
Полная версия:
Жизнь волшебника
хочет его равнодушия. Конечно, тут продолжается всё тот же торг – покупка его молчания. А может
быть, торг задуман и вовсе с большим допуском – позволить всё, а потом резко оттолкнуть. Что ж…
Пусть. Хотя, конечно, поступает она подло. Ведь она же предает Серёгу. Конечно, предаёт. «А я? И
я предаю. Но меньше… Первой предаёт она, становясь этим предательством недостойной Серёги.
А уж я-то хочу её недостойную, уже вроде как не принадлежащую Серёге пред небесами. Да, к ней
можно относиться лишь вот так низко, как я к ней и отношусь… И потом она узнает об этом… Я ей
всё потом выскажу».
Конечно, в путаном клубке его мыслей сплошные натяжки, но в целом-то, в целом разве всё это
не убедительно? Сейчас, когда перед глазами качается голая, лишь условно прикрытая грудь,
главное – не трезветь. Все это дойдёт потом, потом, после. Пусть даже тогда будет поздно и
придётся раскаяться. Хорошо, он согласен на раскаяние и на ненависть себя самого. Да, он умеет
думать наперёд и наперёд согласен ненавидеть себя. Потому что таких, как Элина, у него ещё не
было. Серёга говорил, что за ней, за еврейкой, глубокая культура. Может быть. Наверное, потому-
то в «Пыльных сетях» он таких не встречал и на объявление «молодому, одинокому человеку
требуется квартира» такие не откликаются.
С трудом осмелившись, Роман, наконец, опускает свою ладонь на её пальцы, замечая, как его
трясёт: никогда ещё их дружеская отстранённость и разговоры за чаем, по-забайкальски белёным
молоком, не нарушались даже мимолетным, случайным прикосновением. А теперь он касается её.
Касается жены друга! Однако о друге сейчас лучше не помнить…
Элина не сразу, а медленно и сосредоточенно высвобождает кисть руки, покорно и беспомощно
смотрит тёмными глазами (так она что же, и ресницы в ванной подкрасила!?). Потом, поднявшись,
идёт к дивану и совсем беззвучно опускается под одеяло. Он всё ещё отстало сидит, а она уже
лежит, сосредоточенно глядя в пустоту потолка. Роман шагает прямо по её пасьянсу, топча дам и
королей, садится рядом. Какие чужие здесь простыни и подушки! К чужому, конечно, не привыкать,
но в доме друга оно вдвойне чужое. Следующее движение даётся с трудом – оно сжигает столько
энергии, что ей можно разгрузить вагон. Роман протягивает руку и подрагивающими пальцами
проводит по её блестящим, чёрным волосам. Элина неподвижна. Так же неподвижно, горячо и
длинно само мгновение. Потрясает уже само молчание, от которого звенит незаполненная, жадная
на звуки тишина. Пожалуй, слышно лишь, как надломленно стонет вездесущая, неугомонная душа
– что ж ты делаешь-то со мной, подлец?! Роман склоняется над женой друга с шумом в голове,
словно погружаясь глубоко под воду. И – холод… Она такая томная и влекущая, но от неё наносит
холодом! Откуда он? От неё или из него самого? Похоже, это спасительное оттолкновение создаёт
его испуганная, отчаявшаяся душа. Только он воспринимает его как холод от женщины.
– Ой, а чего это ты? – вдруг совершенно трезво и удивлённо спрашивает Элина, открыв глаза и
словно лишь сейчас заметив сразу все его действия.
Если бы Романа вдруг что-то тюкнуло сзади по затылку, то это было бы понятней. Мгновенно,
катастрофически трезвея, он так и замирает в полунаклоне. Элина не сопротивляется, не
отворачивает головы, даже не отклоняет её, хотя лицо его висит так низко, что неудобно глазам.
Она просто сказала то, что сказала. И всё. Или не сказала? Или это послышалось? Или это он
придумал сам? На друга своего мужа, отчего-то пребывающего в своей странной позе, она смотрит
своими расчётливо подкрашенными карими глазами как на какой-то доисторический экспонат. . И
тут Романа бьёт немым, замораживающим внутренним громом! Он наполовину отстраняется от
неё, чётко видя тоненькие волоски над верхней губой, что мило и отвратительно одновременно.
– Но ведь ты же сама… – лепечет он, словно в ней же пытаясь найти поддержку.
Но всё это уже ни к чему. Это от беспомощности. Оказывается, крайний стыд похож на ужас.
