
Полная версия:
Дневник летописца
Я открыл её наугад.
При встрече с лешим надлежит первым делом выяснить, представляет ли он себя лично или выступает от имени леса.
Следующий пункт запрещал спорить о возрасте деревьев без свидетелей.
Я закрыл книгу. Поездка обещала быть познавательной.
Во дворе собиралось посольство: две крытые повозки, шесть осёдланных лошадей и несколько человек, которые с утра уже успели поругаться из-за багажа. Посреди всего этого возвышался широкобородый мужчина в синем кафтане с мехом, нарядном и совершенно не дорожном. Он держал свиток и громко перечислял:
— Три сундука! Два с дарами, один с припасами! Печать! Посольская грамота! Государев подарок! Где государев подарок?
— Во второй повозке, боярин.
— Я велел положить его отдельно!
— Он отдельно.
— От чего?
— От первого сундука.
Боярин провёл ладонью по лицу.
Звали его Прохор Данилович Лыткин. Позднее я узнал, что однажды он заключил с горным народом выгодное соглашение: дешёвое железо в обмен на десять бочек мёда в год. Горный народ под словом «бочка» понимал сосуд вдвое больше белоярского. Спор шёл шестой год, и боярин считал его единственной своей дипломатической неудачей.
— Ты кто? — спросил он, заметив меня.
— Матвей Степанов. Летописец.
— А. — Он сверился со списком. — Верхом ездишь?
— Лет десять назад ездил.
— С какой стороны седло, помнишь?
— Надеюсь.
— Поедешь в повозке.
Решение мне понравилось.
У второй повозки высокий стрелец с седой прядью в тёмных волосах проверял упряжь. Лицо у него было такое, будто он давно перестал считать годы и считает только дни до возвращения домой.
— Елисей. Старший охраны, — сказал он, не оборачиваясь. — Оружие есть?
Я показал нож из сумки. Елисей посмотрел на него без всякого выражения.
— Рыбу чистить удобно?
— Очень.
— Вот и чисти. Начнётся драка — держись за спинами.
Спрашивать, часто ли посольства дерутся, я не стал. По лицу Елисея было видно, что ответ мне не понравится.
За повозкой кто-то сказал ледяным голосом:
— Поставите сундук на эти бумаги, и посольство поедет без толмача.
Возле открытого дорожного ящика стояла женщина лет двадцати семи и придерживала рукой стопку свитков. Тёмные волосы под простым платком, серое платье, короткий коричневый кафтан. На поясе висели сумка и связка деревянных дощечек с вырезанными знаками. Ни украшений, ни вышивки. Только раздражение человека, которому третий раз за утро мешают работать.
— Мне велели всё погрузить, — оправдывался возчик.
— А мне велели довезти договоры целыми. Поставьте сундук на землю. Земля пока не жаловалась.
Я улыбнулся. Она заметила.
— Смешно? Тогда помогите.
Я помог. Сундук оказался тяжёлым, и вдвоём мы передвинули его к передней стенке.
— Мирослава, — сказала она, укладывая свитки обратно.
— Матвей. Вы переводчица?
— Толмач. Переводчик переводит слова. Толмач объясняет, почему после этих слов вас собираются выгнать.
Она кивнула на мою папку.
— Покажите.
Она пролистала её быстро, как человек, который видит эти бумаги не в первый раз.
— Семнадцать.
— Тимофей Лукич столько и дал.
— Тимофей Лукич дал столько, сколько у него было. А должно быть восемнадцать.
Она вернула папку и ушла к первой повозке раньше, чем я успел спросить, какого договора не хватает.
День только начинался, а у меня уже был документ, которого нет.
Выехали с опозданием. Боярин долго искал посольскую печать, пока не обнаружилось, что держит её в руке вместе со списком. Потом одна лошадь отказалась идти в упряжи рядом с другой. Их переставили, но вторая тоже оказалась против. Елисей что-то сказал обеим, и после этого они пошли смирно.
— Что вы им объяснили? — спросил я.
— Что третьей лошади нет.
Мы ехали через просыпающийся Белояр. Открывались лавки, у пекарни стояла очередь, над рекой ещё висел туман. На Рыбном ряду я увидел дядю Фому и высунулся из повозки:
— Дядь Фом!
Он обернулся. Долго смотрел на повозки, на стрельцов, на бляху у меня на поясе. Потом подошёл.
— Живой?
