
Полная версия:
Жизнь волшебника
– Конечно. Родители же учителя…
– Ты умная, ты всё знаешь. А вот когда мы шли с тобой сюда, ты уже знала, что у нас всё так
получится?
– Да что ты… Я думала, ты просто отдохнёшь. А когда ты стал меня ласкать, у меня
закружилась голова. Я даже не помню, как всё и вышло…
Ну, хорошо, хорошо, потрепись немножко. Позвать и даже не подумать… Надо уж совсем
наивной быть… А ты ведь далеко, далеко не такая.
– А сколько у тебя было мужчин?
113
Ещё полчаса назад Нина совершенно искренне обиделась бы на этот вопрос, но теперь ей
кажется, что он (как тоже её мужчина) уже имеет право кое-что знать. Почти невинно вздохнув, она
начинает рассказывать гнусавым, плоским голоском. Мужчин у неё было… Ой, да каких там
мужчин! Конечно, всего один. (Как хорошо, что невинность лишь одна. Будь их несколько, то
объяснения были бы труднее.) Этого мужчину звали Леонид. Нина решает, что для доказательства
единственности мужчины следует назвать его по имени. А остальные пусть останутся
безымянными и словно несуществующими. Леонид у неё появился тогда, когда она наивной
девчонкой приехала из района и поступила в институт. А тот был уже старшекурсником. Нина как
будто даже присела перед его ростом, изысканностью, а главное – перед тем фактом, что он
учился на художника. Женщины западают на разных мужчин: кто на военных, кто на врачей, кто на
лётчиков или милиционеров, кто-то даже на заключённых, а кто – на художников. И это в чём-то
характеризует самих женщин. Её художник постоянно куда-то исчезал, а, появившись, уводил Нину
в свою комнату, откуда тут же, при ней, на час-полтора выпроваживал своих товарищей.
Единственное, что сразу не понравилось Нине, воспитанной сельскими учителями, так это
страстная мечта Леонида разбогатеть. Как это поошло! Подобное нравственное извращение
испугало её больше, чем мгновенная и лёгкая потеря своей целомудренности, которая в отрыве от
родителей – строгих надзирателей – не показалась ей какой-то значительной ценностью. В общем-
то, Нина, конечно, не против того, чтобы жить хорошо и всё иметь, но если бы всё это было как-то
без специальных меркантильных усилий… Многое ей, конечно, очень льстило. Леонид часто
рисовал её фигурку в альбоме, иногда специально наряжая в такое, что и ей и голой было менее
стыдно. Но как было согласиться с тем, что в будущем ей, по планам Леонида, предстояло сидеть
дома, растить детей и встречать гостей? Понятно, что в глазах других, а в первую очередь в глазах
родителей, она тогда совершенно опустилась бы, как «буржуйка». Родители готовили её для каких-
то великих дел, а не для того, чтобы стать лишь домохозяйкой, красивой игрушкой, предметом
престижа мужа, пусть даже и художника…
Заснув, они спят почти до самого вечера, а, проснувшись, долго лежат молча. Собственно,
говорить им как-то уже и не о чём. Увидев шевельнувшееся смуглое плечо Нины и вновь
удивившись продолжающейся незнакомости женщины, Роман вспоминает вдруг проповедь Ивана
Степановича о том, что нации смешиваются друг с другом лишь через посредство незрелых
личностей. Что ж, наверное, он прав, и потому никакого смешения в данном случае не будет.
Только вот интересно: какой же смысл имеет для него эта встреча? Можно ли было бы принять её
за новый (очевидно смуглый) прилив Судьбы? Откликнись, Судьба! Твоё это событие или нет?
Поддерживаешь ли ты его своей уверенной мощью? Где напряжённое гудение пространства? Где
внутренняя дрожь и сумасшедшее волнение, то есть, то что было испытанно в прихожей
Лесниковых, куда его как щепку захлестнул твой синий прилив?! Однако тихо и обыденно в этой
простенькой комнатушке. И в парке души тоже хоть бы один листик шелохнулся… Судьба, как и
море, где-то далеко. Не слышно шума волн, нет ощущения его волнующей свежести. На какой-
либо даже малый прилив нет и намёка. Значит, выкарабкивайся-ка ты из этой провисшей кровати,
как из какого-то случайного гнезда, натягивай штаны и чеши себе дальше…
– Вставать пора, – сладко потягиваясь, произносит и Нина, – будь я твоей женой, я бы сейчас
встала и сварила кофе.