Покачиваясь от пережитого и переживаемого, Роман уходит на кухню и плюхается там на стул
перед своей постелью. У изголовья на полу светится настольная лампа: видимо, для того, чтобы он
почитал. Книга, взятая с полки, так и остаётся в левой руке, а палец всё ещё служит закладкой на
неувиденной странице. Книга называется «Теория музыки». Это Серёгин учебник, зацепившийся за
руку, как некий капкан. Здесь вообще всё Серёгино. И вся эта картина в целом может называться
«Иуда на кухне своего лучшего друга». Пусть ничего не произошло, но предательство свершилось.
«Как же легко и просто эта стерва, какой свет не видел, взяла и вывернула меня наизнанку. На,
мол, взгляни какой ты на самом деле, вот тебе пасьянс: видишь, на сколько карт не сходишься…
Вот тебе, дружок, и психология! Но, с другой стороны, не дай Бог, если б она уступила! Так что на
неё молиться надо». И что сказать теперь Серёге? То, что жена его обманула тем памятным
романтическим вечерком? А после о том, как эта информация добыта? Господи, шёл ведь для
того, чтобы покаяться, да ещё больше нагрешил, Хотел облегчить душу, да начудил ещё сильнее.
Не устояв перед соблазном, загрузил теперь себя ещё и грехом предательства!
67
Однако делать нечего – если он не ляжет, она не заснёт, боясь его. Хотя чего бояться таким, как
она? Теперь в её душе литавры звенят и визгливые инструменты торжественный марш играют.
Захохочи она вдруг сейчас каким-нибудь дьявольским хохотом и это не удивит. Ещё бы не
потешаться: грязная грязного в грязи искупала! Ох, как много узнал он о ней за этот вечер. Была
совсем далека и вдруг резко придвинулась, оказавшись такой… Впечатление о ней всегда было
гладким, как её причёсанные волосы с блестящим отливом, и вдруг провал, яма…
Роман раздевается, ложится, гасит лампу. Кладёт голову на подушку, нагретую лапочкой. Но
какой уж тут сон! Он насильно заставляет себя расслабиться, на чем-нибудь сосредоточиться: на
мягком урчании холодильника в ногах, на собственном дыхании. А в голове написаны какие-то
странные слова «на одном нотном стане можно записать две самостоятельных мелодии…» Что это
такое? Так это единственная строчка, которую он бесконечно читал в книге Серёги, пока его жена
плескалась в душе. Его взгляд, подпираемый тёмным ожиданием, так долго был упёрт в это
предложение, что отыщи его сейчас в книге и предложение окажется чёрным, обугленным…
Наконец Роман вроде бы забывается, но по телу начинается какое-то почёсывание. Это даже
злит: чего это ему именно теперь приспичило скрестись то в одном месте, то в другом!? Нервы что
ли? Но нервы нервами, а терпеть этот зуд уже просто нет сил. И тут Романа осеняет страшная
догадка. Он включает лампу, осматривает себя и просто столбенеет от обнаруженного на теле.
Беспутная жизнь и должна была когда-нибудь привести к чему-то подобному! До сих пор его
проносило, и он не воспринимал всерьёз всякие там разговоры о специфических болезнях казанов.
Собственно, тут-то ещё можно сказать, пустяки: маленькие, беленькие вошки, похожие на белые
чешуйки тела… Могло быть и что-нибудь похлеще. Ну, например, какой-нибудь сифилис или
триппер. Кажется, хуже их нет ничего. И всё равно – не меньший позор и вошки! «Почему это
происходит именно со мной и на мне? И почему именно здесь?» Да не здесь. Началось-то это, а у
Зойки, «которая узбечка», как торжественно и почётно представил её Костик. Видимо, сегодня-то
как раз и наступил так называемый инкубационный период. Медленно вникая в случившееся,
Роман осторожно, стараясь, ничего с себя не стряхнуть, поднимается с постели и аккуратно,
словно стеклянную, натягивает одежду. А если бы у них с Элиной что-нибудь вышло?! От этого
предположения он с полуодетыми брюками плюхается на стул, вспотев от внезапного жара. Она
сейчас спит и радуется тому, как ловко его обработала, как вывернула всё в нужную сторону. Не
тому ей надо радоваться, дурочке, не тому…
Надев рубашку и свитер, Роман стопкой складывает простыню и одеяло. Потом садится к окну,
подернутому снизу матовой ночной изморозью, похожей на красивый горный пейзаж и ждёт
рассвета. Чувствуя теперь себя прокажённым, он боится к чему-либо прикасаться. Хочется даже
поджать под себя ноги и сидеть на стуле, как заяц в ожидании лодки старого Мазая. В омерзении к
себе не находилось и песчинки самооправдания. По выражению всё того же Костика, он упал
теперь на три метра ниже уровня городской канализации. Кстати, не слишком ли часто
вспоминается сегодня этот Костик? Начистить бы ему морду. Подкинул подарочек… С сюрпризом!