— Пока да. В Белый лес еду.
Дядя Фома помолчал.
— Рыбу там не продавай. Лесные цену собьют.
Он сунул мне свёрток. В нём были хлеб, копчёная рыба и мешочек соли.
Мне вдруг очень не захотелось уезжать. Вчерашняя жизнь была ещё совсем рядом. Стоило спрыгнуть с повозки и снять бляху, и можно было снова спорить с Прасковьей Семёновной о карасях.
— И вот что, Матвей. Чужих бумаг не подписывай.
— Почему?
— Потом окажется, что ты кому-то должен.
Он вернулся к лавке. Повозка тронулась.
За рынком сверху раздалось:
— Эй, государев человек!
На коньке крыши сидел Яшка с орехом в клюве. Он перелетел на борт повозки и прошёлся по нему с видом хозяина.
— Я с вами.
— Тебя не звали.
— Я не к тебе. У меня в Белом лесу дела.
— Орехи?
— Матвей, у тебя очень узкое представление о жизни.
Он устроился на крыше повозки и принялся чистить перья.
Так у государева посольства появился ещё один участник. Незаконный. Что, впрочем, делало нас с ним почти коллегами.
За городом дорога пошла вдоль Каменной реки. Слева тянулись недоубранные поля, справа поднимались холмы с берёзами и осинами, уже тронутыми желтизной. Колёса скрипели. Возчик рассказывал Елисею, как его дядя купил у странствующего торговца волшебную уздечку и конь потом три дня не мог остановиться.
Я открыл папку.
Первый договор был заключён сто восемьдесят семь лет назад между белоярским князем и тремя старшими родами Белого леса. Речь в нём шла о дорогах, вырубке, охоте и праве прохода. Одна строка меня зацепила:
Ни одна из сторон не вправе объявить своим то, что другая хранит по памяти и древнему праву.
Внизу стояли две печати. Государева была круглая, с башней. Лесная была отпечатком листа, таким чётким, что различались прожилки.
Я провёл по нему пальцем.
Бумага под пальцем дрогнула. Едва заметно, как дрожит кожа у спящей лошади.
Я отдёрнул руку.
— Не трогайте печати, — сказала Мирослава, не поднимая глаз от своих свитков. — Старые договоры до сих пор держат то, что в них вложили.
— А если договор переписать?
— Переписать можно что угодно. Чтобы что-то изменилось, нужны признание, свидетели, печати. Иногда нужно согласие тех, кто давно умер.
— Умер?
— Ваш дед заключил договор. Вы хотите его отменить. Дед против.
— Он же умер.
— Вот поэтому с ним так трудно договориться.
Я закрыл папку. Некоторые вещи человеку полезнее узнавать постепенно.
— Ты там бывал? — спросил я у Яшки.
Ворон приоткрыл один глаз.
— Бывал.
— И как?
— Деревья. Много деревьев. Некоторые обидчивые.
На этом рассказ закончился.
К полудню мы остановились в придорожной слободе. У колодца стоял столб с объявлением:
ПРОЕЗД ЧЕРЕЗ СЛОБОДУ СВОБОДНЫЙ
Ниже углём было приписано:
КОРОВ НЕ КАСАЕТСЯ
Елисей объяснил, что местные когда-то брали пошлину с обозов. Земский приказ это запретил. Тогда они начали брать деньги за прогон скота. Спор продолжался до сих пор.
Я начинал замечать, что Белоярское царство отлично умеет создавать правила и гораздо хуже умеет заканчивать их обсуждение.
На постоялом дворе дали щи и горячий хлеб. Мирослава села напротив.
— Вы правда торговали рыбой?
— Правда. Ещё вчера утром.
— И вас сделали летописцем?
— По ошибке.
Я рассказал ей про двух Матвеев Степановых и двух Фом. Про тетрадь в столе промолчал.
Мирослава выслушала, не перебивая.
— Значит, вы вообще не должны были ехать.
— По всем разумным причинам нет.
— Хорошо, — сказала она.
— Что хорошего?
— Вас никто не готовил. Значит, никто и не знает, чего от вас ждать.
Я не понял, похвала это или предупреждение. Мирослава допила квас и встала.
— Ещё одно. Не показывайте боярину все договоры сразу.
— Почему?
— Он начнёт пересчитывать. Семнадцать он пересчитает быстро. А вот выяснять, почему их не восемнадцать, будет до вечера.