И как тут не присвистнуть про себя – ну, однако, и намёк. «Кабы я была царица», – говорит одна
девица. Но это, пожалуй, стоит оценить. Голубика никогда бы не сказала так, а тем более не
сделала. В таких мелочах они блюли самостоятельность, что, в общем-то, ничуть не напрягало их.
А кофе как вредный напиток не пили вообще. Очевидно, за фразой Нины кроется представление о
каком-то ином семейном укладе, который, наверное, тоже неплох.
Нина, так и не дождавшись его реакции, поднимается: откидывает одеяло и не без умысла ещё
раз демонстрирует свою фигурку, не раз запечатленную карандашом художника. «Э-э, – поневоле
усмехнувшись, думает Роман, – да напротив моей-то ты просто козявка». Понятно, что если бы
Нина хоть раз увидела Голубику, то не решилась бы показываться с этой уверенностью Клеопатры.
Для того, чтобы сделать такое заключение, Роману не мешает сейчас и тот факт, что жена, в
отличие от этой хрупкой фифы, ему привычна. Привычна? Ну и что? «Да уж от моей-то, если
объективно, мужики вообще штабелями лежат».
– Послушай, – приподнявшись на локте, спрашивает Роман, – а как тебя звали в детстве? Ну,
вот, например, мама? Как-нибудь ласково…
– Мама звала меня Смугляной.
– Смуглянкой, ты хочешь сказать?
– Нет, именно Смугляной.
Роман смотрит на неё прикидывающим взглядом: и впрямь, это необычное имя ей подходит.
Тем более, что оно легко связывается с её появлением вчера: с тем, как она возникла из темноты,
как робко выглянула из-за крыла тёмных волос. Она именно Смугляна, а не Смуглянка. В Смугляне
есть что-то от постоянного смущения, от опущенных глаз, от тайны и скрытности. Такая она,
кажется, и есть.
114
– Я тоже буду звать тебя Смугляной, – говорит Роман.
– Хорошо, – соглашается она, больше всего радуясь слову «буду». – Ты полежи ещё, –
предлагает Нина-Смугляна, тягуче, как на медленной плёнке, облачаясь в халатик, – я схожу в
душ. Тут недалеко по этажу.
Чувствуя его ироничный, но откровенно нагловатый взгляд, она робко и скованно, как японка в
кимоно, подходит к двери, и, уже взявшись обеими руками за ручку и ключ, оглядывается. На её
лице, оказывается, есть улыбка, но оттого, что очки остались на тумбочке, улыбка выходит какой-
то недостигающей, направленной, может быть, лишь в середину расстояния между ними. Да и
само выражение лица какое-то странное: она улыбается, растягивая губы, намеренно не открывая
рта. И от этой её зажатой улыбки, от скромного халатика с какими-то коричневыми разводами
Романа вдруг оглоушивает таким презрением и к себе, и к ней, и ко всей этой ситуации, что просто
вздохнуть нельзя. И эта «горнистка», скромница, Смугляна ещё совсем недавно взяла и податливо
подвинулась на кровати, когда он прилёг. И не в чувствах тут дело, как показалось ему вначале, а
просто она, по выражению мужиков, слаба на передок. И всё. Эта Смугляна относится к категории
тех робких пластилиновых женщин-игрушек, которых нужно просто брать, у которых даже
сопротивление и то помогающее податливо. Да ведь на этой постели мог оказаться кто угодно, а
вовсе не какой-то особенный мужчина, каким он едва не возомнил себя. «Хотя чего это я, можно
сказать, привередничаю-то? – обрывает себя Роман. – Я что, жениться собрался? Да не к таким ли
лёгким и доступным я и сбежал?»
Минут через двадцать Нина так же робко возвращается. Роман, уже одетый, расчесывается
большой женской расческой, найденной на тумбочке.
– А ты в душ не хочешь? – робко спрашивает Смугляна.
Роман невольно улыбается. Всё-таки странно всё это… Почему так просто, почти по-семейному
может она спрашивать его о душе? «Впрочем, стоп, стоп, опять рулю не туда».
– Нет, не хочу.
– А кофе всё-таки выпьешь?