Да ведь он и сам-то, наверное, вшивый-перевшивый… Ну и друзья, однако, у тебя! А тут снова
всплывает Зойка с её пьяной, кокетливой неприступностью. Запихиваешь её подальше в память,
трамбуешь там, а она настырно всплывает и всплывает. Роман чувствует, что его просто разрывает
и тошнит – от злости, ото лжи, от никчемности этой жизни. Это ж представить только, что на тебе,
как на какой-то навозной куче, ползают, живут, совокупляются и плодятся мерзкие твари! И это
сейчас, в любое из этих мгновений…
А милиция? Чёртова милиция! Почему её не оказалось тогда в вестибюле?! Лучше бы тогда в
вытрезвителе ночевать. Вот когда их не надо, они там торчат, а как надо – так и нет.
Ничего себе – хороши сегодняшние пилюли! Одной сцены с Элиной не хватило! Жизнь подошла
да ещё и в довесок назидательно щёлкнула по темечку. Да нет, не щёлкнула, и не по темечку, а
просто от души пнула в зад большим сапогом. Вот так-то тебе, дорогой! Ну, а если всерьёз и по
большому счёту, то для чего это? Для науки? Для того, чтобы он одумался? Так он и сам готов всё
изменить. А если готов, то чего ж пинать? Лучше дай возможность, и я воспользуюсь ей.
Рассвет сегодня слишком далёкий. Его невозможно дождаться. А как сидеть, терпя на себе эту
мерзость? А как увидеть утром глаза Элины?
Ещё в темноте Роман в одних носках, взяв ботинки в руки, выходит на лестничную площадку –
благо, что в двери английский замок, позволяющий и уйти по-английски. Потом, уже подойдя к
закрытому общежитию, он полтора часа бродит по разным мёрзлым его окрестностям нараспашку
расстегнув свою лёгкую курточку, чтобы как следует проморозить себя и всех этих тварей на себе.
Интересно, какое сегодня число? Надо его запомнить. Пожалуй, эта дата вполне сойдёт за дату
будущей смерти. Худшего дня в его жизни ещё, кажется, не было.
После работы он, переступая стыд, идёт в аптеку. Аптекарша за стойкой строгая, в белом
халате, похожая на нравственность или на богиню правосудия. Только у этой повязка закрывает не
глаза, а рот и нос (болеет что ли?). Роман каким-то шпионским шёпотом просит у неё самое
убийственное средство, какое только может найтись. И аптекарша выдаёт, глядя на него такими
же, как у Элины, карими глазами.
68
Гадость оказывается крепкой и трудноистребимой. Борьба с ней продолжается несколько дней.
Всё это время помнится оплошность, допущенная на кухне Макаровых. Он не осмотрел и не
встряхнул даже простыню и одеяло, под которым лежал, когда ворочался и не мог уснуть.
Мерзость-то слишком уж живучая… А если там что-нибудь осталось? Что ж, если это так, то ему об
этом, вероятней всего, придёт и поведает Серёга… Он может прийти и отыскать его уже через
неделю. *3
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Расплата
И Серёга находит его. Только не через неделю, а через две, когда уже, как будто, можно было
бы и успокоиться.
Роман, отоспавшийся после ночной смены, лежит под покрывалом с книжкой в руке. Соседа по
койке, молодого токаря, в комнате нет – он работает только в день. В желудке сосёт от голода, но
вставать и идти на кухню, чтобы что-то готовить, не хочется.
– Да-да, войдите, – кричит Роман, услышав стук в дверь.
Однако, дверь не открывается: видимо, его не слышат. Откинув покрывало, Роман тянется к
спинке кровати за брюками, и в этот момент в комнату как-то робко и проверяющее заглядывает
большая Серёгина голова. И Роман медленно, растерянно садится туда, откуда вставал. Что ж, всё
идёт как по-написанному. Конечно, стесняться Серёгу нечего, но быть перед ним в трусах сегодня
почему-то стыдно. Роман медленно натягивает брюки и лишь потом с опаской подаёт руку. Ответит
ли он? Пожав руку, Серёга вытаскивает из-под мышки трёхчекушечную («бронебойную») бутылку
«Агдама» и молча ставит на стол.