После обеда дорога испортилась. Поля сменились перелесками, дома попадались всё реже. На придорожных камнях появились знаки, которых я раньше не видел: круги, зарубки, переплетённые линии. Одни походили на буквы, другие на следы когтей.
Карта показывала прямую дорогу до Чёрного Брода. Мы с неё уже дважды свернули.
— Новую дорогу размыло, — объяснил возчик. — Лет десять назад.
Карту составили три года назад.
— Почему не исправили?
— Писцам виднее.
Государственные бумаги удивительно хорошо умели сохранять порядок там, где его давно не было.
Ближе к вечеру повозка встала.
Поперёк дороги лежало бревно. Старое, поросшее мхом и слишком ровное, чтобы упасть само. На бревне сидел старичок ростом мне по пояс. Борода у него была из сухой травы, на голове берестяная шапка, а в руках палка с зарубками.
— Межевик, — тихо сказал Елисей и снял руку с сабли.
Боярин Лыткин выбрался из повозки, расправил кафтан и развернул посольскую грамоту.
— Государево посольство к Белому лесу! По указу Ярослава Четвёртого…
Межевик посмотрел на грамоту, потом на боярина.
— Не знаю такого.
— Государя?!
— Указа. — Межевик постучал палкой по бревну. — Здесь межа. Через межу проходят по старому праву. Покажи старое право.
Боярин побагровел и обернулся к Мирославе. Мирослава обернулась ко мне.
— Летописец. Договоры у вас.
На меня посмотрели все. Даже лошади.
Я открыл папку и начал листать. Руки почему-то стали неловкими, как в первый день у прилавка, когда дядя Фома велел взвесить щуку при покупателе. Первый договор. Право прохода через восточные земли…
— Вот, — сказал я. — «Государевым людям, идущим к лесу с миром, путь не заступать, а проход их записать».
— Записать, — повторил межевик. — А кто записывать будет?
Я понял, что записывать буду я.
Я достал дорожную книгу, перо, чернильницу и пристроил книгу на колене.
— Что писать?
— Кто идёт. Сколько. Зачем.
Я записал: государево посольство, боярин Лыткин, толмач, летописец, стрельцы, возчики. Подумал и добавил: «и ворон, приставший самовольно». Яшка на крыше повозки обиженно каркнул.
Межевик взял книгу и повёл носом над строчками, будто нюхал их, а не читал. Потом вынул из-за пазухи сухой лист и приложил к странице. Лист прилип, словно на ней и вырос.
— Проходи.
Бревно медленно отползло к обочине вместе с сидевшим на нём межевиком.
Повозка тронулась. Я убирал книгу, когда межевик негромко сказал мне вслед:
— Давно государевы люди мимо не ходили. Только на днях один. С книжкой. Как ты.
Я обернулся.
Бревно лежало у обочины. Межевика на нём не было.
Остаток пути боярин Лыткин смотрел на меня с видом человека, который ещё не решил, благодарить или жаловаться. Елисей ничего не сказал, но на следующей остановке первым протянул флягу мне.
Мирослава сказала:
— Неплохо.
Как я уже начинал понимать, от неё это было почти орденом.
К вечеру мы добрались до пограничного села. Дорога заканчивалась площадью, а за домами начинались лесные холмы. Елисей выставил стрельцов у ворот. Боярин потребовал отдельную комнату и чтобы никто не трогал его сундуки. Мне досталась каморка под крышей, почти такая же, как в приказе. Я начинал подозревать, что государевых летописцев селят под крышей нарочно, чтобы им удобнее было наблюдать сверху.
После ужина я разложил на столе папку и стал читать договоры подряд.
На пятом нашлось: «В соответствии с условиями Первой лесной грамоты…»
На девятом то же самое.
На четырнадцатом снова.
Самой Первой лесной грамоты в папке не было.
Я спустился во двор. Мирослава сидела на лавке у колодца и при свете фонаря перевязывала свитки красной нитью.
— Первая лесная грамота, — сказал я.
Она не стала делать вид, что не понимает.
— Нашли, значит.
— На неё ссылаются три договора. А её самой нет.
Мирослава затянула узел.
— Она есть. Подлинник хранится в Белом лесу, у старших родов. Белоярский список хранился в Приказе летописных дел.
— Хранился?
— Недели две назад летописец взял его для сверки и не вернул.
— Тот, который исчез?
— Гордей Саввич. Да.
Я сел рядом с ней на лавку.
