Читать книгу Девяносто третий год (Виктор Мари Гюго) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
bannerbanner
Девяносто третий год
Девяносто третий годПолная версия
Оценить:
Девяносто третий год

3

Полная версия:

Девяносто третий год

История Конвента неразрывно связана с историей осуждения Людовика XVI. Легенда 21 января, так сказать, отсвечивалась во всех его действиях; до сих пор еще в этом собрании чувствовалось то страшное дуновение, которое в начале 1793 года задуло старый монархический факел, горевший в течение почти восемнадцати веков; суд над бывшим королем являлся как бы исходной точкой борьбы нового общества против старых преданий; на любом заседании Конвента виднелась бросаемая с эшафота тень Людовика XVI. И еще до сих пор зрители передают друг другу, как после осуждения короля Керсэн и Ролан тут же, на заседании, сложили с себя свои полномочия, и как представитель Севрского департамента Дюшатель, будучи болен, велел принести себя на заседание на своей кровати и, умирая, подал голос за сохранение жизни Людовика, что заставило Марата громко расхохотаться; наконец зрители искали глазами того депутата, имя которого не запечатлела история, который после 37-часового заседания уснул от изнеможения на своем месте, и, будучи разбужен приставом для того, чтобы подать голос, открыл глаза, произнес слово «смерть» и тотчас же снова уснул.

В ту минуту, когда произносился смертный приговор над Людовиком XVI, Робеспьеру оставалось еще жить восемнадцать месяцев, Дантону – пятнадцать, Верньо – девять, Марату – пять месяцев и три недели, Лепельтье де Сен Фаржо – всего один день. Краткое и ужасное дыхание человеческих уст!

VIII

У народа было свое окошко, сквозь которое он смотрел на то, что происходило в Конвенте: это были публичные трибуны; а когда этого окна оказывалось недостаточно, он отворял дверь, и улица вторгалась через нее в собрание. Подобного рода вторжения толпы в собрание своих правителей представляют собой интересные исторические явления. Обычно они имели весьма миролюбивый характер, и улица по-братски относилась к курульному креслу. Но подобные панибратские отношения народной толпы, захватившей в один день, в несколько часов, сорок тысяч ружей и сотни пушек, все-таки представляли собой нечто страшное. Ежеминутно какое-нибудь новое вторжение прерывало заседание: то приходилось принимать депутации, то поздравления, то изъявления благодарности, то требования. Сент-Антуанские женщины принесли сюда воткнутую на копье голову Людовика XVI; англичане предлагали двадцать тысяч башмаков для босоногих солдат республики. «Гражданин Арну, – сообщал «Монитер», – обоньянский священник, командующий дромским батальоном, просит, чтоб его отправили на границу, но чтобы за ним был сохранен его приход». Делегаты отдельных парижских округов прибывали сюда с блюдами, чашами, кубками, ковчежцами, грудами золота, серебра и драгоценных камней, предлагаемыми отечеству этой оборванною толпою и требуя, в виде награды, лишь позволения сплясать «карманьолу» перед Конвентом. Шенар, Нарбон и Вальер[326] приходили сюда петь куплеты в честь депутатов «горы». Округ Мон-Блана принес бюст Лепелетье, а какая-то женщина надела красную шапку на голову президента, который за это публично ее поцеловал; другие «гражданки» осыпали цветами «законодателей»; «воспитанники отечества» являлись с музыкой благодарить Конвент за то, что он подготовил «благополучие века»; женщины отдела «стражей Франции» предлагали розы; женщины квартала «Елисейских Полей» предлагали дубовый венок; женщины Тампльского отдела клялись пред Конвентом в том, что будут любить только истинных республиканцев; квартал Мольера представил франклиновскую медаль, которая, силой декрета, была прицеплена к статуе Свободы; подкидыши, объявленные «детьми республики», проходили мимо Конвента, одетые в национальные мундиры; молодые девушки из квартала «Девяносто второго года» являлись сюда, одетые в белые платья, и на следующий день в «Монитер» было напечатано: «Президент получил букет из невинных рук молодой красавицы». Ораторы, всходя на трибуны, кланялись толпе, порой льстили ей, уверяли ее, что она непогрешима, безупречна, возвышенна; в толпе бывает много ребяческого: она любит сладости. Иногда бунт, как ураган, налетал на собрание, врывался в него разъяренный и выходил успокоившимся, подобно тому, как Рона, вливаясь в Женевское озеро мутными волнами, а выходит из него волнами лазуревого цвета. Но, впрочем, не всегда все обходилось миролюбиво, и начальнику национальной гвардии Анрио не раз приходилось ставить перед Тюильрийским дворцом жаровни для раскаливания ядер.

