
Полная версия:
Жизнь волшебника
недавно научился сидеть в кроватке, только в этот раз его тяжёлая голова перевешивает набок, и
он заваливается, слегка ударившись о рейку кроватки. Роман делает инстинктивное движение к
нему, но Ирэн ближе. Подхватив ребёнка на руки, она привычно улыбается ему и, расстегнув
байковый халат, успокаивает грудью. Наблюдая за ней, Роман вдруг удивляется, что она всё ещё
не стесняется его, как чужого. Жена рассержена, красива и жалкой её не назовёшь. Это хоть как-то
облегчает вину. Остаётся даже тайная надежда, что, может быть, по большому-то счёту, его уход
для Ирэн и в самом деле не горечь, а облегчение. Хорошо, если б так. Жалко только ребенка,
который сосёт молоко из её большой мраморной груди, потому что сейчас это молоко, наверное,
горькое. Не однажды ещё оно будет теперь таким. «Ох, и пожалею же я обо всём», – раскаиваясь
уже в эту минуту, думает Роман.
– Ну так что? – напоминает жена. – Уйдёшь ты, в конце концов? Или будешь торчать там, как
сыч? Но только знай: если уйдёшь, то уйдёшь навсегда. Я слов на ветер не бросаю.
Дрогнувший голос выдаёт, что и всё её напускное спокойствие, и нервная упаковка чемодана
лишь игра: не верит она в его уход. А вот невозможностью вернуться его пугать не надо. Он и сам
уйдёт не для того, чтобы вернуться. В душе Романа прострельно пусто и свободно: неужели он
куда-то уходит и, кажется, действительно уйдёт!? Освободиться бы только от этой ваты
нерешительности…
Юрку, отвалившегося от груди, Голубика укладывает в кроватку, где он, как-то по-взрослому
вздохнув, принимается ровно и освобождённо сопеть… Ирэн снова опускается на диван, накрыв
ладонями тяжёлую от раздражения голову. Сережка выходит из ванной и, почуяв напряжение
между ними, приникает к матери. Голубика ещё плотнее прижимает его к себе. С интересом и с
каким-то необычным вниманием оглядывая одетого отца, Серёжка почему-то ничего не
спрашивает. Майка на его груди прилипла от воды (наверняка на полу ванной после него и сегодня
осталась лужа, за что вчера ему влетело от матери). Пауза затягивается. Ирэн уже долго и
однообразно гладит по голове своего «Серёньку», а Роман не может отвести взгляда от его хрупких
плечиков и ключиц под узенькими лямками маечки. Он пытается оттолкнуться мыслью, что это всё
же не его сын, но от низости такого довода его даже передёргивает – неродным Серёжка не был
для него никогда. Серёжке-то отец сейчас даже важнее, чем тому, своему, в кроватке. Неужели у
него будет и третий отец? *5
* * *
Неизвестно, сколько перегорал бы ещё у дверей Роман, если бы Серёжка не сделал робкое
движение что-то сказать. Опережая его вопрос, Роман рвёт за ручку и выскакивает, наконец, на
лестничную площадку. Тут же он спохватывается о забытом чемодане, но понимает, что сейчас за
ним уже не вернёшься: страшно даже на мгновение напрасно обнадёживать Ирэн. Сейчас она ещё
сидит, так же застыло обняв сынишку. А через минуту, конечно, заплачет.
109
Ухватившись за перила, как моряк во время качки, Роман переводит дух. Сердце беспорядочно
трепещет на нервном взлёте, но тут, на нейтральной территории, уже нет синих глаз Серёжки и
Голубики. Сейчас надо просто спокойно и неслышно уйти. Роман почти на цыпочках по-воровски
спускается по ступенькам: ведь сейчас за дверью наверняка прислушиваются к его шагам. Только
что он ворует? Себя самого из своей неплохо устроенной жизни? Однако же, самое трудное
преодолено. Да, да, да, черт возьми! – всё это тысячу раз подло, но где взять силы против этой
низости, против древнего зова самца, мощным корнем проросшего через тонюсенький пласт
личности? «Да неужели я всё-таки ухожу? Ухожу от женщины-судьбы, от той, кого встретил ещё в
детстве?! Как мне это удаётся? Как удаётся уйти от детей? Как удаётся обмануть своих родителей
и добрейших родителей жены? Как получается обмануть Серёгу, который бросился к нам в
объятия, узнав, что мы всё-таки встретились? Что со мной происходит? Ведь я же добрый и
порядочный! Или уже нет? Да, конечно, нет. Я всего лишь привык считать себя таким. Но как не
измениться от того, что я делаю? Ведь я просто обязан уравняться со своими поступками. А если
так, то, значит, я уже подлец…»
Странно, что в этом тотальном дерзком разгроме собственной жизни обнаруживаются восторг и
наслаждение. Разрушение пьянит так, будто в жилы вливается какое-то дурманящее тёмное вино
(«тёмное» не от цвета, а от тьмы), позволяющее видеть реальность как на изломе или над
бездной. Испытывая это ощущение, Роман не задумывается о нём – до анализа ли тут сейчас?
