
Полная версия:
Не для себя
– А, вот и он! – радостно сказал Бартоломей Иванович и представил его гостям.
Калинин сначала смутился, но Марья Васильевна глядела на него ласково, а Лёля показалась ему изящной и миленькой, и он понемногу вошел в разговор и совсем развеселился. Калинин никогда не бывал в женском обществе. Летом он нигде подолгу не жил, а зимой, в Петербурге, не приходилось. В Петербурге есть дамы, есть курсистки, но нет девушек обыкновенных, привлекательных. А Лёля была именно такая девушка. Она не завела сразу разговора о Бокле, потому что не читала его; говорила весело, шутливо и немного кокетливо. Калинин пробовал поспорить с ней – она его не победила, но и сама увернулась; Калинин хотел запугать ее парадоксами – но и это ему не удалось; наконец она сказала, что по ее мнению весь Гёте – дрянь, кроме «Фауста», да и то вторая часть порядочная чепуха; Калинин возмутился, стал горячо спорить, доказывать, кричать – Лёля смеялась и тоже приводила доказательства, и он никак не мог ее убедить. А Ренке так и не спускал глаз с Лёли все время. Она была очень хорошенькая в этот вечер. Вообще же многие ее находили дурной, и она действительно не была красива. Неправильное лицо, довольно большой рот с короткой верхней губой, коротко обрезанные белокурые волосы, немного волнистые, и светло-зеленые глаза, умные и веселые. Ей было весело в этот вечер.
Калинин даже с места встал, так горячо защищал Гёте.
– Постойте, вы говорите: сантиментальность; что ж из этого? Знаете ли вы, в какое время он жил? Тогда нельзя было писать не сантиментально. А разве вы не видите, как он сам относится к этой сантиментальности? Он – олимпиец, у него такая объективность…
– Отчего же «Фауст» не сантиментален?
– Вы вторую часть не признаете… Может быть, она тоже сантиментальна по-вашему? Господи, что это за чудная вещь! Я помню, как я наслаждался…
– Я бы тоже рада наслаждаться, да я ее не понимаю… Калинин опять разгорячился, бегал по комнате, спорил…
И вдруг он сразу остановился, как тогда, утром, в лесу. Он сел тихонько на свой стул, молчал и смотрел печально; Лёлина веселость тоже прошла; она взглянула на Калинина, и ей самой стало грустно; ей не хотелось, чтобы он был такой, пусть бы лучше веселый, как прежде; и ей казалось, что он сделался ребенком, которого обидели… Она неловко старалась развеселить его, ну хоть рассмешить. Все было напрасно. Вечер кончился невесело.
IVКалинин пришел домой, зажег свечку; он не хотел «обдумывать» свое положение и не мог. Он хотел проследить, как это случилось. Он говорил, спорил; она ему возражала, он хотел дальше еще спорить, еще доказать – и вдруг увидал, что она ему ужасно мила, эта чужая девушка со светлыми кудрями, что она ему стала как родная, что он ее любит… Да, любит! Сначала он испугался, хотел как-нибудь изменить это, не поверил сам себе… а потом подумал: «Пусть, все равно…» – и не противился любви. Ему казалось так отрадно и удивительно любить…
В этот вечер он еще все-таки сомневался, но на другое утро проснулся с такой радостью в душе, с такой верой в свою любовь, что стал только желать одного – сказать ей поскорее, как он ее любит. Он не думал о том, что она ответит; ему в детской простоте казалось, что если уж он так любит, то и она не может не любить.
VНа балкон, где сидела Лёля и пила кофе, едва доносились звуки музыки. Лёля очень торопилась. Было уже половина одиннадцатого, и она боялась, что опоздает в парк. Она сама не знала, зачем она каждый день ходит на музыку. Там не было ничего интересного и ничего веселого. По главной аллее парка, широкой и длинной, мерно прохаживались дачники, разряженные барыни с длинными местными палками, точно горная палка была нужна для гладкой аллеи, посыпанной песком. Чаще всего мелькали платья ярко-красные или желтые, как песок; грузинки и армянки с черными, унылыми носами любят эти цвета. Пройдет какая-нибудь провинциальная франтиха в светлой шляпке и очень узких туфельках; ее провожает компания гимназистов на возрасте; за неимением лучших кавалеров, гимназисты играют здесь большую роль. По боковой дорожке мерным шагом прохаживается отец семейства: он только что выпил пять стаканов железной воды и теперь гуляет. Музыканты неутомимо играют одно попурри за другим; их слушают мало. Со стороны кажется, что всем ужасно скучно.
