Читать книгу Дневник летописца (Глеб Яровой) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Дневник летописца
Дневник летописца
Оценить:

4

Полная версия:

Дневник летописца

Я открыл её наугад.

При встрече с лешим надлежит первым делом выяснить, представляет ли он себя лично или выступает от имени леса.

Следующий пункт запрещал спорить о возрасте деревьев без свидетелей.

Я закрыл книгу. Поездка обещала быть познавательной.

Во дворе собиралось посольство: две крытые повозки, шесть осёдланных лошадей и несколько человек, которые с утра уже успели поругаться из-за багажа. Посреди всего этого возвышался широкобородый мужчина в синем кафтане с мехом, нарядном и совершенно не дорожном. Он держал свиток и громко перечислял:

— Три сундука! Два с дарами, один с припасами! Печать! Посольская грамота! Государев подарок! Где государев подарок?

— Во второй повозке, боярин.

— Я велел положить его отдельно!

— Он отдельно.

— От чего?

— От первого сундука.

Боярин провёл ладонью по лицу.

Звали его Прохор Данилович Лыткин. Позднее я узнал, что однажды он заключил с горным народом выгодное соглашение: дешёвое железо в обмен на десять бочек мёда в год. Горный народ под словом «бочка» понимал сосуд вдвое больше белоярского. Спор шёл шестой год, и боярин считал его единственной своей дипломатической неудачей.

— Ты кто? — спросил он, заметив меня.

— Матвей Степанов. Летописец.

— А. — Он сверился со списком. — Верхом ездишь?

— Лет десять назад ездил.

— С какой стороны седло, помнишь?

— Надеюсь.

— Поедешь в повозке.

Решение мне понравилось.

У второй повозки высокий стрелец с седой прядью в тёмных волосах проверял упряжь. Лицо у него было такое, будто он давно перестал считать годы и считает только дни до возвращения домой.

— Елисей. Старший охраны, — сказал он, не оборачиваясь. — Оружие есть?

Я показал нож из сумки. Елисей посмотрел на него без всякого выражения.

— Рыбу чистить удобно?

— Очень.

— Вот и чисти. Начнётся драка — держись за спинами.

Спрашивать, часто ли посольства дерутся, я не стал. По лицу Елисея было видно, что ответ мне не понравится.

За повозкой кто-то сказал ледяным голосом:

— Поставите сундук на эти бумаги, и посольство поедет без толмача.

Возле открытого дорожного ящика стояла женщина лет двадцати семи и придерживала рукой стопку свитков. Тёмные волосы под простым платком, серое платье, короткий коричневый кафтан. На поясе висели сумка и связка деревянных дощечек с вырезанными знаками. Ни украшений, ни вышивки. Только раздражение человека, которому третий раз за утро мешают работать.

— Мне велели всё погрузить, — оправдывался возчик.

— А мне велели довезти договоры целыми. Поставьте сундук на землю. Земля пока не жаловалась.

Я улыбнулся. Она заметила.

— Смешно? Тогда помогите.

Я помог. Сундук оказался тяжёлым, и вдвоём мы передвинули его к передней стенке.

— Мирослава, — сказала она, укладывая свитки обратно.

— Матвей. Вы переводчица?

— Толмач. Переводчик переводит слова. Толмач объясняет, почему после этих слов вас собираются выгнать.

Она кивнула на мою папку.

— Покажите.

Она пролистала её быстро, как человек, который видит эти бумаги не в первый раз.

— Семнадцать.

— Тимофей Лукич столько и дал.

— Тимофей Лукич дал столько, сколько у него было. А должно быть восемнадцать.

Она вернула папку и ушла к первой повозке раньше, чем я успел спросить, какого договора не хватает.

День только начинался, а у меня уже был документ, которого нет.

Выехали с опозданием. Боярин долго искал посольскую печать, пока не обнаружилось, что держит её в руке вместе со списком. Потом одна лошадь отказалась идти в упряжи рядом с другой. Их переставили, но вторая тоже оказалась против. Елисей что-то сказал обеим, и после этого они пошли смирно.

— Что вы им объяснили? — спросил я.

— Что третьей лошади нет.

Мы ехали через просыпающийся Белояр. Открывались лавки, у пекарни стояла очередь, над рекой ещё висел туман. На Рыбном ряду я увидел дядю Фому и высунулся из повозки:

— Дядь Фом!

