
Полная версия:
Историческая традиция Франции
Разумеется, лаицизм не был простой политической мерой; на глубинном уровне то была своего рода культурная революция, и она была основательно подготовлена культурно-историческим развитием страны (см. гл. 5). С начала Нового времени Церковь утратила монополию на духовную жизнь французского общества. Уже Высокое Средневековье знало явления духовной жизни – куртуазная культура, поэзия трубадуров, философия Абеляра и аверроизм, не говоря уже об альбигойцах – которые были дистанцированы от религиозной ортодоксии, а то и враждебны ей. Начиная с Возрождения, можно говорить о противоречивом взаимодействии ортодоксальности с формировавшейся на основе цивилизации античности нерелигиозной традицией.
Это взаимодействие сделалось во второй половине ХХ в. предметом серьезного рассмотрения и глубокого переосмысления. Почином стал труд Люсьена Февра «Проблема неверия в ХVI в.»[13]. В противовес восторжествовавшей в ХIХ в. идеологеме исходной антирелигиозности культуры Нового времени и поступательного вытеснения из нее элементов религиозной традиции выдвинулась доктрина религиозного происхождения этой культуры и глубокой религиозности основателей цивилизации Нового времени.
Новая доктрина носила откровенно полемический характер: абсолютизации нерелигиозных элементов в одном случае противопоставлялось возведение в абсолют им противоположных. Полемичность отчетливо выявляется в трудах академика Пьера Шоню, который в обоснование фидеистической трактовки генезиса культуры Нового времени последовательно редуцировал ее к научной революции ХVII в., последнюю к математизации знания, а математизацию к чуду Благодати, вдохновлявшему великие умы революционеров науки[14].
Иную линию развития знаний, образованности и самой науки в ХVII в. проследил Рене Пентар, подчеркнувший роль неортодоксального культурного движения, представленного «либертинамиэрудитами»[15]. Если Февр, борясь с анахронизмом, навязыванием людям прошлого поздних представлений и понятий, подчеркнул специфичность форм сохранения религиозной веры в раннее Новое время, работавший одновременно с классиком школы «Анналов» Пентар сосредоточился на выявлении специфических форм инаковерия и неверия.
Для Поля Азара эволюция положения либертинов в обществе, преследуемых духовной властью, до признаваемых идейных авторитетов – своего рода сколок с драматических изменений на рубеже ХVII – ХVIII вв., которые он назвал «кризисом европейского сознания». Без этого культурного движения, как показывает Азар, создавший свой классический труд по истории общественной мысли Франции еще перед войной, невозможно понять произошедший сдвиг от католической ортодоксии к Просвещению: «Большинство французов думало как Боссюэ и вдруг стало думать как Вольтер»[16].
В столкновении крайностей религиозной и антирелигиозной версий наметился между тем оптимальный путь, предпосылки которого встречаются еще у Февра. Речь идет о плюрализме генезиса культуры Нового времени, о том, что выше было названо взаимодействием различных традиций. Концепцию взаимодействия античной и христианской цивилизаций развивает в характеристике Возрождения Жан Делюмо[17]. Он же в своих специальных исследованиях показывает содержательную эволюцию самой религиозной традиции с наступлением Нового времени.
Отчетливо выражена плодотворная тенденция последних десятилетий к отстаиванию исторического континуитета, преемственности цивилизационного развития между различными эпохами; однако порой она оборачивается дискредитацией принятой исторической периодизации в целом и оспариванием ее целесообразности. Так происходит с расширением временны´х рамок культурно-цивилизационного переворота, который еще в недалеком прошлом связывали исключительно с Веком Просвещения.
Справедливо отмечается значение предшествовавших веков, ассоциирующихся с ранним Новым временем (ХVI – ХVII вв.). Но при этом спорными становятся собственно временные рамки Нового времени, да и целесообразность самого выделения этой эпохи и цивилизации, поскольку параллельно подвергается сомнению и культурно-исторический переход от Средних веков к Новому времени. Тенденция ведет к отрицанию цивилизационного значения Ренессанса/Возрождения в том метаисторическом смысле духовного обновления общества, который ему придал Мишле.