IX

Направляя революцию, собрание заботилось также о распространении цивилизации. Это было пекло, но в то же время и кузница. В этом котле, в котором кипятился террор, зарождался и прогресс. Из этого хаоса теней и из этих быстро бегущих по горизонту облаков выходили порой яркие снопы света, подобие вечных законов; и эти снопы света навсегда остались на горизонте, они навеки блестят на небе народов. Их имена: справедливость, терпимость, доброта, разум, истина, любовь. Конвент высказал следующую великую аксиому: «Свобода каждого гражданина оканчивается там, где начинается свобода другого гражданина», то есть, другими словами, в двух строках подытожил всю науку о взаимном существовании людей. Он объявлял бедность священной, глухоту, немоту и слепоту – священными, стоящими под особым покровительством государства; материнство, в лице незамужней женщины, – священным; он старался поднять и утешить девушку-мать, он устанавливал усыновление сирот отечеством, он предписывал, чтоб оказавшийся невинным, несправедливо обвинявшийся подсудимый получал вознаграждение от государства. Он преследовал торговлю невольниками и освобождал рабов. Он ввел бесплатное образование, организовал национальное образование учреждением Нормальной Школы в Париже, центральных школ – в крупнейших городах и элементарных школ – в каждой общине. Он учреждал консерватории и музеи. Он ввел единство уголовного и гражданского кодексов, единство мер и весов, единство счисления путем введения десятичной системы. Он воссоздал французские финансы и заменил монархическое банкротство общественным кредитом. Он сделал пользование воздушным телеграфом общим достоянием, он устроил богадельни для стариков, хорошие больницы – для больных, политехническую школу – для юношества, обсерваторию – для астрономов, академию – для человеческого гения. Будучи национальным, Конвент был в то же время и космополитическим. Из числа одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, одна треть имела в виду цель политическую, две трети – цели гуманитарные. Он объявлял публичную мораль – основой общества и общественную совесть – основой закона. И все это – отмену рабства, провозглашение братства, покровительство гуманизму, направление на должный путь человеческой совести, превращение законов о труде в право на труд, превращение их из тягостных в полезные, упрочение народного богатства, призрение и просвещение отрочества, покровительство наукам и литературе, свет, зажженный на всех вершинах, помощь, оказанная всякой нужде, провозглашение самых возвышенных принципов – все это Конвент успел совершить, имея во внутренностях своих такую гидру, как Вандея, и чувствуя на своих плечах такие тигровые когти, как монархическая коалиция.

X

В этом многочисленном собрании можно было встретить всевозможные типы – человеческие, нечеловеческие и сверхчеловеческие. Это было какое-то сборище противоположностей. Тут был и Гильотен, избегавший Давида, и Базир[327], оскорблявший Шабо, и Гюаде[328], смеявшийся над Сен-Жюстом, и Верньо, презиравший Дантона, и Луве[329], нападавший на Робеспьера, и Бюзо, доносивший на Филиппа Эгалите, и Шамбон, клеймивший Паша, и все ненавидевшие Марата. И сколько бы еще пришлось перечислять других имен! Армонвилль[330], прозванный «Красным Колпаком», потому что являлся в заседание не иначе, как в красном фригийском колпаке на голове, друг Робеспьера, желавший, однако, «ради равновесия» отправить после Людовика XVI на эшафот Робеспьера; Массье, друг и двойник епископа Ламуретта[331]; Легарди[332], из Морбигана, клеймивший бретонских патеров; Барер, председательствовавший в Конвенте во время суда над Людовиком XVI; каноник Дану, только и твердивший, что «нужно выиграть время»; Дюбуа-Крансе, с которым любил шептаться Марат; маркиз де Шатонеф, Лакло[333], Геро де Сешель[334], отступавший перед Анрю со словами: «Канониры, по местам»; Жюльен, сравнивший «гору» с Фермопилами; Гамон, требовавший, чтоб одна из трибун была отведена исключительно для женщин; Лалуа, предложивший Конвенту публично поблагодарить епископа Гобеля[335], который на заседании снял со своей головы митру и надел красный колпак; Леконт[336], требовавший расстрижения всех священников; Феро[337], отрубленной голове которого вскоре после того низко поклонился Буасси д’Англа[338]; два брата Дюпра[339], один жирондист, другой член «горы», ненавидевшие друг друга не меньше, чем два брата Шенье.