Он обернулся. Долго смотрел на повозки, на стрельцов, на бляху у меня на поясе. Потом подошёл.

— Живой?

— Пока да. В Белый лес еду.

Дядя Фома помолчал.

— Рыбу там не продавай. Лесные цену собьют.

Он сунул мне свёрток. В нём были хлеб, копчёная рыба и мешочек соли.

Мне вдруг очень не захотелось уезжать. Вчерашняя жизнь была ещё совсем рядом. Стоило спрыгнуть с повозки и снять бляху, и можно было снова спорить с Прасковьей Семёновной о карасях.

— И вот что, Матвей. Чужих бумаг не подписывай.

— Почему?

— Потом окажется, что ты кому-то должен.

Он вернулся к лавке. Повозка тронулась.

За рынком сверху раздалось:

— Эй, государев человек!

На коньке крыши сидел Яшка с орехом в клюве. Он перелетел на борт повозки и прошёлся по нему с видом хозяина.

— Я с вами.

— Тебя не звали.

— Я не к тебе. У меня в Белом лесу дела.

— Орехи?

— Матвей, у тебя очень узкое представление о жизни.

Он устроился на крыше повозки и принялся чистить перья.

Так у государева посольства появился ещё один участник. Незаконный. Что, впрочем, делало нас с ним почти коллегами.

За городом дорога пошла вдоль Каменной реки. Слева тянулись недоубранные поля, справа поднимались холмы с берёзами и осинами, уже тронутыми желтизной. Колёса скрипели. Возчик рассказывал Елисею, как его дядя купил у странствующего торговца волшебную уздечку и конь потом три дня не мог остановиться.

Я открыл папку.

Первый договор был заключён сто восемьдесят семь лет назад между белоярским князем и тремя старшими родами Белого леса. Речь в нём шла о дорогах, вырубке, охоте и праве прохода. Одна строка меня зацепила:

Ни одна из сторон не вправе объявить своим то, что другая хранит по памяти и древнему праву.

Внизу стояли две печати. Государева была круглая, с башней. Лесная была отпечатком листа, таким чётким, что различались прожилки.

Я провёл по нему пальцем.

Бумага под пальцем дрогнула. Едва заметно, как дрожит кожа у спящей лошади.

Я отдёрнул руку.

— Не трогайте печати, — сказала Мирослава, не поднимая глаз от своих свитков. — Старые договоры до сих пор держат то, что в них вложили.

— А если договор переписать?

— Переписать можно что угодно. Чтобы что-то изменилось, нужны признание, свидетели, печати. Иногда нужно согласие тех, кто давно умер.

— Умер?

— Ваш дед заключил договор. Вы хотите его отменить. Дед против.

— Он же умер.

— Вот поэтому с ним так трудно договориться.

Я закрыл папку. Некоторые вещи человеку полезнее узнавать постепенно.

— Ты там бывал? — спросил я у Яшки.

Ворон приоткрыл один глаз.

— Бывал.

— И как?

— Деревья. Много деревьев. Некоторые обидчивые.

На этом рассказ закончился.

К полудню мы остановились в придорожной слободе. У колодца стоял столб с объявлением:

ПРОЕЗД ЧЕРЕЗ СЛОБОДУ СВОБОДНЫЙ

Ниже углём было приписано:

КОРОВ НЕ КАСАЕТСЯ

Елисей объяснил, что местные когда-то брали пошлину с обозов. Земский приказ это запретил. Тогда они начали брать деньги за прогон скота. Спор продолжался до сих пор.

Я начинал замечать, что Белоярское царство отлично умеет создавать правила и гораздо хуже умеет заканчивать их обсуждение.

На постоялом дворе дали щи и горячий хлеб. Мирослава села напротив.

— Вы правда торговали рыбой?

— Правда. Ещё вчера утром.

— И вас сделали летописцем?

— По ошибке.

Я рассказал ей про двух Матвеев Степановых и двух Фом. Про тетрадь в столе промолчал.

Мирослава выслушала, не перебивая.

— Значит, вы вообще не должны были ехать.

— По всем разумным причинам нет.

— Хорошо, — сказала она.

— Что хорошего?

— Вас никто не готовил. Значит, никто и не знает, чего от вас ждать.

Я не понял, похвала это или предупреждение. Мирослава допила квас и встала.

— Ещё одно. Не показывайте боярину все договоры сразу.

— Почему?

— Он начнёт пересчитывать. Семнадцать он пересчитает быстро. А вот выяснять, почему их не восемнадцать, будет до вечера.