Столкновением различных подходов с сопутствующим ему вбросом антагонистических идеологем отмечена современная трактовка Просвещения. Концепция поступательного формирования цивилизации Нового времени: Просвещение – Революция – Модерность, утратила свою гегемонию. От «ревизии» исторической роли Французской революции в 1960-1970-х годах, которая выразила общую для «постмодернистских обществ» и многообразно проявляемую дереволюционизацию их настоящего, прошлого, будущего, тень дискредитации пала и на Просвещение как на духовную подготовку Революции.
Постмодернизм поставил под вопрос идеологию исторического прогресса, утверждение которой связано с Просвещением. Исходя из трагического опыта ХХ в. обосновывается дефектность этой идеологии, а заодно провал проекта преобразования общества и духовного совершенствования человека, выдвинутого Просвещением.
Однако совершенно отказаться от Просвещения, как и – при всем консерватизме современных европейских обществ – от Революции, да и по большому счету от идеологии прогресса национальная традиция никак не может. С Просвещением органически связана одна из важнейших идеологем французского исторического сознания – цивилизационной миссии страны, а эта идеологема, в свою очередь, является одной из опор того духовного и психологического комплекса, что именуется «Величием Франции».
По-прежнему для университетского образования сохраняет значение разграничение эпох: Античность, Средние века, Новое время, новейшая история. Однако наряду с этой «канонической периодизацией» в ход идет так называемая живая периодизация, которую автор приспособляет к предмету своего исследования. Столкновение тенденций континуальности и дисконтинуитета, подчеркивания преемственности, с одной стороны, и разрывов, когда «распадается связь времен» – с другой, привело к тому, что историк оказывается перед «свободой выбора временной шкалы и неопределенным множеством исторических времен»[18].
Возникающее в рамках исследования одного исторического сюжета «наложение различных темпоральностей» позволяет более гибко и полно отразить особенности конкретного времени. Однако создает большую сложность, когда требуется передать процессы «длительного времени», подобные формированию и эволюции национальной исторической традиции. Не меньшую сложность в данном случае создает совмещение исторического времени и времени историографического. А оно неизбежно происходит в рамках исследования нашего предмета, ибо значим не только объективный «ход истории», но и динамика освещения различных событий и эпох в идейно-теоретической эволюции исторического знания.
В различных главах монографии речь идет об одной и той же традиции, которая предстает перед читателем своими различными сторонами, выделением тех или иных элементов – Нация, Религия, Цивилизация. Пересекаясь и взаимодействуя друг с другом, эти элементы традиции обладают вместе с тем присущими им особенностями эволюции.
Особый вопрос – соотношение местных традиций и традиции общефранцузской. Введением к рассмотрению этого соотношения служит первая глава. Обстоятельное историческое районирование, предпринятое в тридцатых годах ХIХ в. Жюлем Мишле в рамках его многотомной «Истории Франции», сплавило традиции исторических областей страны с общенациональной традицией, постольку-поскольку последняя была представлена восприятием местных традиций исторической наукой того времени. Ставшую историографическим памятником, «Картину Франции»[19] Мишле дополняет, уточняет, оспаривает историческая наука ХХ в.
* * * Замысел исследования возник в 2007 г., когда по инициативе Евгения Васильевича Старостина я читал курс лекций по историографии Франции на факультете архивного дела РГГУ. Именно в беседах с профессионально подготовленными и любознательными выпускницами французской группы я понял, что интерес к теме выходит далеко за пределы традиционного обзора школ и направлений, что требуется радикально изменить характер историографического исследования, сделав его настоящим введением в знание истории и культуры страны, представив основные проблемы и направления франковедения в освещении национальной историографии.