– Можно…
Нина открывает свою тумбочку, копается в банках и коробках.
– Кофе нет, – сообщает она, – заварим чай?
– Хорошо.
Снова шебаршит в тумбочке. Заглядывает в тумбочку подруги.
– Чая тоже нет.
– А что есть?
– Кисель и полбулки хлеба. Может, в буфет сходить?
– Сходи, если хочешь, но мне и киселя хватит.
– Тогда и мне тоже.
Смугляна кипятит воду в алюминиевом чайнике, заваривает кисель, который получается
немощным и бледным, с крупными скользкими кусками. Этот неловкий кисель и полбулки хлеба
становятся потом и ужином. Роман, слыша недовольное урчание желудка, невольно вспоминает
домашние ужины. Вот так выгадал – смех один!
Утреннее расставание на следующий день оказывается вдруг непростым – откуда ни возьмись
появляются неловкость и грусть. Как могли связать двух случайных людей эти, какие-то считанные
часы? Может быть, из-за предельной откровенности общения (конечно, не во всём) каждый их час
шёл за десять? Нина отправляется в читальный зал, Роману нужно в первую смену на завод.
– Что ты сегодня будешь делать после работы? – нерешительно спрашивает она.
Казалось бы, такой обыденный вопрос, а ведь день-то сегодня будет непростой. И дела совсем
не просты.
– Не знаю ещё, не решил, – неохотно отвечает Роман, – квартиру, наверное, искать. А может
быть, вообще заявление подам да уеду куда-нибудь… Чего мне теперь прозябать в этом городе…
Хорошо бы куда-нибудь на Крайний Север – там места много. Есть где развернуться…
– А я? – спрашивает вдруг Смугляна, своевольно устанавливая себя на какое-то значительное
место в его жизни.
– Ты? – удивляется Роман, взглянув на неё, как на новость. – А ты продолжишь обучение в
педагогическом институте на своём географическом факультете.
И это объяснение без всяких сомнений разводит их по сторонам. Только ощущение
незавершённости снова есть. Некоторое время они молча стоят на улице, не зная, как разойтись.
– Мы что же, больше не увидимся? – обиженно и смущённо спрашивает Смугляна.
– Конечно. А что, разве нужно ещё?
Она насуплено, как ребёнок, смотрит вниз, и эта её обида вдруг заставляет Романа снова
усомниться: не насочинял ли он про неё и в самом деле лишнего? Может быть, она потому и
решилась на близость, что сразу всей душой почувствовала его и приникла? Но опять же, стоп,
стоп – ему-то что до того? Или он должен с каждой женщиной во все эти тонкости вникать? Его
курс должен быть прямой, без лишних изгибов. Разве он что-то ей обещал? Жалко её, конечно.
115
Или всё же согласиться на ещё одну, «утешительную» встречу? Чтобы хоть как-то загладить перед
ней свою непонятную вину. Тем более что на следующий подвиг у него вот так сразу и сил не
хватит. Неплохо бы, кстати, и сфотографировать её для продолжения коллекции. Интересно, кем
она могла бы стать в его карточной колоде? Пожалуй, девяткой крестей. На десятку, а тем более
на даму, не тянет. Коллекция осталась дома в той же коробке с фотопринадлежностями, но,
собирая его вчера, жена забросила в чемодан и фотоаппарат. Надо сегодня же сходить за
чемоданом и как-то незаметно прихватить коллекцию. Мало ли какие фокусы может выкинуть
Ирэн…
– Ну ладно, – тихо соглашается Роман, – встретимся вечером. Попозже только. У меня сегодня
куча дел…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Ласковый капкан
Зная по слухам, что найти квартиру в городе не так-то легко, Роман, не тратя времени на
изучение объявлений, действует проще. Сойдя после работы на своей остановке, он принимается
обходить ближайшие дворы (правда, с другой стороны улицы) и спрашивать о квартире бабушек на
скамейках.
Эмоций сегодня никаких – всё, как на автопилоте. На заводе, в обеденный перерыв, ему
удалось несколько минут вздремнуть, положив руки на обитый жестью верстак. Подремывая под
артиллерийские доминошные удары, он вспомнил Смугляну и лишь устало, искушённо усмехнулся:
будь он сейчас наивен, как раньше, то, поддавшись на сладкие речи, наверное, быстро привязался
бы к этой смазливенькой девочке. Но уж теперь-то его, стреляного воробья, на мякине не
проведёшь.