Однако, задумавшись, он обнаружил бы, что со вкусом этого вина он знаком уже давно. Он знает
его ещё по вытаптыванию свежего снега в огороде, с момента, когда, поскользнувшись под дождём
на глинистой дороге, счастливый лежал спиной на хрупких сломанных груздях. А однажды было
так, что, купаясь на Ононе с Серёгой, они выстроили у воды целый дворец из песка. Тогда им
хотелось, чтобы их творение обязательно кто-нибудь оценил, но, придя на другой день, они
увидели, что их песчаный дворец кем-то растоптан. И тогда они построили его заново. Новое
творение оказалось ещё лучше вчерашнего. Закончив его, они несколько минут постояли,
полюбовались им, а потом с криком бросились и сами всё разрушили. Теперь им уже не хотелось
отдавать радость разрушения никому. А как быть с такой забавой Романа, когда он уходил на
окраину Пылёвки, к старой скале, и разбирал её, бросая камни вниз? Он делал это часами,
самозабвенно, как будто что-то созидая, в то время как это было откровенным разрушением. Тогда
ему было отчего-то неловко, стыдно и даже страшно перед кем-то невидимым то ли в себе, то ли
над собой за эту странную работу, дающую незнакомое удовольствие, пьянящую тёмным вином, от
которого нельзя было отказаться.
На крылечке у подъезда Роман останавливается, чтоб хотя бы на одну ступеньку утишить
сердце. Всё, что он видит: скамейка у подъезда, аллея голых акаций, низкорослый дом напротив –
кажется отчётливым и пронзительным. Пронзителен и колок даже вдыхаемый воздух, видимо, чем-
то похожий на саму разверзающуюся перед ним свободу, всасывающую, как вакуум, прямо с
крыльца. Но как, каким способом в неё войти? Куда теперь, в эту «сию минуту», как выразилась
Голубика, направить свои блудливые стопы? Вначале требуется переболеть уходом: вылежаться
где-нибудь, окрепнуть в новом состоянии, позволить обнажённой вырванной душе покрыться
известковой корочкой. А потом снять небольшую квартирку – своеобразный плацдарм для
дальнейшего завоевания женского мира и построения нового образа жизни. Для передышки же
вполне сойдёт и прежнее общежитие, где его, возможно, помнят вахтёрши, где живут люди из
бригады: пусть порадуются, что теперь он такой же, как они (особенно те двое, самые
завистливые). Вопросов там, конечно, не миновать, да уж он найдёт, что наплести в ответ.
Поразительно: лишь мгновение назад у него была семья, был дом, как средоточие всей жизни, а
теперь уже нет ничего, и сам он полное ничто. Немало требовалось отваги, чтобы отправить себя в
такое моральное (а по сути, конечно, аморальное) путешествие. Только что-то уж много дрожи
внутри. Нет, не тянет он на великого завоевателя, далеко отставая от примера знаменитых
исторических личностей, которые ради своих амбиций не только бросали жён и детей, но и кроваво
расправлялись с теми, кто преграждал их путь. Ему-то, жалкому, лишь бы совесть свою одолеть,
да не столь большую вину чувствовать.
Кажется, что душа уже не привязана ни к чему – всё отсечено мгновенно. И эту несчастную
душу, как слепого котёнка тянет скорее ткнуться куда-нибудь в другое место, чтобы обрести новую
привязанность. «Ну, что ты пищишь и пищишь? – мог бы сказать ей сейчас Роман. – При чём здесь
какая-то привязанность? А если я хочу, чтобы какой-либо привязанности не было вовсе? Не лучше
ли жить без неё, ни к чему не цепляясь?» Только вряд ли душа бы его поняла. Это был бы
разговор на разных языках. У них сегодня полный разлад.