В конце аллеи лежит громадный камень и дальше этого камня не ходят, хотя за ним-то и начинается настоящий парк, тенистый, прохладный и тихий. За парком, на горах, где растут высокие, прямые сосны, где вместо музыки слышится только шум этих сосен, похожий на шум моря – было еще лучше; но туда не ходили дачники; это не принято, да и некогда; утром надо на музыку, кончится музыка – слишком жарко, а там обед, а там опять на вечернюю музыку надо…
Лёля любила гулять и гуляла далеко и много. Каждый раз, воротившись домой, она была в восхищении, говорила, что больше ни за что не пойдет на глупую музыку, когда кругом так хорошо, но мимо ее балкона проходили музыканты с светлыми трубами, блестевшими на солнце; спешил Ренке, улыбаясь и раскланиваясь, мерно шагал Бартоломей Иванович с громадной дубиной, больше похожей на оглоблю, чем на трость, – все спешили в парк, и Лёля никак не могла утерпеть и остаться дома.
Теперь она допила кофе и отправилась одеваться. Ей было очень весело; только немного мешала мысль: надо что-то сделать, непременно надо, а она и не начинала. Вчера Вася («ее муж!» – Лёле страшно было повторять это слово) написал ей письмо; она положила его под подушку на ночь, а утром не успела прочитать его еще раз, проспала. Теперь она сознавала, что ей надо бы подумать о Васе, о «любимом человеке», и никак не могла начать, все развлекалась другим. «Ну вот одеваться буду, так подумаю, – успокаивала она себя, но и тут не пришлось; заторопилась, было уж поздно. – Вот пойду, так тогда уж на свободе и подумаю об нем, моем дорогом, о письме его».
Лёля быстро шла по тенистой дороге к парку и «думала», только у ней ничего не выходило. Она чувствовала, что думает насильно, это ее сердило и печалило, и она не знала, как ей быть, и очень обрадовалась, когда встретила Ренке. С восхищенным и покорным выражением лица он подошел к ней.
– Отчего вы так поздно, Ольга Алексеевна?
Владимир Александрович был в парке; теперь уж он и Бартоломей Иванович оба ушли.
– Да? Ну и Бог с ними… Как я рада, что встретила вас, Ренке. Что это вы строите такую жалкую физиономию? Правда, правда, в самом деле рада… Музыка кончилась? Так пойдемте в парк, хотите?
Она смеялась, а Ренке смотрел на нее радостно и глупо.
– Вы знаете, Ольга Алексеевна, что я буду так счастлив…
Лёля и Ренке шли в парк по берегу быстрой речки. Лёля была весела, хотя все-таки не думала о Васе; но перестала себя упрекать в этом, любовалась зеленой, светлой водой, пеной у камней. Высокими липами и небом. Она мало слушала Ренке, который, впрочем, времени не терял. Он, оставаясь с Лёлей наедине, начинал все один и тот же бесконечный монолог; произносил он каждое слово тихо, моляще и нараспев:
– Я ведь ничего… Я ведь ничего не прошу, Ольга Алексеевна… Я только прошу одной капли, одной капли сочувствия, сожаления к бедняку, который…
А Лёля в это время думала о Калинине. Вчера он ей понравился, и она думала, что как бы было хорошо, если бы он в нее влюбился.
«Или нет, лучше не надо… Зачем над ним смеяться? Жалко его. У него такие милые глаза…»
С Ренке давно катился пот, когда они через два часа подходили к дому; но он шел такой же тихой и волнующей походкой и кончал свой монолог тем же молящим и покорным голосом:
– …И что ж? Даже в простом человеческом участии, в милостыне, в куске хлеба, который бросают собаке, и в этом, я вижу, вы мне готовы отказать… Я сегодня всю ночь не был дома, блуждал по скалам и ночевал на заброшенном кирпичном заводе; вы мне не хотите сказать слово сочувствия; Бог с вами. Пойду я теперь в горы, предамся своему отчаянию. Пусть, если смерть мне суждена, пусть…
Последние слова он говорил, уже войдя на балкон. Лёля была занята своими мыслями и так привыкла к однообразному звуку его голоса, что совсем ничего не слышала и, оставив Ренке на балконе, прошла ненадолго к себе. Но жалобы Ренке услыхала Марья Васильевна и пришла в ужас.