Поскольку жанр историографического страноведения совершенно не освоен, чрезвычайно многое значила дружеская поддержка коллег. И мне посчастливилось ее получить. Хочу выразить искреннюю благодарность тем, кто взял на себя труд прочесть отдельные части и различные варианты монографии, кто высказал замечания и дал полезные советы, наконец, кто морально и душевно поддержал автора в реализации столь амбициозного проекта.
Это – Тамара Альбертовна Воробьева (Листак), Тимур Казбекович Кораев, Наталья Юрьевна Лапина, Ксавье Ле Торривеллек, Владимир Николаевич Малов, Вера Аркадьевна Мильчина, Людмила Александровна Пименова, Лорина Петровна Репина, Владислав Павлович Смирнов.
Глава 1
Страна и ее исторические регионы
При всей древности Франции ее системное страноведческое изучение насчитывает не более двух веков. Весь ХIХ век – в условиях революционного разрыва, гражданских войн и завершившихся утратой пограничных территорий военных поражений – был заполнен поисками ответа на вопрос «Что такое Франция?». В этих поисках немалая роль отводилась географии в ее «человеческой» разновидности. Географы были призваны, говоря словами основателя «географии человека» (géographie humaine) Поля Видаля де Лаблаша, ответить на вопрос: «Каким образом часть земной поверхности, которая не является ни островом, ни полуостровом и которую физическая география не может считать собственно единым целым… сделалась в конечном счете Отечеством?»[20]
В происходившем процессе самоопределения французской нации был востребован образ территории, которую она исторически занимала. Не случайно географической панорамой страны Видаля де Лаблаша (1903) открывалось (в качестве первого тома) монументальное коллективное издание по истории Франции. Осуществленному перед Первой мировой войной Эрнестом Лависсом, многотомному и неоднократно выходившему в свет, в том числе, в иллюстрированном виде, изданию предназначалось стать моделью национальной истории в республиканском духе, руководством патриотического воспитания для вступающих в сознательную жизнь поколений французов!
Тогда же республиканские педагоги озаботились «имагологией» Франции, приданием ее территориальному облику яркого, запоминающегося образа. Именно с конца ХIХ в. в обиход входит понятие «гексагона – шестиугольника». Фердинанд Бюиссон в своей педагогической энциклопедии («Dictionnaire de pédagogie et d’instruction primaire», 1887) предлагал уже на первом уроке географии указать учащимся его вершины: 1) Дюнкерк, 2) косу Сен-Матье у Бреста, 3) устье Бидассоа, 4) мыс Cербер, 5) устье Ройя у Ментона[21] и 6) гору Донон в Вогезах. Выдвигались и другие геометрические фигуры – «пятиугольника», «восьмиугольника», говорили о «квадрате» и даже «круге». Общий смысл всех определений, говоря словами выдающегося французского географа Элизе Реклю – восхищение «уравновешенностью и элегантностью» формы страны[22].
Целостный образ Франции сложился в сравнительно недавнее время, хотя для определения страны по ее внешним очертаниям предпосылки безусловно существовали. У средневековых правителей, озабоченных феодальной раздробленностью, образ страны создавали именно границы их владений. Объезд превратился в традицию, ритуально поддерживавшуюся странствованием кочующего двора в XVI – ХVII вв.[23] Относящееся к XV в. классическое определение Франции по ее тогдашним пределам – «в длину двадцать два дня, а в ширину – шестнадцать»[24] – из той же области эмпирического постижения пространства.
C обретением королями постоянной резиденции в Версале происходят существенные изменения. Начиная с Людовика ХIV, на смену путевым впечатлениям приходят географические карты. Однако они имели ту особенность, что до ХVIII в. не давали общей картины страны, и карта Франции XVI в. еще представляла «кучу разрозненных лоскутков» из изображений отдельных областей. Долгое время за деталями скрадывалась общая картина. К тому же карты из-за их дороговизны были малодоступными, и привычка французов к их употреблению сложилась, по мнению Вебера, лишь во время Первой мировой войны[25].