С этой трибуны произнесено было немало головокружительных слов, которые часто, даже помимо воли тех, кто их произносит, тяжело падают на весы революции, будят дремлющие страсти и вызывают неожиданные катастрофы, подобно тому, как достаточно бывает самого обыкновенного звука, чтобы с горы скатилась лавина. Часто одно лишнее слово вызывает крушение; если бы оно не было произнесено, крушения не случилось бы; сами факты порой как будто приходят в гнев и раздражение; так вследствие одного неверно понятого слова пала голова принцессы Елизаветы[340], сестры Людовика XVI.

В Конвенте невоздержность в словах была очень в ходу. Угрозы летали по воздуху, точно головни во время сильного пожара. Например: Петюн: «К делу, Робеспьер!» Робеспьер: «Дело – это вы, Петюн, и я до вас доберусь». Голос: «Смерть Марату!» Марат: «В тот день, когда умрет Марат, не будет более Парижа, а в тот день, когда погибнет Париж, не будет более революции». Бильо-Варенн[341] встает и говорит: «Мы желаем»… Барер прерывает его: «Ты говоришь точно король». Филиппо: «Один из членов обнажил против меня шпагу». Одуэн[342]: «Господин председатель, призовите убийцу к порядку». Председатель: «Подождите». Панис[343]: «Ну, так я вас призываю к порядку, господин председатель».

В Конвенте было также немало смеха и шуток. Например: Лекуантр: «Священник Шан-Дебу жалуется на то, что его епископ Фоше запрещает ему жениться». Голос: «Я не возьму в толк, почему Фоше, имеющий сам любовниц, желает мешать другим иметь жен». Другой голос: «Ну, так и ты возьми себе любовницу, поп!» Публика, наполнявшая галереи, также вмешивалась в разговоры, обращаясь к депутатам на «ты». Однажды депутат Рюан[344] входит на ораторскую трибуну, он был кривобок, кто-то из публики крикнул ему: «Повернись толстой щекой направо!» Вообще толпа позволяла себе большие вольности с Конвентом. Впрочем, однажды, во время бурной сцены 11 апреля 1793 года, председатель велел арестовать одного из крикунов.

Однажды Робеспьер говорил целых два часа, все время глядя на Дантона то прямо ему в глаза, что не предвещало ничего хорошего, то исподлобья, что было еще хуже. Он закончил свою речь следующими зловещими словами: «Интриганы, взяточники, изменники – известны; они в этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть они поднимут глаза кверху, и они увидят над собою меч правосудия; пусть они заглянут в свою совесть, и они увидят там свой позор. Пускай они остерегаются». Когда Робеспьер закончил, Дантон, прищурив глаза, откинувшись головою назад и глядя на потолок, стал напевать сквозь зубы.

Руссель прекрасно речи говорит,Но еще лучше, если он молчит.

По собранию то и дело проносились слова: «Заговорщик!», «Убийца!», «Негодяй!», «Изменник!», «Умеренный!» Иные доносили друг на друга, обращаясь к стоявшему тут же бюсту Брута, бросая вокруг себя свирепые взгляды, грозя кулаками, вынимая из карманов пистолеты, выхватывая из ножен кинжалы. Слово «гильотина» слышалось каждую минуту. Страсти были накалены до крайности; в собрании было не меньше восемнадцати священников, подавших голоса за казнь короля. Словом, собрание напоминало собою клубы дыма, подхватываемые и разносимые по воздуху ураганом.

XI

Да, умы уносились ветром, но то был ветер, способный творить чудеса. Быть членом Конвента значило быть одной из волн океана. В Конвенте чувствовалось присутствие чьей-то воли, но воля эта была ничья. Этой волей была идея – идея неукротимая и безграничная, дувшая в потемках словно из зенита. Эта-то идея и называется революцией. Проносясь над собранием, она валила с ног одного и поднимала в воздух другого; она уносила одного в брызгах пены и разбивала другого об утесы. Эта идея знала, куда она катится, и гнала перед собою все и всех. Приписывать революцию людям – это все равно, что приписывать прилив волнам.