— Почему Тимофей Лукич мне не сказал?
— Потому что Тимофей Лукич очень не хочет вслух признавать, что из его приказа пропала государева грамота. — Она помолчала. — А может, надеется, что вы её найдёте.
— Я? Вчера утром я торговал рыбой.
— Гордей Саввич до приказа служил дьячком в монастыре. Тоже не мечтал.
— И что в ней такого, в этой грамоте?
Мирослава посмотрела в сторону леса. Над дальним склоном догорала узкая красная полоса, и деревья стояли неподвижно, будто нарисованные.
— По ней Белый лес и Белояр вообще согласились друг друга замечать. Все остальные договоры стоят на ней, как изба на нижнем венце. Выньте венец, и что будет с избой?
Я подумал о семнадцати договорах в папке.
— А сгоревшая застава?
— Вот это мы и едем выяснять. — Она встала. — Завтра у Брода записывайте только то, что видите сами. Чужие слова записывайте отдельно и с именем того, кто их сказал.
— Почему?
— Потому что теперь вы единственный человек в посольстве, чьи записи потом будут считаться правдой. Даже если окажутся враньём.
Она ушла.
Я сидел у колодца, пока не замёрз.
В каморке я достал тетрадь Гордея Саввича. Теперь у исчезнувшего летописца было имя, и от этого почему-то стало только хуже.
Даты. Имена. Номера указов. И рисунок, которому я прежде не придал значения: дерево с тремя зарубками на стволе.
За окном каркнул Яшка.
Я открыл ставню. Ворон сидел на крыше сарая и молча смотрел в сторону леса. Яшка молчал только в двух случаях: когда ел и когда чего-то по-настоящему боялся.
Сейчас он не ел.
— Яшка?
Он перелетел на подоконник.
— Завтра увидишь дерево с тремя зарубками — проходи мимо.
— Почему?
— Хорошие люди возле таких не задерживаются.
— А плохие?
— Плохие иногда возвращаются.
Я показал ему рисунок в тетради.
— Ты знаешь, что это?
Ворон переступил с лапы на лапу.
— Знаю. За два ореха.
Я уже открыл рот, но он добавил:
— Только у тебя их сейчас всё равно нет.
И улетел.
Я сел за стол, открыл свой дневник и написал:
День второй
Первой лесной грамоты в Белояре нет. Её взял Гордей Саввич, и Гордея Саввича тоже нет.
Межевик говорит, что на днях по этой дороге прошёл человек с книжкой.
Сегодня я впервые записал то, что сразу стало правдой: лист прирос к странице, и бревно ушло с дороги. Тимофей Лукич говорил, что летопись пишут для тех, кто придёт после. Похоже, иногда её читают и те, кто был здесь до.
Дядя Фома велел не подписывать чужих бумаг. Про свои он ничего не говорил.
Я погасил свечу.
Ночью мне приснился Рыбный ряд. Дядя Фома продавал сельдь, Прасковья Семёновна торговалась из-за карася, а посреди ряда стояло огромное дерево с тремя зарубками. На нём висела государева грамота.
Я подошёл её прочитать. Вместо текста там было всего два слова:
Уже поздно.
Проснулся я до рассвета и впервые за два дня пожалел не о том, что меня назначили летописцем.
А о том, что я вообще умею читать.
В каноне появилось новое: исчезнувшего летописца зовут Гордей Саввич, белоярский список Первой лесной грамоты пропал вместе с ним, а на дороге стоит межевик.
Глава 3. Чёрный Брод
Утром выяснилось, что лист межевика ожил.
Вечером он был сухим и бурым, каким и положено быть листу, подобранному на лесной дороге. Теперь он лежал между страницами дорожной книги зелёный и гладкий, с ясными прожилками, будто его сорвали минуту назад. Я потрогал его. Лист был прохладный и чуть влажный.
Я закрыл книгу и решил считать это хорошим знаком. Плохих у меня за два дня и так набралось с избытком.
***
Чёрный Брод открылся сразу за последним холмом.
Сначала я увидел реку. Она была тёмная, почти чёрная от торфа и такая неподвижная, что казалась не водой, а полосой дёгтя, которую кто-то пролил между холмами. Только посередине, на каменистом перекате, вода светлела и шумела. Там и был брод, давший имя месту.
За рекой стоял Белый лес.