Между тем уже в XVI в., пишет Нордман, завершился долгий и медленный процесс «генезиса пределов» Французского королевства, еще не в реальности, а «в образах и представлениях». В них Франция выглядела «архаически идеальной». Стремление вписать территорию страны в самые совершенные геометрические формы шло как бы из глубины веков, образуя «память самую что ни есть долговременную»[26]. География страны стала опорой национального сознания проживавшего в ней народа (и, как увидим дальше – народов).
Континентальность
Представления об упорядоченности французской территории перемежались представлениями об ее бескрайней протяженности. И дело не в том, что страна еще в Средних веках сделалась, по европейским меркам, сверхкрупным государством. Образовавшая современную Францию территория являла собой, по Фернану Броделю, «целый континент», или в политических терминах – «целую империю», объединявшую части, «лишь с трудом удерживаемые вместе»[27]. «Францией стало то, что представляло полностью или частично различные государственные образования. Западная оконечность Европы оказалась ее перекрестком.
Многообразие и открытость, «выход ко многим разным соседям и многим разным морям при сохранении общей сухопутности»![28] Объективно Франция и сухопутная, и морская страна. Протяженность ее границ на суше и на море почти одинакова: соответственно 2800 и 2700 км, притом что сухопутная граница на треть (1000 км.) проходит по высоким горам (Альпы, Пиренеи) и потому малодоступна для трансграничного сообщения. Напротив, страна открыта Средиземному морю и еще более широко – Атлантике. На ее территории нет ни одной географической точки, от которой до морского побережья было бы более 500 км.
По оценке современного классика «географии человека» Пьера Гуру, «ни одна страна в Европе не обладает столь протяженным, разнообразным и удобным морским побережьем» с обилием «отличных гаваней, расположенных в устье широких рек, что ведут в глубь страны». К тому же, добавлял Бродель, начиная с присоединения Нормандии (XIII в.), затем Лангедока, Прованса и, наконец, Бретани (XVI в.), Франция приобрела и «целые народности потомственных мореходов». У страны, резюмировал историк, «имелось все необходимое для завоевания океана». А океанские просторы сулили богатство и власть: ведь именно на море в Новое время «суждено было решаться судьбам современного мира».
«На протяжении всей французской истории встает вопрос об этом ее несбывшемся, едва лишь наметившемся призвании – быть морской державой». Между тем, сожалел Бродель, Франция ощущала себя, в первую очередь, сухопутной державой, органичным продолжением континентальной Европы. «Море за англичан, оно не любит Францию», – выражал этот континентальный дух Мишле, резюмируя вековое соперничество двух стран[29].
Сухопутность, считал Бродель, сделалась историческим выбором страны, потому что, в конечном счете, то был выбор ее правителей: «правительство и само смотрело на мир с сухопутной колокольни». Слишком тяготило бремя сухопутных границ: «Для ведения и планирования широкомасштабной политики на морях Франция должна была… вырваться из осиного гнезда беспрерывных сухопутных войн, с тем чтобы, подобно англичанам, вести только одну войну – на море и иметь только один военный бюджет – военно-морской». А для этого «требовались не только прозорливость, удачливость, настойчивость, но и способность противостоять давлению воинственного дворянства, готового в любой момент выступить в поход по дорогам Европы»[30].
Континентальную ориентацию закрепил выбор столицей Парижа. То, что столица оказалась прочно включенной, как бы «вросшей во внутренние районы страны», имело важные последствия для всей Франции – «если только не считать, – подчеркивал Бродель, – что сама Франция после долгих колебаний сделала подобный выбор, согласившись сознательно и добровольно стать чисто сухопутной державой», а соответственно и иметь сухопутную столицу[31].
Выбор произошел в весьма отдаленную эпоху. «Со времен Цезаря, если не раньше, вплоть до варварских нашествий V в., история Франции всегда была частью средиземноморской истории». Но после гораздо большее значение приобрели связи Франции с Центральной и Восточной Европой. Европа, сетовал Бродель, «давит на нас, лепит нашу судьбу». В итоге «Французское пространство» стало «куском пространства европейского»[32].