Революция – это проявление деятельности неизвестного. Назовите это проявление хорошим или дурным, смотря по тому, обращаете ли вы ваши взоры к будущему или к прошлому, но не приписывайте ее тому, кто ее произвел. Она – общее дело великих событий и великих личностей, но в большей мере первых, чем последних. События тратят, люди расплачиваются; события предписывают, люди – подписывают. 14 июля подписано Камиллом Демуленом, 10 августа подписано Дантоном, 2 сентября подписано Маратом, 21 сентября подписано аббатом Грегуаром, 21 января подписано Робеспьером; но и Демулен, и Дантон, и Марат, и Грегуар, и Робеспьер во всех данных случаях являются только простыми секретарями; имя же автора, написавшего эти великие страницы истории, – «Рок». Революция является одной из форм того охватывающего нас со всех сторон явления, которое мы называем «Неизбежностью».

Ввиду этого таинственного сочетания благотворных и вредных явлений возникает извечный вопрос истории: «почему?», на что возможен только один ответ: «потому». Эти периодические катастрофы, приносящие с собой разрушение, но в то же время и оживляющие цивилизацию, неудобно рассматривать в подробностях. Порицать или хвалить людей за результаты – это почти то же, что порицать или хвалить цифры слагаемых за полученную в итоге сумму. То, что должно проходить, – проходит, то, что должно дуть, – дует. После бури небо снова проясняется. Истина и справедливость остаются поверх революции, подобно тому как звездное небо остается раскинутым над бурей.

XII

Таков был этот Конвент, этот укрепленный лагерь рода людского, против которого разом ополчились все поборники тьмы, этот сторожевой огонь, зажженный для освещения осажденных идей, этот громадный бивуак гениев, разбитый над пропастью. В истории невозможно найти ничего подобного этой группе людей, одновременно законодателей и черни, трибунала и улицы, ареопага и рынка, судей и подсудимых.

И теперь, по прошествии восьмидесяти лет, каждый раз, когда уму человека, кто бы он ни был, историк или философ, представляется Конвент, человек этот останавливается и размышляет. Да и невозможно не остановиться с полным вниманием пред этой громадной процессией теней.

XIII. Марат на сцене

На следующий день после свидания в кофейне Марат отправился в Конвент.

В числе членов Конвента был маркиз-якобинец Луи де Монто, который впоследствии подарил Конвенту стенные часы, украшенные бюстом Марата. В то время, когда Марат входил в зал, Шабо подошел к Монто и сказал ему: «Бывший».

– На каком основании ты называешь меня бывшим? – спросил Монто.

– Да разве ты не был маркизом?

– Никогда! Отец мой был солдатом, дед мой был ткачом.

– Ну, рассказывай нам сказки, Монто!

– Моя фамилия вовсе не Монто, а Марибон!

– Ну, Марибон так Марибон! Для меня все равно.

И он пробормотал сквозь зубы:

– Удивительно, как нынче все стали открещиваться от титула маркиза!

Марат остановился в левом проходе, глядя на Монто и Шабо. Каждый раз, когда Марат входил в Конвент, поднимался гул, напоминающий отдаленный шум моря; вблизи же его все молчало. Марат не обращал внимания на этот шум, презрительно относясь к «кваканью болота».

В полутьме нижних скамеек указывали друг другу на него пальцами Конпэ из Уаза, Прюнель, епископ Виллар[345], впоследствии ставший членом Французской Академии, Бутру[346], Пети, Плэшар, Боннэ[347], Тибодо[348], Вальдрюш.

– Гляди-ка – Марат!

– Он, значит, не болен?

– Конечно, болен, если он явился сюда в халате!

– Неужели в халате?

– Да конечно же!

– Чего только он себе не позволяет!

– В таком виде являться в палату!

– Отчего бы и нет? Если он мог явиться сюда, увенчанный лаврами, то может же он являться и в халате.

– Бронзовое лицо и зубы словно из начищенной меди.

– Халат-то, кажется, у него новый.

– Из чего он сделан?

– Из репса.

– Полосатого?

– Посмотри-ка на лацканы!

– Они, кажется, сделаны из тигровой шкуры.

– Нить, из горностая.

– Должно быть, не из настоящего.

– И на нем чулки.

– Это странно!

– И башмаки с пряжками.

– Серебряными!