После обеда дорога испортилась. Поля сменились перелесками, дома попадались всё реже. На придорожных камнях появились знаки, которых я раньше не видел: круги, зарубки, переплетённые линии. Одни походили на буквы, другие на следы когтей.

Карта показывала прямую дорогу до Чёрного Брода. Мы с неё уже дважды свернули.

— Новую дорогу размыло, — объяснил возчик. — Лет десять назад.

Карту составили три года назад.

— Почему не исправили?

— Писцам виднее.

Государственные бумаги удивительно хорошо умели сохранять порядок там, где его давно не было.

Ближе к вечеру повозка встала.

Поперёк дороги лежало бревно. Старое, поросшее мхом и слишком ровное, чтобы упасть само. На бревне сидел старичок ростом мне по пояс. Борода у него была из сухой травы, на голове берестяная шапка, а в руках палка с зарубками.

— Межевик, — тихо сказал Елисей и снял руку с сабли.

Боярин Лыткин выбрался из повозки, расправил кафтан и развернул посольскую грамоту.

— Государево посольство к Белому лесу! По указу Ярослава Четвёртого…

Межевик посмотрел на грамоту, потом на боярина.

— Не знаю такого.

— Государя?!

— Указа. — Межевик постучал палкой по бревну. — Здесь межа. Через межу проходят по старому праву. Покажи старое право.

Боярин побагровел и обернулся к Мирославе. Мирослава обернулась ко мне.

— Летописец. Договоры у вас.

На меня посмотрели все. Даже лошади.

Я открыл папку и начал листать. Руки почему-то стали неловкими, как в первый день у прилавка, когда дядя Фома велел взвесить щуку при покупателе. Первый договор. Право прохода через восточные земли…

— Вот, — сказал я. — «Государевым людям, идущим к лесу с миром, путь не заступать, а проход их записать».

— Записать, — повторил межевик. — А кто записывать будет?

Я понял, что записывать буду я.

Я достал дорожную книгу, перо, чернильницу и пристроил книгу на колене.

— Что писать?

— Кто идёт. Сколько. Зачем.

Я записал: государево посольство, боярин Лыткин, толмач, летописец, стрельцы, возчики. Подумал и добавил: «и ворон, приставший самовольно». Яшка на крыше повозки обиженно каркнул.

Межевик взял книгу и повёл носом над строчками, будто нюхал их, а не читал. Потом вынул из-за пазухи сухой лист и приложил к странице. Лист прилип, словно на ней и вырос.

— Проходи.

Бревно медленно отползло к обочине вместе с сидевшим на нём межевиком.

Повозка тронулась. Я убирал книгу, когда межевик негромко сказал мне вслед:

— Давно государевы люди мимо не ходили. Только на днях один. С книжкой. Как ты.

Я обернулся.

Бревно лежало у обочины. Межевика на нём не было.

Остаток пути боярин Лыткин смотрел на меня с видом человека, который ещё не решил, благодарить или жаловаться. Елисей ничего не сказал, но на следующей остановке первым протянул флягу мне.

Мирослава сказала:

— Неплохо.

Как я уже начинал понимать, от неё это было почти орденом.

К вечеру мы добрались до пограничного села. Дорога заканчивалась площадью, а за домами начинались лесные холмы. Елисей выставил стрельцов у ворот. Боярин потребовал отдельную комнату и чтобы никто не трогал его сундуки. Мне досталась каморка под крышей, почти такая же, как в приказе. Я начинал подозревать, что государевых летописцев селят под крышей нарочно, чтобы им удобнее было наблюдать сверху.

После ужина я разложил на столе папку и стал читать договоры подряд.

На пятом нашлось: «В соответствии с условиями Первой лесной грамоты…»

На девятом то же самое.

На четырнадцатом снова.

Самой Первой лесной грамоты в папке не было.

Я спустился во двор. Мирослава сидела на лавке у колодца и при свете фонаря перевязывала свитки красной нитью.

— Первая лесная грамота, — сказал я.

Она не стала делать вид, что не понимает.

— Нашли, значит.

— На неё ссылаются три договора. А её самой нет.

Мирослава затянула узел.

— Она есть. Подлинник хранится в Белом лесу, у старших родов. Белоярский список хранился в Приказе летописных дел.

— Хранился?

— Недели две назад летописец взял его для сверки и не вернул.

— Тот, который исчез?