В шестом или седьмом дворе старушки, перемолвившись между собой и усмехнувшись чему-то,
направляют его в квартиру на четвёртом этаже дома, перед которым они сидят. Звонок на двери с
подозрительной цифрой тринадцать не работает. Роман стучит костяшками пальцев, и дверь тут
же, кажется, уже от прикосновения к ней, медленно, с тонким писком открывается. В щели
показывается маленькая, как мышка, старушонка в белом платочке, с дряблой, вроде как лишней,
кожей на лице. Опасаясь, что, увидев такого большого, в сравнении с ней, незнакомца, хозяйка
захлопнет дверь, Роман сбивчиво объясняет ей своё дело. Судя по чрезмерно настороженному
виду хозяйки, послан он был сюда явно с каким-то подвохом. Это становится ещё очевидней, когда
старуха вдруг, не дослушав объяснений, пропускает его внутрь, выглядывает на площадку, словно
проверяя, нет ли хвоста, и плотно придёргивает дверь. О, так у неё и квартира к тому же
однокомнатная…
– Тебя не бабульки направили? – спрашивает эта бабулька, глядя искоса и снизу, как будто
вошедший находится в некоей чешуе, под которую она пытается заглянуть.
– Нет, я просто хожу по квартирам и спрашиваю, – автоматически врёт Роман.
Ясно, что делать здесь нечего, но хозяйка принимается для чего-то показывать свои владения,
по-музейному детально знакомя с каждой вещью. Роман осматривает их, сам не зная для чего. В
квартире царит фантастически-санитарная чистота, порядок обветшалых вещей и безделушек.
Показывая ванную, старуха объясняет, что вот это полотенце, поменьше, для вытирания рук, эта
простиранная тряпица – для правой ноги, а эта, соответственно, для левой. А это большое
махровое полотенце – для всего тела. Почему-то словно очнувшись от слов «для всего тела»,
которые хозяйка произносит особым поглаживающим тоном, Роман представляет её тело и делает
невольное глотательное движение, подавляя в себе смутный позыв на тошноту.
Во время подробнейшей экскурсии по квартире, когда растерянному гостю показываются не
только все вещи, но и повествуются истории некоторых из них, хозяйка успевает как-то
ненавязчиво и ловко выведать возраст Романа, место его работы, кто его родители и где они живут.
Впрочем, эта информация не секретна – Роман мог бы выложить её и без уловок. Механически
переступая за ней по крохотной площади квартиры и всё так же бездумно отвечая на вопросы, он
вдруг останавливается перед самым лицом старухи, которое делается вдруг таким же ясным и
протёртым, как её старое волнистое зеркало в деревянной раме, повешенное с наклоном в
комнату. Очнувшись, Роман спохватывается, что он, оказывается, только что проболтался о
вчерашнем уходе из семьи. Судя по внезапно возникшей паузе, по тому, как усилился блеск в
глазах хозяйки, для неё это известие кажется чем-то значительным. А в общем-то, всё тут понятно.
Старухи обычно не жалуют мужчин, бросающих семью, и потому от ворот поворот ему здесь
обеспечен. Ну и ладно. Не так уж этот вариант и хорош. Однако старуха, словно услышав его
вывод, прерывает дознание и вдруг сообщает, что готова предоставить постояльцу койку. Койка эта
за лёгкой занавесочкой в синий горошек. На койке несколько ватных матрасов, создающих
дугообразное ложе. Сама хозяйка будет спать на диване. Роман задумывается. А что? Может,
116
сгодится на первый случай? Шариться по дворам уже просто надоело.
– Только ни с кем из соседей ты здесь не разговаривай, – ставит условие хозяйка. – Ох, какие
тут люди, какие люди…
Она кратко излагает Роману, уже немного освоившемуся и потому чуть «по-домашнему»
присевшему на стул, кто тут есть кто: кто с кем живёт (картина возникает какая-то чудовищно
развратная) и кто чего ворует (тут вообще полный атас и по сорок лет тюрьмы каждому). Бабка,
совершенно очевидно, обладает какой-то мозговой морально-антикриминальной укосиной. В
одном, уже просто невозможно перевитом месте её рассказа о соседях, Роман не выдерживает:
– Ну, не может этого быть! – невольно восклицает он.