– Ну, этого не простит ему Камбулас, носящий деревянные башмаки.

На других скамьях делали вид, будто не замечают Марата, и разговаривали на другие темы. Сантонакс обратился к Дюссо с вопросом:

– Слышали, Дюссо? Бывший граф Бриенн…

– Тот самый, который сидел в тюрьме с бывшим герцогом Вильруа? Я знавал их обоих. Ну, что ж?

– Они так перетрусили, что кланялись каждому тюремному сторожу и однажды отказались сыграть партию в пикет, потому что в поданной им колоде карт были короли и королевы.

– Знаю. Ну, так что ж?

– Их обоих вчера казнили.

– А вообще как они держали себя в тюрьме?

– Довольно униженно. Но зато на эшафоте они выказали немалое мужество.

– Да, да, – воскликнул Дюссо, – умирать легче, чем жить!

Барер читал только что полученное донесение из Вандеи. Из Морбигана девятьсот человек и несколько орудий отправились на выручку Нанта. Крестьяне угрожали Редону. Была произведена атака на Пенбеф. Перед Мендрэном крейсировала эскадра для того, чтобы помешать высадке. Начиная с Энгранда до Мора весь берег был уставлен роялистскими батареями. Три тысячи крестьян овладели Порником с возгласами: «Да здравствуют англичане!» Одно письмо Сантерра в Конвент, прочитанное Барером, оканчивалось следующими словами: «Семь тысяч крестьян атаковали Ванн. Мы отбили их нападение, и они оставили в руках наших четыре орудия»…

– А сколько пленных? – перебил чей-то голос.

Барер продолжал:

– Вот приписка к письму: «Пленных ни одного, потому что мы отказываемся их брать»[349].

Марат сидел неподвижно и не слушал, очевидно, чем-то сильно озабоченный. Он держал в руках и нервно мял какую-то бумагу, на которой тот, кто развернул бы ее, мог бы прочесть следующие строки, написанные рукою Моморо и, по всей видимости, заключавшие в себе ответ на сделанный Маратом вопрос: «Ничего не поделаешь против всемогущества уполномоченных комиссаров, в особенности против делегатов Комитета общественной безопасности. Хотя Жениссье и сказал в заседании 6 марта: «Каждый член комитета тот же король», но это неверно: они гораздо могущественнее королей; они имеют неограниченное право казнить и миловать. Массад в Анжере, Трюльар – в Сент-Аманде, Нюн – при генерале Марсэ, Паррен – при Сабльской армии, Мильер – при Нюрской армии – все они всемогущи. Клуб якобинцев назначил даже Паррена бригадным генералом. Обстоятельства все изменяют. Комиссар Комитета общественной безопасности держит в своих руках главнокомандующего».

Марат смял бумагу, сунул ее в карман и медленными шагами подошел к Монто и Шабо, продолжавшим болтать и не заметившим, как он вошел в зал.

– Слушай, Монто или Марибон, – говорил Шабо, – я выхожу из Комитета общественной безопасности.

– Почему? Чем ты недоволен?

– Помилуй! Там священнику поручают наблюдать за дворянином…

– А!

– За дворянином, как ты…

– Я не дворянин, – сказал Монто.

– Попу…

– Вроде тебя…

– Я не поп, – заметил Шабо.

Оба расхохотались.

– Ну, расскажи подробнее, в чем же дело? – продолжал Монто.

– А вот в чем. Какой-то поп, по имени Симурдэн, назначен состоять уполномоченным комиссаром при каком-то виконте, по фамилии Говэн; виконт этот командует экспедиционным отрядом, выделенным из армии, охраняющей морское побережье. Теперь дело в том, чтобы не позволить дворянину вести двойную игру, а попу – изменить делу республики.

– Это очень просто, – возразил Монто. – Следует только пустить в ход смерть.

– И я того же мнения, – проговорил приблизившийся к ним Марат.

Оба собеседника подняли головы.

– А, здравствуй, Марат, – сказал Шабо. – Тебя что-то редко стало видно на наших заседаниях.

– Мой доктор предписывает мне брать ванны, – ответил Марат.

– Нужно быть осторожным с ваннами, – заметил Шабо: – Сенека умер в ванне.

– Не беспокойся, Шабо, – сказал Марат, улыбаясь, – здесь нет Нерона.

– Да, но зато здесь ты, – проговорил грубый голос. Это был Дантон, пробиравшийся к своему месту.