«Генетическое древо Франции и сущность ее цивилизации», отмечал Видаль де Лаблаш, связывали ее с континентом, придав ей здесь особое положение. Франция избежала катастрофических вторжений с Востока и оказалась менее втянутой в европейские проблемы, чем Германия или Россия; но в то же время была ограничена в возможностях территориального расширения, в отличие от той же Германии и особенно от России. Ее уделом сделалось распространение не в ширь, а в глубь. «Своим растительным миром, этническим составом и начальными следами цивилизации она вбирает в себя феномены, которые развивались в более обширном пространстве. Ее роль – это их синтез (de les résumer)»[33]. Так, французские ученые с разных сторон подходили к идее Франции как «синтеза цивилизаций», между тем как вопрос о генезисе этого синтеза был далеко не прост.
Рассматривая Европу как массив земель между Средиземноморьем и северными морями, Бродель выделял первостепенную «посредническую роль» русского, польского, немецкого и французского «перешейков». Вместе с тем, на примере последнего он показал, что эта роль, имея общеевропейское значение, мало что дала для формирования собственно французского ареала. Бесспорно, тот меридиональный путь, который прорезал «французский перешеек» во времена Рима, составлял «одну из главных магистралей, своего рода пуповину». Однако «служил-то он Империи – той сети больших дорог, городов и цветущих деревень, что возникла с легкой руки римлян в междуречье Мозеля и Рейна».
Положение мало изменилось в Средние века: водный путь Рона – Сона – Сена (или Рейн) стал источником процветания ряда городов от Авиньона до Лиона и целых областей – Франш-Конте, Лионне, Дофине, Лангедока, Прованса. «Всюду, где есть дорога, вдоль нее вырастает и разветвленная корневая система истории», – замечал Бродель. Но фактически Рона начала жить одной жизнью с Францией лишь в результате медленного и многотрудного продвижения границ страны на юг и восток – после присоединения Лангедока (1271), Лиона (1311), Дофине (1349), Прованса и Марселя (1481–1483), центрального Бресса (1601), Эльзаса (1648), Франш-Конте (1678), Лотарингии (1766), Авиньона (1790), Монбельяра (1793), Савойи и Ниццы (1860). Так, исторический «французский перешеек» на протяжении веков «оставался за чертой или почти за чертой французской территории».
По меркам своего времени, продолжал Бродель, грузооборот по Роне был исключительно велик (в четыре раза превышая грузооборот по самой протяженной реке страны Луаре). Именно по Роне перевозили все товары, закупленные северными территориями на грандиозной Бокерской ярмарке, существовавшей по крайней мере с 1315 г., куда съезжались до 100 тыс. гостей; сменившие их Лионские ярмарки стали центром не только торговли, но и кредита. И в ХIХ в. «перекресток» оставался крупнейшей транспортной артерией Франции[34].
Однако лицо страны определила не торговля, а земледелие и не международные пути сообщения, а собственно земля Франции. Благодатность почвы и климата представляла охраняемый традицией предмет национальной гордости. Не случайно в критический для государственной независимости период (ХIV–XV вв.) одной из иконографических версий национального самоутверждения страны сделалось изображение «Франции-сада». Навеянное библейскими образами райских кущей, оно символизировало природное богатство страны, благоприятность климата, плодородие почвы. В центре был человек, культивировавший эту землю, а та, в свою очередь, представала идеально упорядоченным пространством с четко очерченными границами. Так материализовалась сугубо патриотическая идея – цельность и неприкосновенность французской земли, для чего и потребовалось живописать «лучшее из 98 королевств, которые создал Бог»[35].
И республиканский календарь, введенный в годы Революции (1793) и просуществовавший до начала Империи (1806), точно так же ставил во главу угла территорию страны, землю Франции. Античных богов в названиях месяцев заменили явления природы или сельскохозяйственные работы, приуроченные к природным особенностям страны[36]. Таким образом, само Время – ведь республиканский календарь утверждал начало новой революционной эры – оказывалось сопряженным с национальным Пространством.