Двигаясь по двору, а потом по улице, Роман слышит, кажется, один и тот же телевизор,
прыгающий из квартиры в квартиру и лишь по-особому приглушаемый разными окнами: всюду
продолжается отечественный сериал. Его смотрит весь город и, очевидно, весь Советский Союз.
Места, откуда доносится реплики длинного диалога, кажутся фрагментами единого общества,
стянутого одинаковыми переживаниями, а вот он в этот момент очевидный отщепенец.
Через две механически преодолённые остановки Роман сворачивает в сторону своей прежней
110
общаги. На подходе к другому общежитию – общежитию пединститута – видит вышедшую откуда-
то сбоку девушку в узких брючках, с волосами, волной плещущимися на плечах. Роман ускоряет
шаги, подтягивается, идёт следом: фигурка девушки тоненькая, стройная, с точёной талией. Ох,
сколько раз когда-то в прошлом его приключения начинались именно с такого настороженного
охотничьего подхода. И что же, надо понимать это как первую возможность нового витка жизни?
Былая уверенность, однако, подрастеряна, да и девушка, похоже, относится к тому типу женщин,
которому он раньше вроде как не соответствовал: некая разница между людьми ощущается сразу.
Но, собственно, что ему терять? Примериваясь с первой фразой, как к прыжку на борт другой
лодки, Роман то ускоряет, то замедляет шаги. Да, судя по всему, полный отлуп ему тут обеспечен.
И это хорошо. Поражение ему сейчас даже необходимо. Нельзя, чтобы всё выходило легко и сразу.
Это было бы неправильно. Ведь надо ещё уход пережить. Самое удивительное, что девушка идёт
как раз туда, куда ему и надо. А может, не знакомиться, а просто идти, смакуя это сладкое
мгновение колебаний и сомнений до тех пор, пока совпадают их пути? Однако, когда с очередной
развилки девушка поворачивает в другую сторону, он, не задумываясь, как привязанный, идёт
следом. Его случайная жертва между тем уже едва не бежит, и, чтобы не пугать её совсем, Роман
поравнявшись, идёт рядом.
– Вам, наверное, страшно, – мямлит он деревянным языком первое попавшееся, вспомнив,
кстати, что при знакомствах надо именно это первое попавшееся и выдавать, как наиболее
естественное.
– Нет, не страшно, – испуганно отвечает она.
Её чёрные волосы закрывают лицо элегантным крылом, лежащим на толстой дужке каких-то
излишне «учёных» очков.
– А меня вы не боитесь?
– Боюсь, – признаётся она.
– Правильно, бойтесь. Я страшный, плохой и вообще я чудовище.
Мотнув головой и откачнув волну волос, она смотрит открыто.
– Ну, если так, то не боюсь.
Роман теряется: как это возможно, чтобы в эти невыносимо тягостные минуты, да ещё поздно
вечером, взять и вот так запросто встретить роскошную черноволосую красавицу, которая легко
заговорит с тобой? Глаза девушки раскосые и чёрные, будто без зрачков. Конечно же, имя у неё
какое-нибудь восточное, замысловатое и необычное. Меньше, чем на Гульнару или Земфиру, её
внешность не тянет. Но, оказывается, Нина.
– Нина? – даже чуть разочарованно переспрашивает он: как-то уж слишком блёкло это имя для
неё. – Но вы же не русская.
– Татарка. Родители так назвали, – словно извиняясь за них, сообщает она и чуть натянуто
смеётся, – они у меня интернационалисты, можно сказать, обрусевшие совсем. А вот в Казани у
меня тётка живёт, так у них семья конкретно татарская, даже язык сохранён. Если появится когда-
нибудь возможность, то съезжу к ним, напитаюсь своим национальным духом.
– И тогда ты, наверное, станешь ещё интересней и ярче, – говорит Роман, тут же
спохватываясь, что, должно быть, обижает её таким замечанием, ведь выходит, что сейчас-то она
ещё недостаточно интересна и ярка («эх, потеряна квалификация»!), но сказанного не вернёшь.