– Куда вы, куда, Ренке? Опять пропадете? Вчера как о вас Бартоломей Иванович беспокоился… Что за глупость. Оставайтесь…
– Нет, Марья Васильевна, нет… Не надо… Если суждено мне, то уж не избегну я, все равно… Я, как бедняк, просящий подаяния, молил только о слове сочувствия, только об одном слове… Не держите меня, все равно…
Марья Васильевна рассердилась. В это время Лёля вошла на балкон.
– Лёля, – сказала Марья Васильевна, – ведь это же просто несносно. Скажи ты ему слово сочувствия, и пусть он лезет опять на те страшные скалы, где мы вчера его видели. Ведь разобьет голову. Скажи сию минуту, слышишь?
Все обошлось благополучно. Лёля слово сказала. Ренкет успокоился и даже обещал зайти за ней и Марьей Васильевной, чтоб отправиться вместе на детский танцевальный вечер в ротонду.
VI– Не кокетничай ты, пожалуйста, с этим Калининым, Лёля, оставь ты его в покое, – говорила Марья Васильевна, пока Лёля одевалась на вечер.
– Я и не думаю, мама, право, ну что мне?
– Будь с ним поскромнее; он, кажется, умный человек, ну что он о тебе подумает?
– Он, мама, ничего не подумает, он такой простой; только я не буду, ты увидишь. Да, может, он и не подойдет ко мне…
А Калинин в это время уже шел в парк и не знал только, какими словами он скажет ей, что любит. Он сегодня не говорил с нею, только видел издали, когда она шла в парке, задумчивая и печальная; и он почувствовал такое умиление, такую радость, что видит ее и любит, что едва удержался и не пошел за ней сказать сейчас же о своей любви. Но тут, на вечере, он скажет непременно, он решил; надо скорее, скорее… Он шел радостный и счастливый.
На галерее, около ротонды, еще было мало народу. Несколько разряженных девочек чинно ходили обнявшись; музыканты настраивали инструменты; солдат в парусиновой рубашке зажег лампы и понес в парк целую кучу плошек, потому что предполагалась иллюминация.
Темнело. Стали собираться. Детей было очень много, приносили даже таких, которые и ходить не умели. Маленькие кавалеры, тоненькие гимназисты и кадеты, бегали с озабоченным видом, отыскивая визави. Заиграли первый вальс. В зале сделалось тесно, пахло помадой и дешевыми духами. Несколько взрослых барышень прогуливалось по саду по главной аллее, ожидая девяти часов, когда детский бал кончится и им тоже можно будет потанцевать. Около источника, убранного цветами, на галерее одиноко сидел статный восточный князь, немолодой, но очень стройный, одетый в необыкновенно красивый гурийский костюм. Он проводил здесь каждое лето, все знали его и привыкли к нему. Он был истый сын Востока, прямой и не хитрый; любил танцевать и ухаживал за барышнями, причем говорил мало, потому что не владел русским языком, а действовал больше безмолвными улыбками и цветами. У него и теперь был в руках громадный букет. Увидав Лёлю, он подошел к ней, бесшумно и грациозно ступая в мягких «чувяках», преподнес ей букет и попросил на кадриль. Лёля с удовольствием согласилась. Она любила танцевать с князем, потому что он был красив и строен. Когда князь отошел, Лёля увидала радостное и смущенное лицо Калинина; она крепко пожала ему руку и улыбнулась. Ей опять подумалось, что у него ужасно милые глаза. Они стали гулять все вместе, но Марья Васильевна скоро села на лавочку, Ренке с нею, а Лёля с Калининым очутились в парке, на большой аллее около камня, где была иллюминация. Липы недавно распустились, но плошки заглушали их запах, потому что от ветра чадили и коптили; одну, потухавшую, кто-то разбил и масло текло по дорожке. Из залы доносился все один и тот же веселый мотив шестой фигуры и крики дирижера.
– Пойдемте за камень! – сказала Лёля. – Здесь как-то гадко.
Она сказала это без всякого намерения, она не хотела с ним кокетничать, нет, ни за что; он был такой хороший, она не будет делать ему дурное; и не надо, чтоб он в нее влюбился, не надо; ведь все равно, она уж любит другого, она жена другого… В этот вечер Лёля была особенно мирно и ласково настроена; она была сегодня совсем простая и добрая.