Перефразируя фразу древних «Египет – дар Нила», можно сказать, что в географических представлениях, дошедших из глубины веков и сформулированных наукой ХIХ в., Франция оказывалась даром ее благодатной почвы и климата. В отличие от соседей, и прежде всего от Великобритании, Франция «оказалась способной поглотить преобладающую часть своей эмиграции»[37]. Отменное плодородие земли («bonté du sol»), и соответственно – восприятие территории страны как земной благодати сделалось, по Видаль де Лаблашу, квинтэссенцией национального самосознания.
Известно, в стране немало худородных земель; но при том, что разница между плодородными и неплодородными и соответственно преуспевающими и обездоленными областями велика, главное, что делает Францию Францией, в представлении самих французов, это, утверждал Видаль де Лаблаш, обилие плодов земли. «Германия для немца – это преимущественно этническая идея. Француз выделяет во Франции – и об этом свидетельствуют его сожаления, когда он ее покидает – плодородие почвы, удовольствие здесь жить. Она для него именно страна, т. е. нечто глубоко связанное с подсознательным идеалом жизни»[38].
«Нация – следствие желания жить вместе», – комментирует тезис географа современный историк, рассматривая эту концепцию нации как антитезу этническому («расовому») фундаментализму, который у французских ученых Третьей республики (1871–1940) ассоциировался неизменно с германским национализмом[39]. Для основателя французской географической школы французская нация как целое являет собой единство многообразия, противопоставляя исключительным различиям исключительную «силу ассимиляции». В результате «контрасты смягчаются», а внешние «вторжения затухают»; Франция «преобразует то, что получила»[40].
Секрет такого единства, доказывал Видаль де Лаблаш, в самой органике страны; исходным выступает собственно земля Франции, ее «почва» в буквальном смысле слова. Не случайно французов, живущих в различных частях страны, объединяет между собой и отличает от соседей национальная кухня. Ведь она напрямую связана с плодородием земли и, конечно, умением ее обрабатывать. Еще Гёте, сравнивая французскую и немецкую культуры, отправной точкой указывал то, что французы едят белый хлеб, тогда как немцы – черный. Помимо белого хлеба и мясных блюд (наличие которых в рационе обеспечено распространением пастбищ), своеобразие французской кухне придает также разнообразие овощей на любом столе, проистекающее от искусства огородничества, которое радикально отличает французов от англичан.
Закономерно, что органическую, или «природную» Францию олицетворяла для географа деревня с ее жителями. Именно крестьянская жизнь, бытие людей, обрабатывающих землю Франции, оказывается объединяющим началом. Она формирует общие обычаи, манеру поведения, способы общения, вкусы и предпочтения. Создав сами предпосылки совместного существования этнически и культурно различных групп, эти природные силы – настоящие «духи местности» – исподволь и подготовили, по Видалю де Лаблашу, формирование нации[41].
Единство многообразия
При становлении основ республиканского строя в период Третьей республики, отмеченный административной централизацией и культурной унификацией, основатель французской географической школы предложил оригинальный подход, во многом близкий современной «политике многообразия» (см. гл. 6) – органическое единство страны при многообразии составляющих ее частей является ее особенностью, ее исторической ценностью.
Франция, утверждал Видаль де Лаблаш, имеет «уникальную физиономию в Европе»: на сравнительно ограниченной территории геоморфологическая эволюция в соединении с различием климата породила предельное различие между отдельными частями. Что же тогда создает единство страны, препятствуя развитию центробежных сил? Прежде всего, отвечал географ, наличие множества переходных зон («regions de transition») между полярными областями – «богатство оттенков, которое не найти нигде». Традиционное деление Франции на Север-Юг справедливо, считал Видаль, лишь с тем дополнением, что вся страна благодаря этим «переходным зонам» представляет «смесь Севера и Юга».