А, кстати, кто она по «спектральному анализу»? Пожалуй, она бледно-зелёная, салатного цвета,
что даёт впечатление «никакая», «неопределившаяся», «на распутье».
Нина никуда не спешит. Они садятся на скамейку недалеко от общежития. Как помнится, для
такого знакомства требуется лёгкий, необязательный трёп, но первое волнение проходит, и перед
глазами снова Голубика и дети. Для лёгкого, беззаботного разговора требуется почти насилие над
собой. А главное, несмотря на все свои завоевательные, захватнические амбиции, Роману сейчас
ничего от неё не надо. И ей, такой экзотически-восточной, созданной, казалось бы, исключительно
для всего изысканного и прекрасного, он рассказывает о только что пережитом: о жене, о детях, о
своей невыносимой боли. Рассказывая же, он вдруг неожиданно для себя объясняет свой уход
лишь тем, что они с Голубикой разные люди и что с ней, к сожалению, невозможна такая вот
полная открытость, как у них с Ниной на этой лавочке. И доля правды насчёт открытости тут,
конечно, есть: новая знакомая слушает его исповедь с потрясающим сострадательным вниманием.
Единственное, что сразу же запрещает себе Роман – это плохо, неуважительно отзываться о жене.
Исповедь его заключается, главным образом, в самобичевании, хотя главную причину ухода он так
и не может назвать. Она оказывается слишком сложной, можно сказать, комбинированной.
Нина выслушивает его душевные излияния не перебивая, так что, когда, наконец, рассказано
всё, на улице уже совсем зябко и темным-темно. Некоторое время они сидят молча, не зная, как
быть дальше. Обоим очевидно лишь одно: странно и неправильно было бы сразу после этой
исповеди, перелившейся из одной души в другую, взять и разойтись по сторонам. И у разговора, и
у встречи, и у знакомства – явная незавершённость. Может ли Нина скрыться сейчас в своё
общежитие и спокойно там заснуть, зная, что её новому, искренне доверившемуся ей человеку,
некуда податься? Нину даже удивляет его странное безразличие к себе. Он что же, собирается так
111
здесь и сидеть? А может быть, сделать проще: пока ещё ходят троллейбусы, поехать на
железнодорожный вокзал и там на скамейке скоротать ночь?
В ярко освещённом троллейбусе разговор уже не получается. Доверительность, возникшая в
полумраке скамейки, убийственно засвечивается фонарями. Нина, сидящая у окна, ёжится от
сквозняка. Роман слегка приобнимает её, и это движение они оба пытаются воспринять как вполне
естественное.
– А кстати, ты откуда? – вдруг спрашивает он. – В смысле, откуда шла, когда мы встретились?
– Я? – даже теряется Нина, потому он ещё ни о чем не спрашивал её. – Из читального зала…
Засиделась сегодня…
На самом деле в читальном зале она была днём, а потом у неё была встреча с мужчиной, с
которым она познакомилась в середине лета. Отношения их не просты – мужчина почему-то
пытается всячески, внешне вежливо, отказаться от встреч, и сегодня это было очевидным как
никогда. Обычно отталкивание мужчины провоцировало Нину на ещё большее цепляние, хотя,
конечно, это унизительно, но сегодня ещё там, на скамейке, слушая Романа и проникаясь его
исповедью, Нина вдруг поняла: первой от встреч с мужчиной откажется она сама. Теперь это
совсем не трудно. Решив так, Нина даже слегка романтически восхитилась этой неслучайной
встречей двух людей, оказавшихся одновременно на перепутье. В ответ на признания Романа её
тоже тянет на искренность, но чувство осторожности удерживает – лучше уж ей на всякий случай
просидеть сегодня допоздна в библиотеке…
Ночь в душном, насыщенном человеческом тепле вокзала среди подремывающих людей не
кажется длинной. Они проводят её в разговорах шепотком, успевают и немного забыться,
приникнув друг к другу головами, что теперь уже и впрямь кажется естественным. Роман,
постепенно отходя от потрясения, старается поменьше говорить о своём, чтобы не выглядеть
нытиком и не разрушать некое подобие их взаимного притяжения.