Марат даже не обернулся и сказал, наклоняясь к Монто и Шабо:

– Послушайте! Я пришел сообщить вам нечто важное. Нужно, чтобы кто-нибудь из нас троих внес сегодня в Конвент проект одного декрета.

– Только не я, – проговорил Монто. – Меня не слушают, потому что я маркиз.

– И меня тоже не слушают, потому что я капуцин, – заметил Шабо.

– И меня не слушают, потому что я Марат, – проговорил Марат.

Все они замолчали. Из Марата нелегко было вытянуть ответ. Однако Монто решился спросить его:

– Так какого же декрета ты хочешь, Марат?

– Я желаю казни каждого военачальника, который позволит убежать пленному бунтовщику.

– Да ведь такой декрет существует, – заметил Шабо. – Он был принят еще в конце апреля.

– Но на деле он не применяется, – возразил Марат. – По всей Вандее, все только и делают, что позволяют пленным бежать, и все совершенно безнаказанно дают им убежище.

– Ну, значит, Марат, декрет этот не исполняется.

– Значит, Шабо, нужно предложить Конвенту, чтоб он заставил исполнять его.

– Да при чем же тут Конвент, Марат? Это дело касается Комитета общественной безопасности.

– Цель могла бы быть достигнута, – добавил Марат, – если бы Комитет повелел вывесить этот декрет во всех вандейских общинах и показал бы два-три примера.

– На крупных личностях, – добавил Шабо: – на командирах отдельных частей.

– Да, этого, пожалуй, было бы достаточно, – пробормотал Марат сквозь зубы.

– Ну, так за чем же дело стало? – спросил Шабо. – Предложи это сам Комитету, Марат.

Марат пристально посмотрел ему в глаза, что заставило смутиться даже Шабо.

– Комитет общественной безопасности, Шабо, – проговорил он, – это – Робеспьер; а я не желаю иметь с ним дела.

– Ну, хорошо, я поговорю с ним, – объявил Шабо.

На следующий же день было разослано предписание Комитета общественной безопасности, обязывающее объявить во всех городах и общинах Вандеи о неукоснительном исполнении декрета, назначающего смертную казнь за всякое содействие бегству пленных «разбойников» и инсургентов.

Декрет этот являлся лишь первым шагом. Вскоре Конвент пошел еще дальше. Несколько месяцев спустя, а именно 11 брюмера II года (в ноябре 1793 года), когда город Лаваль открыл свои ворота перед вандейскими беглецами, он издал декрет, в силу которого всякий город, который даст у себя убежище бунтовщикам, подлежал уничтожению и срытию.

Со своей стороны европейские монархи объявили в манифесте герцога Брауншвейгского, составленном эмигрантами и управляющим делами герцога Орлеанского, Линноном, что всякий француз, схваченный с оружием в руках, будет расстрелян, и что если хоть один волос упадет с головы короля Франции, то Париж будет стерт с лица земли.

Часть третья

В Вандее

Книга первая. Вандея

I. Леса

В Бретани в те времена было семь грозных лесов. Вандея, – это было возмутившееся духовенство, а союзником этого возмущения являлись леса. Мрак помогал мраку.

Семь так называемых «черных лесов» Бретани были следующие: Фужерский лес, загораживавший пространство между Долем и Авраншом; Пронсеский, имевший восемь миль в окружности; Пемпонский, перерезанный оврагами и ручьями, почти недоступный со стороны Беньона, но имевший удобное сообщение с роялистским местечком Конкорнэ; Реннский, в котором слышны были звуки набата республиканских приходов, довольно многочисленных в окрестностях городов; в этом-то лесу отряд Пюисэ уничтожил отряд Фокара; Машкульский лес, в котором, словно дикий зверь, скрывался Шаррет; Гарнашский, принадлежавший семействам Ла Тремойль, Говэн и Роган и, наконец, Броселиандский, принадлежавший феям.

Один из аристократов Бретани, виконт Фонтенэ, бретонский принц, носил титул «помещика семи лесов». Бретонских принцев не следует смешивать с принцами французскими. Так, например, Роганы были бретонские принцы. Гарнье де Сент, в своем донесении Конвенту от 15 нивоза II года, следующим образом отзывается о принце Тальмоне: «Этот Капет разбойников, считающийся в Мэне и в Нормандии принцем».

bannerbanner