Наступила темная ночь, такая, каких на севере не бывает; они шли под руку, наугад, потому что среди деревьев, в ущелье, был совершенный мрак; они шутили и смеялись; ей казалось, что дорога шла налево, и они приходили прямо к уступу скалы; только по шуму горной речки они угадывали путь. Калинин много говорил, рассказывал, где он ездил, как здесь хорошо; он уж и не думал о признании, как вдруг, неожиданно для себя, сказал:
– А ведь я вас ужасно полюбил…
– Ну вот и отлично, что полюбили, – сказала Лёля весело, – и я вас тоже, вы славный… Вот и будем друзьями…
– Да нет, я вас не так, я вас, кажется, по-настоящему полюбил…
Лёля похолодела от неожиданности и испуга. «Ну, вот, – подумала она, – я и не виновата». И она молчала. Ей ни на минуту не пришло в голову усомниться в правде его сознания, как ни невероятна была такая неожиданность.
– Я вас как увидел, так и полюбил, – говорил Калинин. – Я вас мало знаю, но чувствую, что вы, как я, такая же, потому что мне с вами хорошо, как еще ни с кем не было… И я знаю, мы будем, мы непременно будем счастливы вместе.
Он говорил еще много и горячо, она молчала. Он не спрашивал у нее ничего, не добивался, любит ли она его, потому что ему и в голову не приходило, что она может его не любить. И это было не от самонадеянности, а оттого, что он слишком любил. Лёля хотела остановить его, сказать, что она не любит, не может выйти за него замуж, даже хотела сказать ему про все, про свою свадьбу… И почувствовала, что не скажет. «Если я скажу, он уйдет, – думала она, – и я никогда его не увижу больше, не пойду вот так, не буду говорить с ним… А я не хочу, чтоб он ушел… Господи, да ведь это же нельзя, он ведь думает… надо…» Они уже шли назад, уже видны были плошки, издали и освещенная ротонда. Калинин говорил, сам увлекаясь своей речью, говорил о любви, об одиночестве, о своем счастии… а Лёля все молчала и даже больше не огорчалась и не возмущалась своим молчанием, а чувствовала только радость, что вот он, настоящий человек, такой умный и симпатичный, полюбил ее. «И как это я не хотела раньше, чтоб он в меня влюбился? Нет, я всегда хотела, только заставляла себя не хотеть…»
– Вот мы сейчас придем, – говорил Калинин, – и все будут думать, что мы, как прежде, не увидят, как мы счастливы…
Лёля вдруг вспомнила, что танцует с князем, и ей стало жалко кадрили…
Она подумала с минуту…
– Нет, – сказала она, – знаете что? Лучше вы теперь пойдете домой, да? А завтра утром вы будете в парке? Я тоже приду, а пока…
В это время она услышала, как заиграли кадриль. «Ну вот, князь ищет меня, – подумала она, – а если Калинин увидит, что я танцую, то сейчас же огорчится, удивится, как я могу, пожалуй, уйдет. Нет, завтра ему скажу про все, прямо, а теперь нельзя…»
И она торопила его уйти.
– Вы гоните меня? – и он смотрел на нее удивленно. – Ну хорошо, может, и лучше нам пока расстаться. Так до завтра? Прощайте, милая…
VIIНа другое утро Калинин проснулся менее счастливым. Он стал вспоминать, думать о вчерашнем, и все ему казалось, что было что-то не то, не совсем так. «Зачем она так застенчива со мною? – думал он. – Даже не сказала, что любит… Пусть бы сказала, мне было бы еще лучше. Нет, мы еще не совсем сошлись, еще есть что-то чуждое между нами…» И чем больше он думал, тем скорее ему хотелось увидать ее и услышать ее голос.
В парке Лёля встретила его весело и, не вспоминая о вчерашнем, говорила о чем-то другом. Но Калинин не испугался. Он просто подумал, что она боится посторонних глаз в парке. Едва выйдя на дальнюю тропинку, он стал ей говорить «ты», спрашивать ее заботливо, как она спала и любит ли она его сегодня, как вчера.
– Не говорите мне «ты», – сказала Лёля тихо.
– Отчего? – и он взглянул на нее простодушно. – Ну все равно, как хочешь… Я думал, что уж мы теперь такие близкие, родные, и можно «ты» говорить…
И он покраснел и смутился, как мальчик.
– Да это неважно… Скажите мне только, что любите сегодня… Ну скажите, а то мне так грустно, вы видите…
– А если я не люблю сегодня?