Первый день какой-то новой эпохи (после «Эпохи Голубики»), ещё не имеющей точного
названия, к сожалению, – воскресенье. Рабочий, занятый событиями день, вероятно, позволил бы
мягче войти в очередной жизненный этап, хотя, с другой стороны, какая тут работа, если веки
залипают, как магнитные. Так что, стоит всё-таки покинуть на время свою ночную знакомую, чтобы
отоспаться в общаге. Однако Нина подсказывает другой путь. Зачем идти в какое-то «чужое»
общежитие, где наверняка уже многое изменилось, если есть «своё»? Днём вахта не столь
бдительна, а в общежитии пусто: студентов увезли в колхоз на картошку. Это её освободили из-за
простуды, которая, впрочем, уже прошла.
Роман представляет пустое общежитие, тихую комнату, постель… Всё понятно: перспективу
Нина определяет сама. Лишь теперь он с запозданием отмечает то особое внимание, с каким его
новая знакомая всё время смотрит на него. А ведь он, кажется, нравится ей… Нравится, даже
ничего не сделав для того, чтобы нравиться, потому что ему просто не до того.
Прежде чем ехать в общежитие, они заходят в буфет взбодриться кофе. И уже тут, открывая
перед ней стеклянную дверь, Роман ловит себя на невольном втягивании в ухаживание, в
незаметном подталкивании набегающих событий. «Уж не накручиваю ли я что-то себе про неё? –
думает он. – Есть же такие сочувствующие романтические барышни, к которым на самом-то деле и
пальцем не прикоснись: мол, мы друзья, и только».
В общежитии на вахте никого: плотная вахтёрша, заслонив спиной дверь, дует чай в небольшой
комнатушке. Они проскальзывают на лестницу, а потом – и в комнату на третьем этаже. Роман
раздевается, смутив этим стыдливо отвернувшуюся хозяйку комнаты, ложится на её кровать. Сама
Нина, немного поколебавшись и запретив смотреть в её сторону, скидывает платье, кладёт на
тумбочку очки и укладывается на постель подруги у окна. Уже лёжа, Роман ещё раз осматривается:
кровати в этом современном общежитии пединститута старые, с блестящими никелированными
спинками, на стенах ещё довольно свежие голубоватые обои. «Странная смена обстановки», –
приходит в голову нечто ироничное, но уже совершенно несвязное. Желание, кажется, остаётся
лишь одно: выключиться, откинуть от себя всё. Случай с подвернувшейся девушкой вроде бы и
перспективный, но, может быть, для затравки дальнейшей, ещё большей удачи, стоит его
пропустить? А что хочется его спасительнице? Чтобы он заснул или чтобы подошёл к ней? Всё
время Нина была так податлива на каждое его слово, на каждое движение… Теперь она лежит,
притихнув, как мышка, не решаясь даже говорить. Но, кажется, её ожидание сквозит уже в этой
старательной тишине. Или он всё-таки придумывает это ожидание? В любом случае, сильного
отпора тут не будет: характер не тот. . Если что не так, то простое извинение всё сгладит.
Роман молча поднимается, подходит, садится на краешек её кровати. Нина лежит на спине, но
её закрытые веки не скрывают испуганной настороженности. Её подбородок смотрит вверх, он
мягкий, округлый, нежный, «как жёлудь» – думает Роман и сам удивляется этому сравнению:
никогда же не видел жёлудя, разве что в книжках. Роман берёт с одеяла её тонкую смуглую руку.
Нина слегка вздрагивает, открывает глаза, покорно смотрит на него. И этого взгляда вполне
хватает для того, чтобы уже без всяких сомнений прилечь рядом с ней, сначала поверх тоненького
пикейного покрывала…
112
Увы, никакого фонтана неведомых телесных наслаждений эта близость не приносит. Всё
заканчивается слишком быстро. Роман продолжает гладить свою новую женщину усталыми, уже
совершенно сонными руками. Нина пытается завязать разговор. Но в отключающемся сознании
Романа одна мысль: хорошо бы вернуться на свою кровать. Никакого её отклика не надо. Странно,
что чисто физически эта близость далась с трудом. Оказывается, он очень сильно привязан к жене.