Хозяйка, вскинувшись, как-то по-кошачьи выгибает спину.
– Э-э, меня не обманешь, – приблизившись к его уху и озираясь на дверь, шепчет она, – я всё
вижу, я всё слышу. Я тридцать два преступления раскрыла.
– Тридцать два?! – изумляется Роман. – Но как!?
– А я в милиции работала…
– В милиции? – переспрашивает Роман, чувствуя жгучее любопытство, даже несмотря на своё
подавленное настроение. – Кем вы там работали?
– Уборщицей.
– Уборщицей?!
– Да уборщицей-то не в самой милиции, а там, где скажут. Да и не только уборщицей.
– Как это – «скажут»? – удивляется Роман, тоже невольно переходя на шёпот. – Кто скажет?
– Ну, устроят меня к кому-нибудь домработницей или уборщицей в учреждение, а там от
уборщицы-то не особенно таятся, а уж я-то всё слышу, всё примечаю… Так-то! Я всегда в почёте
была. Вот мне потом и квартиру дали.
В легендарное милицейское прошлое хозяйки чтой-то не верится: чтобы такие старушонки, да в
милиции служили! Ну, положим, когда-то она старушонкой не была. А всё равно врёт. Так по-
шпионски работают лишь за границей. Наши не станут – это нечестно, не порядочно, не по-
советски. Просто у неё с головой что-то не то. Но это, видимо, придётся потерпеть.
Хозяйку зовут Марией Иосифовной. Договорившись с ней об оплате, Роман некоторое время
сидит, обвыкая на определённой ему кровати, в очередной раз удивляясь неожиданности нового:
какая-то странная квартира, полученная бабушкой за странную работу, какая-то старомодная
кровать… Почему-то теперь ему суждено обживаться в этой ситцевой старушечьей обстановке…
Но надо идти за чемоданом. Сам бы чёрт шёл за ним.
Свой привычный дом кажется теперь заряженным какой-то нервной энергией, которая по мере
приближения к нему всё сильнее гудит в голове. На лестнице в подъезде масса других мелких
звуков, но гул в голове не заглушает их, а, напротив, кажется, даже усиливает.
Через дверь, собственноручно красиво и старательно обтянутую дерматином, Роман слышит,
как в квартире работает стиральная машинка. Гул в голове и гул этой машинки совмещаются.
Теперь слышно лишь машинку. Так, может быть, этот-то звук своего дома и доносился за целый
квартал? Роман поворачивает ключ в скважине и будто щелчком замка выключает шум в квартире.
Неподвижно пристынув от этого совпадения к уже освобождённой двери, он слышит, как где-то
этажами ниже кто-то выходит из квартиры, звеня ключами и звонко лязгая пустыми бутылками. Эти
звуки весело раскатываются по всей полости дома, перегороженной лестничными пролётами и
площадками. Минуты три Роман стоит в полунаклоне, держась за ключ и ручку, моля Бога
случайности (может быть, есть и такой?), чтобы на его площадке не появились соседи. Всего в
полутора метрах, только уже за этой мягкой глухой дверью, Голубика, видимо, выглянув из ванной
в прихожую, кричит что-то Серёжке, и машинка тут же снова принимается гудеть.
Роман тихо входит. В приоткрытую дверь ванной видно, как Ирэн, склонившись над ванной так,
что видны ямочки под коленками её ног с икрами, точёными под веретено, полощет бельё.
Чемодан, к счастью, тут и стоит, лишь чуть сдвинутый под вешалку. Осторожно приподняв его,
Роман всё же заглядывает в комнату: Серёжка строит дворец из кубиков, а Юрка сидит рядом на
полу, прислонённый к дивану и обложенный подушками. Он пытается дотянуться и сбить
построенное, да не тут-то было – братец так упаковал его, что до кубиков не достать. Обычно,
когда жена стирала, Роман занимал чем-нибудь Юрку, разговаривал с ним или носил на руках, но
тут, оказывается, запросто обходятся и без него. Та же жизнь, только в сокращённом варианте.