– Если не любите… Тогда я подожду. Может, любовь вернется… А если не вернется – я уйду… Скорей уйду, дальше, и постараюсь тоже разлюбить вас… Опять вернусь к одиночеству… Я ведь всегда был одинок.
Лёля опять хотела сказать ему, что любит Васю, что уж с ней все кончено – и не могла. Она не могла огорчить его, бедного, не хотела, чтобы он ушел. Но и солгать, что любит – ей казалось трудно. У него были такие правдивые глаза. Она тихонько взяла его за руку и вдруг заплакала. А Калинин, увидав ее слезы, стал опять совсем счастлив, он свято, крепко поверил, что Лёля любит.
VIIIНеожиданно приехал Николай Николаевич. Перед отъездом на дачу Лёля сказала ему, расстроенная и взволнованная, что лучше не надо, что все это пусть забудется, что она еще никогда не думала о свадьбе… и была уверена, что отказала. Но Николай Николаевич никогда не сомневался в согласии и потому не мог понять отказа. Он думал, что это так что-нибудь, минутный каприз, расстроенные нервы; он успокоил ее общими словами, целовал руки. Теперь он приехал смело, держал себя развязно, как жених; а Лёля ничего не понимала, боялась его, не начинала разговора. Марья Васильевна тоже удивлялась и была с ним холодна, но Николай Николаевич не смущался.
Он затеял поездку за сто верст, в горы, где было красивое дачное место. Туда ездили лечиться сосновым воздухом и минеральными водами.
Впрочем, говорят, что источники потеряли все свою целебную силу с тех пор, как выстроили целый дворец с ванными и провели воду через множество труб самого разнообразного и новейшего устройства.
Лёля никогда не была там, и ей очень хотелось поехать. Каждое утро в парке она гуляла с Калининым, они читали вместе, спорили; о любви это время они почти не говорили; ей было очень хорошо с ним. Иногда они гуляли все вместе, с Ренке и Николаем Николаевичем, но Калинин не любил таких прогулок; ему хотелось быть одному с Лёлей и разговаривать о том, что его интересовало, видеть, как она его понимает; а Ренке говорил, что Зизи Строева влюблена в Адгришвили, а Адгришвили в Курианц; Николай Николаевич жаловался на скверный номер в гостинице – и Калинин становился грустен. А когда он видел, что Лёля весело болтает с ним, интересуется m-me Курианц и плохим номером, то ему делалось еще грустнее, точно она от него удалялась.
Когда мама сказала, что надо бы и Калинина позвать на пикник, потому что место есть в коляске, Лёля ужасно обрадовалась. А когда наконец они сели и поехали, то ей показалось, что все очень хорошо и больше ничего не нужно; потом, вспомнив, что ведь Васи нет с ними, она упрекнула себя за то, что так весела; но думать о нем и грустить ей показалось скучно и некогда; у Ренке на козлах пресмешно раздувалась парусиновая блуза; лошади бежали быстро; слева шумела Кура со своими светло-коричневыми волнами, а направо все поднимались выше и выше уступы скал; на них росли сосны, похожие на пальмы, потому что красноватый, прямой ствол был гладок и только наверху темная шапка зелени. Дальше, за Курой, виднелись тоже горы; но они были далеко и густые леса на их склонах казались мягкой травой. Калинин сидел напротив Лёли, рядом с Николаем Николаевичем. Он говорил мало, но видно было, что ему очень хорошо; он радостно смотрел кругом, а когда взглядывал на Лёлю, то она не могла не ответить ему ласковой улыбкой. Лёля очень радовалась, сама не зная почему, когда он бывал доволен.
После заката солнца они приехали на станцию. Пока перепрягали лошадей, Ренке достал молока, чуреков (пресных тонких хлебов), и все с удовольствием поужинали на узеньком балкончике станционного дома; только Николай Николаевич, который к вечеру стал надутым и сумрачным, пошел к лошадям и отказался от молока.
Совсем стемнело. Горы раздвинулись, не теснились справа, а ушли дальше, за поле; река разливалась по долине и далеко, за желтыми камнями светлели такие же желтые горы. По берегу тростник шевелился и гнулся от быстрого течения. Небо потемнело, и вместо одной звезды, первой, которая уже давно блестела на светлом западе, их стало видно много-много. Лёля сняла шляпу, откинулась вглубь коляски и смотрела в небо. Ей казалось, что ночь была не такая, как все ночи, а особенная; точно наверху, в небе, был мрак, и оттого звезды выступали такие яркие и крупные, а ниже, к земле, становилось светлее; и она могла различать голову лошади впереди, Николая Николаевича на козлах, лицо Калинина и высокий тростник на берегу.