— Гордей Саввич. Да.

Я сел рядом с ней на лавку.

— Почему Тимофей Лукич мне не сказал?

— Потому что Тимофей Лукич очень не хочет вслух признавать, что из его приказа пропала государева грамота. — Она помолчала. — А может, надеется, что вы её найдёте.

— Я? Вчера утром я торговал рыбой.

— Гордей Саввич до приказа служил дьячком в монастыре. Тоже не мечтал.

— И что в ней такого, в этой грамоте?

Мирослава посмотрела в сторону леса. Над дальним склоном догорала узкая красная полоса, и деревья стояли неподвижно, будто нарисованные.

— По ней Белый лес и Белояр вообще согласились друг друга замечать. Все остальные договоры стоят на ней, как изба на нижнем венце. Выньте венец, и что будет с избой?

Я подумал о семнадцати договорах в папке.

— А сгоревшая застава?

— Вот это мы и едем выяснять. — Она встала. — Завтра у Брода записывайте только то, что видите сами. Чужие слова записывайте отдельно и с именем того, кто их сказал.

— Почему?

— Потому что теперь вы единственный человек в посольстве, чьи записи потом будут считаться правдой. Даже если окажутся враньём.

Она ушла.

Я сидел у колодца, пока не замёрз.

В каморке я достал тетрадь Гордея Саввича. Теперь у исчезнувшего летописца было имя, и от этого почему-то стало только хуже.

Даты. Имена. Номера указов. И рисунок, которому я прежде не придал значения: дерево с тремя зарубками на стволе.

За окном каркнул Яшка.

Я открыл ставню. Ворон сидел на крыше сарая и молча смотрел в сторону леса. Яшка молчал только в двух случаях: когда ел и когда чего-то по-настоящему боялся.

Сейчас он не ел.

— Яшка?

Он перелетел на подоконник.

— Завтра увидишь дерево с тремя зарубками — проходи мимо.

— Почему?

— Хорошие люди возле таких не задерживаются.

— А плохие?

— Плохие иногда возвращаются.

Я показал ему рисунок в тетради.

— Ты знаешь, что это?

Ворон переступил с лапы на лапу.

— Знаю. За два ореха.

Я уже открыл рот, но он добавил:

— Только у тебя их сейчас всё равно нет.

И улетел.

Я сел за стол, открыл свой дневник и написал:

День второй

Первой лесной грамоты в Белояре нет. Её взял Гордей Саввич, и Гордея Саввича тоже нет.

Межевик говорит, что на днях по этой дороге прошёл человек с книжкой.

Сегодня я впервые записал то, что сразу стало правдой: лист прирос к странице, и бревно ушло с дороги. Тимофей Лукич говорил, что летопись пишут для тех, кто придёт после. Похоже, иногда её читают и те, кто был здесь до.

Дядя Фома велел не подписывать чужих бумаг. Про свои он ничего не говорил.

Я погасил свечу.

Ночью мне приснился Рыбный ряд. Дядя Фома продавал сельдь, Прасковья Семёновна торговалась из-за карася, а посреди ряда стояло огромное дерево с тремя зарубками. На нём висела государева грамота.

Я подошёл её прочитать. Вместо текста там было всего два слова:

Уже поздно.

Проснулся я до рассвета и впервые за два дня пожалел не о том, что меня назначили летописцем.

А о том, что я вообще умею читать.

В каноне появилось новое: исчезнувшего летописца зовут Гордей Саввич, белоярский список Первой лесной грамоты пропал вместе с ним, а на дороге стоит межевик.

Глава 3. Чёрный Брод


Утром выяснилось, что лист межевика ожил.

Вечером он был сухим и бурым, каким и положено быть листу, подобранному на лесной дороге. Теперь он лежал между страницами дорожной книги зелёный и гладкий, с ясными прожилками, будто его сорвали минуту назад. Я потрогал его. Лист был прохладный и чуть влажный.

Я закрыл книгу и решил считать это хорошим знаком. Плохих у меня за два дня и так набралось с избытком.

***

Чёрный Брод открылся сразу за последним холмом.

Сначала я увидел реку. Она была тёмная, почти чёрная от торфа и такая неподвижная, что казалась не водой, а полосой дёгтя, которую кто-то пролил между холмами. Только посередине, на каменистом перекате, вода светлела и шумела. Там и был брод, давший имя месту.

За рекой стоял Белый лес.