Вожделенная новизна почему-то не заводит его плоть. Одно дело было «напластовывать» лёгкие
знакомства, другое – когда этот «пласт» – женщина, с которой ты сжился душой и телом. Не так-то
просто через такой «пласт» перевалить. Перед глазами стоит обиженная Голубика, насупленный
Серёжка в маечке… Горечь не отключить, не отодвинуть. Что же, и вся его боль, и боль семьи лишь
ради такого только что полученного им удовольствия (можно даже сказать не удовольствия, а
результата)? Ради того, чтобы побывать в этой кроватке, а потом ещё во многих других чужих,
которые подвернутся? Именно чужих. Бр-р…
В этой скорой, слишком уж случайной, но пресной удаче с Ниной чудится отрезвляющая
усмешка Судьбы: «Получил, чего хотел? Ну, и что? Очень сладко?» На эту усмешку и ответить
нечем. А, кстати, кого же подставила ему Судьба?
Глядя Нине куда-то в макушку с жёсткими чёрными волосами, Роман невольно усмехается той
преданности, с которой эта чужая женщина прижимается к нему после близости. Разве
преданность и любовь возникают так легко? Преданность Голубики понятна – Голубика своя. Но
чьей ещё вчера утром была Нина? То-то и оно… Нет, не выходит что-то наслаждаться этой, можно
сказать, выстраданной свободой… Или уже не с той стороны смотрит он на Нину? Да, конечно, не
с той. Сначала он её хотел, а теперь уже нет. . Теперь у него взгляд мужчины, освобождённого от
желания. Вдуматься, так человек вообще всю жизнь лишь тем и занят, что освобождается от
проблем природы, которые она ему навязывает. То ему хочется полового удовлетворения, то
хочется иметь ребёнка, то хочется просто спать, то хочется пищи или воды. И лишь в редкие
просветы между этими «хочется», находясь вроде как в моменте истины, человек принадлежит сам
себе. И если этот человек никчемный, то у него в такие моменты начинается скука. Тем-то его и
можно проверить…
Но что же делать теперь, когда внутренний «самец» успокоен? Каково решение трезвой,
«пристойной» части себя? Вернуться домой к прежней жизни? И тут-то, как раз в этот момент
истины, Роман ещё раз даёт себе ясный отчёт, что из семьи-то он всё-таки ушёл не из-за одной
похоти. Ну, предположим, вернётся он сейчас к тому, что было, и уладит отношения с Голубикой
(хотя это уже вопрос). А как смириться со своим халявным благосостоянием, с постоянным
ощущением собственного ничтожества? Вернуться – значит снова перенести центр своей жизни на
завод, в пешечный ряд. Прояви себя там как угодно – и всё равно будешь никем. Даже став на
заводе каким-нибудь винтиком с более крупной резьбой, ты всё равно останешься в той же
монотонной машине. И так всю жизнь! А жизнь эта так коротка! Хотя, например, его яростный
тесть, пылающий огнём изобретательства и новых ошеломительных идей, живёт такими же
внешними событиями… Но Ивану Степановичу повезло: он нашёл своё место в этой
производственно-регламентированной жизни. Для себя же Роман не видит там никаких зацепок.
Теперь Роман кажется сам себе и вовсе стоящим нараскоряку. С одной стороны, перекроенный
семейной жизнью, он уже не тот, чтобы жить подобными похождениями, а с другой стороны, и
домой возвращаться боязно. Голубика теперь, чего доброго, может и не пустить. Выставит из-за
принципа, от обиды и гордости. И если она прогонит, то потом уже не сможет вернуться он – своей
гордости тоже хоть отбавляй! Поэтому для того, чтобы возвращение вышло гладким, надо с ним
немного потянуть. Разлука пойдёт на пользу и жене. В последнее время она очень сильно
потеплела – вот и пусть её изменения углубятся. Так что, запас времени есть. Что ж, поживи
немного другой жизнью, побудь как в командировке в своём прошлом, в эпохе Большого Гона.
Воспользуйся случаем, который ты, собственно, сам же и создал. Выжми из него всё возможное. А
чтобы не скучать, порасспроси-ка сейчас о чём-нибудь эту Нину. Женщины в такие моменты не
только любят ласку и внимание, но и редкостно открыты.
– А вот скажи: мечта у тебя есть? – спрашивает Роман первое попавшееся.
– В детстве мне хотелось научиться играть на горне, – немного подумав, отвечает она. – Я
мечтала принести его из школы домой и каждое утро трубить с крыльца, чтобы просыпалось всё
село. И самой каждый день начинать какую-то красивую, хорошую жизнь…
– Наверное, ты была отличницей.