– Понял, не дурак, – коротко соглашается Роман.
Он берёт со стола стаканы и по длинному коридору идёт на кухню, чувствуя, что его едва не
тошнит от этой вынужденной, беспомощной бравады. Стаканы на самом деле чистые, но тут нужно
прийти в себя и настроиться. На кухне знакомый токарь из соседней комнаты запекает на
сковородке омлет. Пахнет вкусно, но аппетита уже как ни бывало. Протирая скрипящее толстое
стекло надёжных гранёных стаканов под шипучей струей холодной воды, Роман невольно ловит
себя на желании тереть эти стаканы и тереть. Идут последние минуты, пока они с Серёгой ещё
вроде как друзья. Вот именно, «вроде как». А может быть, Серёга пришёл с чем-то другим? Хотя к
чему уж теперь эти увёртыши? Нашкодил – отвечай. На что тут ещё надеяться? Ситуация есть и,
значит, должна как-то разрешиться. В таких случаях объяснение неизбежно: это не тот груз, что
просто забывается или как-то незаметно сам собой сваливается с души. Пожалуй, это даже
хорошо, что друг пришёл сам. Но заговорить, наверное, надо первым. Так будет честнее. И всю
вину взять на себя, чтобы не развалить его семью.
Серёга уже без пальто, в одном свитере сидит за столом, бездумно гипнотизируя
распечатанную бутылку. Роман стряхивает на пол капельки со стаканов, решительно
припечатывает их к столешнице. Серёга, очнувшись, слегка вздрагивает, а потом выше ободков
наливает в них красную, чем-то нездоровую на вид жидкость. Значит так: сейчас они выпьют, и
надо сразу говорить. Но Серёга не даёт и выпить.
– Что же это ты перестал к нам забегать? – спрашивает он, поднимая стакан внимательно и
осторожно, чтобы чокнуться и не расплескать.
У Романа прилипает язык. Он физически ощущает, как внутри него всё спекается тяжёлым,
неповоротливым куском, похожим на тот безвкусный омлет, который он только что видел на кухне.
– Да так как-то всё… – мямлит он, сам не зная что, – то одно, то другое.
– Жена, правда, рассказывала мне, что ты приходил о чём-то поговорить…
– Да ничего особенного, – продолжает Роман, думая, что пока ещё это не главная ложь, и вдруг,
сам не зная для чего, врёт откровенно, – хотел своим в Пылёвку кое-что передать: думал, вдруг ты
поедешь.
Всё это настолько глупо и несуразно, что не лезет ни в какие ворота.
– Ну надо же, – огорчённо говорит Серёга, или играя с ним, как кошка с мышкой, или не замечая
этой явной подтасовки, – не мог заехать днём раньше? Я ведь как раз к родичам ездил… Эх, знал
бы ты, что там творится… Пьют теперь уже просто по-чёрному. Ну, выпьем давай!
Кажется, не замечая и явной накладки своего «выпьем» на пьянство родителей, он так же
аккуратно, но тупо тюкает сверху стаканом о стакан Романа и тут же, громко глыкая, пьёт. Это уже
что-то новое: Серёга всегда сторонился вина, опасаясь дурной отцовской наследственности.
– Ох, и тяжело же мне сейчас, – говорит он, с облегчённым вздохом опуская пустой стакан.
Роман тоже пьёт до дна – вино, согретое под мышкой Серёги и откровенно отдающее спиртом,
мерзко. Стакан выпит, и выхода не остаётся: пора объясняться. Похоже, Серёга выжидает
специально. Если молчать дальше, то он может сказать: «Ну ладно, с моими-то всё понятно. А ты
69
чего молчишь? Сказать нечего?» Похоже, тяжёлое состояние друга не только из-за родичей… Что
ж, пора и начинать. Или ещё немного потянуть?
– А я вот теперь и сам пришёл с тобой поговорить, – сообщает вдруг Серёга и замолкает,
сглатывая комок в горле. – Меня ведь отец чуть не убил.
– Как это: «не убил»?! – ошарашенно спрашивает Роман. – За что?!
– Да я попросил, чтобы они вещи не пропивали. А он кричит: «А, так ты за наследством
приехал! Да ведь ты мне с этого наследства и на бутылку не дашь. Вот я и пропиваю то, что есть».