До этого дня я представлял его тёмным и дремучим, как в сказках, которые дядя Фома рассказывал покупателям, чтобы те не торговались. Лес оказался светлым. Стволы у деревьев были бледные, почти белые, гладкие, как отмытая кость. Кроны начинались высоко, и под ними держался ровный серебристый полумрак. Лес не шумел. Ветер гнул траву на нашем берегу, а на том не шевелилось ни одной ветки.

На нашем берегу, у самой воды, чернел квадрат.

Раньше это была застава. Теперь от частокола остались обугленные зубья, от башенки — четыре столба и кривая лестница в никуда, от казармы — печь с трубой, которая стояла посреди пепла, как человек, не понявший, что гости разошлись.

Ниже по течению, шагах в трёхстах, крутилось водяное колесо. Рядом лежали штабеля свежих досок и стоял длинный сарай под новой тёсовой крышей. Над крышей поднимался дымок. Кто-то там уже затопил печь и, видимо, собирался обедать.

Я тогда отметил это мимоходом, как отмечают погоду. Позже пришлось вернуться к этой записи не один раз.

***

Нас встретил десятник Кирьян Бурый, широкий, рыжий и закопчённый так, что рыжим он был только местами. Левая рука у него висела на перевязи. Из всей заставы на месте осталось пятеро. Остальных с ранеными отправили к западной дороге.

Боярин Лыткин вылез из повозки, и я ждал, что сейчас начнётся: сундуки, печати, государев подарок. Но он спросил одно:

— Где лежат?

Кирьян показал на пригорок за пепелищем. Там было семь свежих холмиков с деревянными крестами, связанными из жердей.

Боярин Лыткин, который вчера полдня искал собственную печать, без единого лишнего слова пошёл туда, снял шапку и долго стоял, держа её обеими руками. Мы стояли позади. Даже Яшка сидел на кресте у дороги и молчал.

Потом боярин надел шапку и вернулся уже прежним, громким и хлопотливым. Но я запомнил, как он стоял, и с тех пор не мог над ним смеяться так легко, как в первый день.

***

— Пиши только то, что видишь сам, — напомнила Мирослава, проходя мимо.

— Я помню.

— Помнить мало. Вам будут подсказывать.

Подсказывать начали сразу.

— Пиши: лесная нечисть пожгла, — сказал один из стрельцов, увидев, что я раскрыл книгу.

— Ты видел нечисть?

— Темно было. Но кто ж ещё?

Я записал на отдельном листе: «Со слов стрельца Онисима: темно было, кто ж ещё». Онисим заглянул мне через плечо, прочитал и обиделся. Но поправлять не стал.

Своё я писал медленно. Это оказалось труднее, чем я думал. Глаз всё время норовил увидеть то, что ему уже рассказали, а рука — записать то, что звучит складнее.

Частокол сгорел почти целиком. Я обошёл его по кругу, потом ещё раз. Брёвна изнутри выгорели до сердцевины, а снаружи только обуглились. С речной стороны, откуда должны были прийти нападавшие, кора на нескольких кольях вообще уцелела.

Я позвал Елисея. Он присел, поковырял уголь ножом, ничего не сказал и пошёл вдоль частокола сам. Вернулся мрачный.

— Изнутри горело.

— Может, огонь перекинулся?

— Огонь, летописец, перекидывается снаружи внутрь. Когда кто-то лезет с факелом через стену. А тут будто внутри развели костёр, и стены уже от него.

Я записал: «Частокол обгорел сильнее с внутренней стороны. Со слов старшего охраны Елисея: изнутри горело». Подумал и вычеркнул вторую половину. Елисей тоже говорил то, что видел, но правило есть правило. Его слова пошли на отдельный лист.

***

Стрелы Кирьян собрал в пучок и хранил в уцелевшем погребе, завернув в рогожу.

— Из стен повыдёргивали, — сказал он. — И из наших.

Последние два слова он сказал совсем тихо.

Стрелы были длинные, с белым оперением. Перья совиные, мягкие, светлые, как кора деревьев за рекой. Кирьян смотрел на них с ненавистью.

— Лесные. У нас таких не делают.

Елисей взял одну стрелу, повертел, поднёс к глазам наконечник и долго молчал.

— Перо лесное, — сказал он наконец. — А железо наше.

— Как наше?

— Гранёный, с долгой втулкой. Казённая кузня, Слободская. По государеву заказу таких в год тысячу куют. — Он провёл ногтем по втулке. — Вот и клеймо. Подкова с чертой.