Приходить вот так скрытно Роман не собирался – скрытность получается сама собой. Теперь он
стоит, как невидимка, как дух и вдруг обнаруживает, что его видит лишь Юрка. Однако, не умеющий
говорить и от этого, кажется, ничего ещё не способный понимать, сынишка может только одно – с
интересом и живым наивным восторгом смотреть прямо в глаза. Наверное, ничего ещё на свете не
гасило душу Романа так, как этот молчаливый взгляд. Тайный гость готов метнуться из квартиры
уже без всякого соблюдения своей невольной конспирации, но взгляд ребёнка не отпускает. И
тогда, словно проигрывая ему, Роман опускает глаза, будто выкручивая свой взгляд из взгляда
сынишки, поворачивается, заслонившись собственной спиной, и выходит за дверь, закрыв её на
ключ. Тут же, не останавливаясь, идёт вниз, чутко ступая, чтобы даже соседям не было слышно
117
его ни на одной из ступенек. Уже около самых дверей подъезда Роман вдруг замирает от
Серёжкиного отчётливого голоса сверху.
– Мама, ты куда? – тревожно спрашивает он.
Судя по лёгким шагам в тапочках, Голубика тоже на лестничной площадке.
– Что-то не соображу, – растерянно произносит она, взглянув вниз, как можно догадаться по
изменённому направлению голоса. – Сегодня папка не приходил, пока я в магазин ходила?
– Не-к, не приходил… – отвечает Серёжка.
– Ничего не пойму, – говорит Ирэн уже больше себе, чем сыну, – мне что уже мерещится? А ты
чего босиком-то выскочил? Ну-ка, марш домой!
Роман выстаивает эту минуту ни жив ни мертв, с дрожью в коленках. Если бы Голубика
догадалась спуститься, то у дверей подъезда она нашла бы восковую фигуру своего мужа с
украденным собственным чемоданом. Пожалуй, он не смог бы даже двинуться. «А ну-ка, марш
домой!» – автоматически повторяет Роман последнюю фразу жены и отправляется в
противоположном направлении.
В своё логово он вместе с чемоданом приносит и себя, находящегося в состоянии полного
душевного паралича. Задвинув чемодан под кровать, позволяет себе чуть расслабиться, поставив
локти на колени и спрятав лицо в ладони. Много раз по телевизору и в кино Роман видел кадры
военной хроники, на которой громадные дома рушились и осыпались, как песочные. Похожее
осыпание у него сейчас в душе. Планы о предстоящем уходе, намеченные на фоне устроенной
жизни, казались лёгкими, реальность же – невыносима. Оказывается, заранее просчитывается не
всё. Он и не предполагал, что бегство из семьи обернётся таким тотальным внутренним
разрушением. В душевном хаосе остаётся целой лишь некая базисная тяга к детям. Золотыми
корешками привязанности пронизана вся его душа, и каждая из этих обнажённых веточек болит. «А
может быть, моё влияние на детей будет куда сильнее, если я не просто останусь рядом с ними, а
сделаю в этой жизни что-нибудь значительное и буду примером для них? – думает он. – Может
быть, по большому-то счёту, я всё-таки прав?» Но тут же понимает, что его очередной нелепый
вывод – очевидная глупость… Что может быть значительнее запаха Серёжкиных волос (после
работы Роман обычно минут на десять ложился на диван, а Серёжка тихо пристраивался рядом)?
И какова та область человеческой деятельности, в которой проявятся его будущие достижения?
Давай, предъяви план, выложи на стол! Да ведь для великих-то дел как раз и следовало бы
оставаться в спокойной, устроенной семье, а не дёргаться…Так что для детей он уже потерян, он
для них уже никто – трус и предатель! Просто признать это недостаёт сил… Спрятаться бы сейчас
от всего: от событий, мыслей, чувств. Наказание ему сейчас требуется, наказание! В тюрьму, что
ли, как-нибудь сесть…
Голова прямо-таки трещит от боли. Ну, в конце концов, если уж так плохо, то почему бы и
впрямь не вернуться? Только и это невозможно. И не потому, что ещё рано, как он думал сегодня
утром, а потому что невозможно в принципе. Как справиться с инстинктом, выгнавшим его из дома,
который, равнодушно глядя теперь на стонущую душу, как на ушибленную собаку, цедит с
усмешкой: «Да ничего с ней не случится. Отлежится да оживёт. Просто потерпи немного». А с
другой стороны, как можно продолжать эту неудобную, почти чужую жизнь? Да, понятно, что
многие живут неудобно: ворчат, терпят, переносят. А он не может. Потому что неправильно это.