Я говорю: «Да не надо мне ничего, это вам надо-то». А он кинулся меня душить. Кричит: «Я тебя
породил, я тебя и убью». Какого-то Тараса Бульбу изображает. Озверел совсем. Ну и, в общем,
чуть на тот свет меня не отправил.
– Ну, а ты-то что? Не мог справиться с ним?
– А я как-то не особенно и сопротивлялся. Отец всё-таки. Мне даже интересно стало: неужели и
вправду задушит? Но ведь так не бывает. Тем более, ни за что. А потом у меня всё туманом
задёрнулось, и я отключился… Очнулся уже в доме бабки Тани. Ой, мне надо было с самого
сначала рассказывать… Короче, всё это происходило у нас в ограде. В первый же день. Я даже в
дом войти не успел. Только с остановки пришёл. Встретились с отцом у ворот. Он как раз кому-то
швейную машинку продал, и эту машинку выносили. А бабке Тане воду в бочку из водовозки
налили, она её вёдрами в дом перетаскивала. Ну, в общем, она всё это увидела из-за забора,
прибежала да моему батяне банным дюралевым ковшиком по башке раза два врезала. А потом
они меня с тёткой Наташей к себе перетащили. Бабка Таня говорит, мол, едва отводились с тобой.
Кинься он на меня в доме, то уж точно бы прикончил… Никто бы не помог. Ну что, посидел я в
соседях, очухался, да ладно, думаю, домой-то всё равно идти надо. Прихожу, а отец спит на
кровати. На голове такая шишка – смотреть жалко. А на диване в коридоре мама: тоже вдрызг. . А
ведь это он, гад, её споил. Помню, как зажимал за печкой да силой водку вливал… Сволочь!
Сначала силой, а потом она уже сама.
Серёга никогда не был красавцем, но теперь со своим большим красным носом, с толстыми
детскими губами и вовсе некрасив.
– Вот так-то, – тускло произносит он, – родной папанька чуть на тот свет не спровадил.
Встретил, называется…
– Ну ладно, Серёга, что уж теперь… – бормочет Роман, понимая, что говорит что-то не то,
чувствуя, что невысказанное раскаяние не позволяет сочувствовать искренне, – хорошо, хоть всё
обошлось. Надо как-то пережить…
Однако и этого сдержанного сочувствия хватает, чтобы Серёга пьяно захлюпал носом и стал
размазывать слёзы. Платка у него нет, и Роман, отвернувшись, суёт другу полотенце. Неловко и
больно всё это: никогда ещё их отношения не знали таких исповедей.
– А ведь он мне когда-то баян купил, – еле выговаривает Серёга. – Пятирядный баян!
Представляешь? И где он только его урвал? Да, главное, дорогой! Он в этот баян не одну свою
зарплату вложил, не поскупился. А тут пошёл и уснул. Как же он уснуть-то мог, а? Вот что до меня
не доходит. Он же видел, что соседки меня таском уволокли… Я стою над ним и думаю, что он
сейчас даже не знает – живой я или нет. А может быть, перед ним уже не я, а дух мой стоит? Да он,
наверное, и тогда бы дрыхнул…
Выпивают ещё. Роман подходит к окну. Серёга пришёл к нему совсем с другим. Ему тоже нужен
разговор по душам. Надо как-то успокоить его, утешить, понять. Понять-то его просто, а вот как это
понимание и сочувствие показать? Как возможно: сегодня быть предателем, а завтра –
утешителем? Ведь это же такая чудовищная ложь! Ну, притворится он сейчас, поговорит будто по
душам, но как вспомнит Серёга эти иудины утешения потом, когда всё выяснится?! Так что же
делать? Признаться во всём прямо сейчас? Признаться и добить его окончательно?
– Ты уж прости, что я тут разнюнился, – бормочет Серёга. – Только это ещё не всё. Это только
цветочки… Есть и ещё одна новость…
Роман чувствует себя влипшим в пространство около окна. Но Серёга не может говорить.
Роман, стоя к нему спиной, слышит, как снова булькает бутылка. Роману кажется, что у него
слабеют ноги, а тело всё до последней клетки напитано тяжёлым жаром. Говорил бы уж тогда
Серёга, не тянул.
– Чего ты там стоишь? – зовёт тот, – садись, выпьем ещё… Тут осталось немного…
Набравшись мужества, Роман подходит и садится за стол прямо перед другом – пусть удар его
будет прямым.