Кирьян нахмурился.

— Может, лесные у нас купили?

— Лесные железо в руки не берут, — сказала Мирослава. Она стояла за нашими спинами, и я не слышал, как она подошла. — В Белом лесу прийти с железом — всё равно что прийти в гости с топором и сказать, что это подарок.

— А если на войну?

— На войну тем более. Лес воюет иначе.

— Как?

Мирослава посмотрела за реку.

— Если бы воевал лес, Кирьян, вы бы сейчас не стояли на этом берегу. Берега бы не было.

Кирьян открыл рот, закрыл, подумал и сказал, что ему надо проверить караул. Караул у него состоял из одного Онисима, который спал под телегой. Но спорить с толмачом десятник явно не хотел.

Я записал: «Стрелы с белым совиным оперением. Наконечники гранёные, с клеймом в виде подковы с чертой». Остальное снова отправилось на лист «со слов».

Лист «со слов» рос быстрее моего.

***

Амбар сгорел хуже всего. Крыша провалилась, а земля внутри спеклась в чёрную корку. Посреди пепла лежали железные обручи от бочек, ржавые, перекошенные, вплавленные в землю.

Я начал их считать от нечего делать. Потом продолжил уже не от нечего делать.

— Кирьян, а что в амбаре держали?

— Зерно, сено, сбрую. Смолу.

— Много смолы?

— Две бочки. Крышу латать.

Я показал на обручи.

— А тут их на двенадцать бочек.

Кирьян посмотрел на обручи так, будто они только что выросли из земли.

— Амбаром старшина ведал. Фрол Игнатьич. — Он кивнул на пригорок с крестами. — У него и ключ был.

Больше спросить было не у кого.

Я записал: «В амбаре обручей от двенадцати бочек. Со слов десятника Кирьяна: смолы держали две бочки». Два числа стояли рядом на одной странице и молча смотрели друг на друга.

Я начинал понимать, зачем летописцу два листа. На одном пишешь, что есть. На другом, что говорят. А правда прячется между ними, и смотреть приходится туда.

***

К полудню от лесопилки приехала телега.

На телеге сидел круглый человек в хорошем суконном кафтане, при часах на цепочке и с корзиной, накрытой вышитым полотенцем. Человек сошёл, поклонился боярину почти до земли, поклонился Елисею поменьше, Мирославе ещё меньше, а мне едва кивнул, но, заметив бляху, поклонился и мне.

— Ермолай Пузанов, — сказал он. — Приказчик купца Кудеярова. Лесопилка, смолокурня, склады. Всё здесь, можно сказать, кудеяровское. Мы тут единственная цивилизация на двадцать вёрст.

Он снял полотенце. В корзине лежали медовые пряники.

— Боярину с дороги. Горе у нас, горе. Такие люди погибли.

Боярин Лыткин взял пряник и стал заметно добрее. Я тоже взял. Пряник был отличный, и мне от этого почему-то стало неловко.

— Вы ночью тут были? — спросил Лыткин.

— Был, батюшка, был, как не быть! Всё видел. Своими глазами.

Боярин повернулся ко мне.

— Летописец. Пиши.

Я раскрыл дорожную книгу. Лист межевика лежал у самого корешка, зелёный и спокойный. Я вывел наверху страницы: «Со слов Ермолая Пузанова, приказчика купца Кудеярова». Ермолай одобрительно кивнул, видимо решив, что указание хозяина — это почёт.

— Ночь была безлунная, — начал он.

Я записал.

— Тёмная, хоть глаз коли.

— Безлунная, — подтвердил Кирьян.

— И вот около полуночи из леса, с того берега, пошли они. Лесные. Числом до сотни. Глаза горят, вой стоит, страх господень…

Я писал и вдруг заметил, что лист межевика шевельнулся. Край у него приподнялся и стал медленно заворачиваться внутрь, как у листа, который поднесли к огню. По краю пошла тонкая бурая кайма.

Я остановил перо.

— Что встал? — спросил боярин.

— Чернила густые.

Я обмакнул перо и дописал: «Числом до сотни. Глаза горят, вой». Лист свернулся ещё на палец.

— Перешли брод, — продолжал Ермолай, увлекаясь, — и давай стрелами, и огнём! Стрельцы отбивались геройски, геройски, но куда им против нечисти…

— Геройски, — подтвердил Кирьян, и голос у него дрогнул.

bannerbanner