До этого дня я представлял его тёмным и дремучим, как в сказках, которые дядя Фома рассказывал покупателям, чтобы те не торговались. Лес оказался светлым. Стволы у деревьев были бледные, почти белые, гладкие, как отмытая кость. Кроны начинались высоко, и под ними держался ровный серебристый полумрак. Лес не шумел. Ветер гнул траву на нашем берегу, а на том не шевелилось ни одной ветки.
На нашем берегу, у самой воды, чернел квадрат.
Раньше это была застава. Теперь от частокола остались обугленные зубья, от башенки — четыре столба и кривая лестница в никуда, от казармы — печь с трубой, которая стояла посреди пепла, как человек, не понявший, что гости разошлись.
Ниже по течению, шагах в трёхстах, крутилось водяное колесо. Рядом лежали штабеля свежих досок и стоял длинный сарай под новой тёсовой крышей. Над крышей поднимался дымок. Кто-то там уже затопил печь и, видимо, собирался обедать.
Я тогда отметил это мимоходом, как отмечают погоду. Позже пришлось вернуться к этой записи не один раз.
***
Нас встретил десятник Кирьян Бурый, широкий, рыжий и закопчённый так, что рыжим он был только местами. Левая рука у него висела на перевязи. Из всей заставы на месте осталось пятеро. Остальных с ранеными отправили к западной дороге.
Боярин Лыткин вылез из повозки, и я ждал, что сейчас начнётся: сундуки, печати, государев подарок. Но он спросил одно:
— Где лежат?
Кирьян показал на пригорок за пепелищем. Там было семь свежих холмиков с деревянными крестами, связанными из жердей.
Боярин Лыткин, который вчера полдня искал собственную печать, без единого лишнего слова пошёл туда, снял шапку и долго стоял, держа её обеими руками. Мы стояли позади. Даже Яшка сидел на кресте у дороги и молчал.
Потом боярин надел шапку и вернулся уже прежним, громким и хлопотливым. Но я запомнил, как он стоял, и с тех пор не мог над ним смеяться так легко, как в первый день.
***
— Пиши только то, что видишь сам, — напомнила Мирослава, проходя мимо.
— Я помню.
— Помнить мало. Вам будут подсказывать.
Подсказывать начали сразу.
— Пиши: лесная нечисть пожгла, — сказал один из стрельцов, увидев, что я раскрыл книгу.
— Ты видел нечисть?
— Темно было. Но кто ж ещё?
Я записал на отдельном листе: «Со слов стрельца Онисима: темно было, кто ж ещё». Онисим заглянул мне через плечо, прочитал и обиделся. Но поправлять не стал.
Своё я писал медленно. Это оказалось труднее, чем я думал. Глаз всё время норовил увидеть то, что ему уже рассказали, а рука — записать то, что звучит складнее.
Частокол сгорел почти целиком. Я обошёл его по кругу, потом ещё раз. Брёвна изнутри выгорели до сердцевины, а снаружи только обуглились. С речной стороны, откуда должны были прийти нападавшие, кора на нескольких кольях вообще уцелела.
Я позвал Елисея. Он присел, поковырял уголь ножом, ничего не сказал и пошёл вдоль частокола сам. Вернулся мрачный.
— Изнутри горело.
— Может, огонь перекинулся?
— Огонь, летописец, перекидывается снаружи внутрь. Когда кто-то лезет с факелом через стену. А тут будто внутри развели костёр, и стены уже от него.
Я записал: «Частокол обгорел сильнее с внутренней стороны. Со слов старшего охраны Елисея: изнутри горело». Подумал и вычеркнул вторую половину. Елисей тоже говорил то, что видел, но правило есть правило. Его слова пошли на отдельный лист.
***
Стрелы Кирьян собрал в пучок и хранил в уцелевшем погребе, завернув в рогожу.
— Из стен повыдёргивали, — сказал он. — И из наших.
Последние два слова он сказал совсем тихо.
Стрелы были длинные, с белым оперением. Перья совиные, мягкие, светлые, как кора деревьев за рекой. Кирьян смотрел на них с ненавистью.
— Лесные. У нас таких не делают.
Елисей взял одну стрелу, повертел, поднёс к глазам наконечник и долго молчал.
— Перо лесное, — сказал он наконец. — А железо наше.
— Как наше?
— Гранёный, с долгой втулкой. Казённая кузня, Слободская. По государеву заказу таких в год тысячу куют. — Он провёл ногтем по втулке. — Вот и клеймо. Подкова с чертой.