– Сегодня Боря Калганов за каким-то грузом для совхоза приезжал, – продолжает Серёга, – он
знает, где я живу, заезжает иногда. Кстати, если тебе надо что-то своим передать, – можно через
него. Так вот, сегодня он мне такую новость сообщил, что отец, оказывается, дом продаёт,
объявление у магазина висит. Вроде как уезжать куда-то собираются. Но куда им ехать? На пропой
денег не хватает, вот и всё… А что потом будет – одному чёрту известно.
– Может, обойдется ещё, – мямлит Роман, чувствуя, что всё в нём дребезжит разладом – Серёга
снова говорит не о том, что казалось самым страшным, но тут и не разберёшь, что страшнее…
70
– Ты что, не понимаешь?! – восклицает Серёга. – Это всё! Это ведь не только их дом, но и
мой… Знал бы ты, как мне тяжело. Я бы к тебе не пришёл, да Элинка с подругами на лыжную базу
уехала… А я один не могу. Под моими ногами земля качается. Хорошо ещё, что у меня Элинка есть
да ты…
Роману кажется, что с него от такого признания Серёги сейчас посыплется окалина.
– Тебе это надо как-то пережить, – тупо повторяет он, – не сломаться. Главное, у тебя есть то,
чего никто кроме тебя самого не пропьёт. Это твой талант. Сосредоточься сейчас на этом. Тебе
ведь прославиться – раз плюнуть!
– Вы с Элинкой будто сговорились, – грустно усмехается Серёга. – Она мне то же самое
талдычит… А что в этой славе хорошего? Знаешь, что для меня главное? Знаешь, а?
Его вопрос, конечно, риторический, но Серёга тем не менее пытливо смотрит в глаза. Пауза
выходит слишком затянутой, и лишь сейчас становится понятным, что Серёга и пришёл-то уже под
изрядным градусом. А теперь и вовсе пьян.
– Ну откуда я знаю, – говорит Роман.
– Для меня главное – не быть одиноким. Вот так. Может быть, ты болеешь чем-то другим, а я –
этим. А слава, поверь мне, – это путь к одиночеству. Раньше я думал, что чем выше у кого-то
слава, тем больше у него круг знакомых, тем больше он смыкается с ними. Но это не правда.
Слава только разрушает дружбу и искренность.
– Как же может она разрушать? – спрашивает Роман, хотя об этом можно догадаться и самому.
– Во всяком случае, она ничего не даёт, – говорит Серёга. – Ну вот, например, занял я в
прошлом году первое место на конкурсе баянистов. Мою фамилию напечатали в газете. Я её
прочитал. Ну и что? Ответь: ну и что? Конечно, мне это интересно, потому что я знаю, что за
фамилией – я. А другим? Ведь другие-то фамилии, которые там есть, мне до лампочки. Так же, как
и моя фамилия – для других. Ну, было бы там вместо «Макарова» напечатано «Морозов»,
«Баранов» или «Козлопупов», и что изменилось бы для других? Им-то что: не один, так другой. Вот
тебе разве не всё равно, какие в газетах фамилии и фотографии? Или какая, например, фамилия у
какого-нибудь премьер-министра Англии? Ты же его всё равно не знаешь. Ведь реального-то
человека для тебя за этой фамилией нет. Ну, прославься ты до такой степени, что вклеят тебя в
энциклопедию, и что тогда? Вот читаем мы слово «Пушкин» и понимаем, что за этим словом
судьба, стихи и всё такое. А где человек? Слово «Пушкин» для нас лишь символ, бирка… Так чего
же, спрашивается, рваться в эту историю? Чего там делать? Ведь история – это уже мертвечина.
Лишь жизнь есть жизнь, и в ней все соки. Вот как это вино.
Красиво он говорит. И про вино красиво, только уж, конечно, не про этот «Агдам». Наверное, у
всех прославившихся людей вино другое, и в этом тоже смысл славы. Впрочем, это уже другая
тема.
– Но как же в слове «Пушкин» нет человека? – возражает Роман, даже довольный, что они ушли
на какую-то нейтральную тему. – А разве через стихи, музыку, книги не передаются чувства,
переживания человека и, значит, в какой-то степени и он сам?
– Чушь! Классическое заблуждение! Каждый переживает лишь своё. Сами чувства не
передаются, а возбуждаются в нас на основе нашего же опыта. Чувств без собственного опыта нет.