Кирьян нахмурился.
— Может, лесные у нас купили?
— Лесные железо в руки не берут, — сказала Мирослава. Она стояла за нашими спинами, и я не слышал, как она подошла. — В Белом лесу прийти с железом — всё равно что прийти в гости с топором и сказать, что это подарок.
— А если на войну?
— На войну тем более. Лес воюет иначе.
— Как?
Мирослава посмотрела за реку.
— Если бы воевал лес, Кирьян, вы бы сейчас не стояли на этом берегу. Берега бы не было.
Кирьян открыл рот, закрыл, подумал и сказал, что ему надо проверить караул. Караул у него состоял из одного Онисима, который спал под телегой. Но спорить с толмачом десятник явно не хотел.
Я записал: «Стрелы с белым совиным оперением. Наконечники гранёные, с клеймом в виде подковы с чертой». Остальное снова отправилось на лист «со слов».
Лист «со слов» рос быстрее моего.
***
Амбар сгорел хуже всего. Крыша провалилась, а земля внутри спеклась в чёрную корку. Посреди пепла лежали железные обручи от бочек, ржавые, перекошенные, вплавленные в землю.
Я начал их считать от нечего делать. Потом продолжил уже не от нечего делать.
— Кирьян, а что в амбаре держали?
— Зерно, сено, сбрую. Смолу.
— Много смолы?
— Две бочки. Крышу латать.
Я показал на обручи.
— А тут их на двенадцать бочек.
Кирьян посмотрел на обручи так, будто они только что выросли из земли.
— Амбаром старшина ведал. Фрол Игнатьич. — Он кивнул на пригорок с крестами. — У него и ключ был.
Больше спросить было не у кого.
Я записал: «В амбаре обручей от двенадцати бочек. Со слов десятника Кирьяна: смолы держали две бочки». Два числа стояли рядом на одной странице и молча смотрели друг на друга.
Я начинал понимать, зачем летописцу два листа. На одном пишешь, что есть. На другом, что говорят. А правда прячется между ними, и смотреть приходится туда.
***
К полудню от лесопилки приехала телега.
На телеге сидел круглый человек в хорошем суконном кафтане, при часах на цепочке и с корзиной, накрытой вышитым полотенцем. Человек сошёл, поклонился боярину почти до земли, поклонился Елисею поменьше, Мирославе ещё меньше, а мне едва кивнул, но, заметив бляху, поклонился и мне.
— Ермолай Пузанов, — сказал он. — Приказчик купца Кудеярова. Лесопилка, смолокурня, склады. Всё здесь, можно сказать, кудеяровское. Мы тут единственная цивилизация на двадцать вёрст.
Он снял полотенце. В корзине лежали медовые пряники.
— Боярину с дороги. Горе у нас, горе. Такие люди погибли.
Боярин Лыткин взял пряник и стал заметно добрее. Я тоже взял. Пряник был отличный, и мне от этого почему-то стало неловко.
— Вы ночью тут были? — спросил Лыткин.
— Был, батюшка, был, как не быть! Всё видел. Своими глазами.
Боярин повернулся ко мне.
— Летописец. Пиши.
Я раскрыл дорожную книгу. Лист межевика лежал у самого корешка, зелёный и спокойный. Я вывел наверху страницы: «Со слов Ермолая Пузанова, приказчика купца Кудеярова». Ермолай одобрительно кивнул, видимо решив, что указание хозяина — это почёт.
— Ночь была безлунная, — начал он.
Я записал.
— Тёмная, хоть глаз коли.
— Безлунная, — подтвердил Кирьян.
— И вот около полуночи из леса, с того берега, пошли они. Лесные. Числом до сотни. Глаза горят, вой стоит, страх господень…
Я писал и вдруг заметил, что лист межевика шевельнулся. Край у него приподнялся и стал медленно заворачиваться внутрь, как у листа, который поднесли к огню. По краю пошла тонкая бурая кайма.
Я остановил перо.
— Что встал? — спросил боярин.
— Чернила густые.
Я обмакнул перо и дописал: «Числом до сотни. Глаза горят, вой». Лист свернулся ещё на палец.
— Перешли брод, — продолжал Ермолай, увлекаясь, — и давай стрелами, и огнём! Стрельцы отбивались геройски, геройски, но куда им против нечисти…
— Геройски, — подтвердил Кирьян, и голос у него дрогнул.