Все молчали, коляска мягко катилась по дороге. С реки потянуло холодом. Заметно свежело. До следующей станции было еще далеко. Вдруг вдали, за рекой, вспыхнул яркий и дрожащий огонь. Он то исчезал, то снова появлялся. Мерцая, как потухшая свеча, опять исчезал – и вдруг, зажегшись, горел ровно и неподвижно несколько минут. «Ну, опять горят», – проворчал ямщик. Его спросили, что это такое.
– Да разве вы не знаете? Это Ацхурские огни. В старой церкви горят огни по ночам. И никого там нет, сами зажигаются. Как подойдешь ближе – пропадают, а теперь вон, близко мы, да на том берегу, так они и горят. Вон, вон… – и ямщик указывал кнутом на свет. – А под праздник если, так они светлее горят, – продолжал он. – Их ничего, не боятся… Они зла не делают.
Коляска уже отъехала далеко, а огонь все вспыхивал вдали каким-то странным, бледным светом. Лёля молча следила за ним; никто не заговаривал. Наконец Николай Николаевич начал:
– Какие, однако, странные понятия еще сохраняются здесь. По всей вероятности, это явление происходит от большого количества воспламеняющихся газов или от другой, столь же простой причины… А между тем…
– Ну вот в церкви-то газы, – с неудовольствием сказала Лёля.
Ей хотелось верить, что это огонь таинственный и необъяснимый, как вся эта ночь была для нее полна чудес.
Лёля задремала. Калинину не хотелось спать, он с любовью смотрел на ее темный силуэт и думал о том, как он ее любит. Лёле было так хорошо засыпать, она не видела, но чувствовала на себе его взгляд; улыбнувшись, она опять засыпала, едва успев подумать: какой он хороший…
IXОни прожили три дня в довольно скверной гостинице. Свободным был только один номер, и Калинин, Ренке и Николай Николаевич ночевали где-то на сеновале у добродушного грузина, который даже давал им теплые бурки, чтобы утром не было холодно.
Николай Николаевич и Ренке оба приревновали Лёлю к Калинину; но Ренке был безутешен, а к Николаю Николаевичу скоро возвратилась прежняя самоуверенность. На свой сеновал они шли всегда втроем. Калинин больше молчал, а Ренке замогильным голосом уверял, не обращаясь ни к кому в частности, что он непременно убьет себя, и что ему самое лучшее убить себя, и что это будет не далее, как на днях. Николай Николаевич считал своим долгом спасать его, убеждал снисходительно и веско, что самоубийство – глупость, и вдавался в длиннейшие философские рассуждения о жизни и смерти. И долго еще Калинин, зарывшись в сено, слышал сквозь сон голос Николая Николаевича:
– Кроме того, подумайте, Ренке, чего вы этим достигнете? Ведь согласитесь, ровно ничего. Тогда как, если вы употребите всю свою волю, выдержите, быть может, вы станете современным полезным деятелем, человеком, который…
Покорный, но упрямый голос Ренке перебивал:
– Нет уж, Николай Николаевич, видно, такая моя судьба. Чувствую, я слишком слаб, но что ж делать. Страдания меня сломили – нет силы терпеть…
Здесь все было хорошо, но как-то скучно. В парке встречались бледные, исхудалые лица; на танцевальных вечерах под жалобные звуки скрипок вяло ходили те же больные, которым мало хотелось танцевать. В белых мраморных купальнях вода была прозрачная, как стекло, и совершенно лазурная; но она очень сильно пахла серой и купаться было неприятно. Нет, там – дома – гораздо лучше. Марье Васильевне тоже хотелось скорее уехать.
Калинин ни разу не оставался наедине с Лёлей, но как-то мало грустил об этом. Они все жили точно вместе, и Лёле начинало казаться, что их одна семья. Даже к Николаю Николаевичу она привыкла, и так как он ничего не говорил, то она решила, то он больше и не думает на ней жениться. К четырем часам дня заказали экипаж, но он опоздал; Калинин все беспокоился, ходил смотреть, не подают ли лошадей.
Марья Васильевна захотела пошутить.
– Знаете печальную новость, Владимир Александрович? Сейчас вот, пока вас не было, приходили сказать, что лошадей нам не дадут; испанский посол едет, и недели две не будет лошадей. Придется пешком идти.
Калинину и в голову не пришло усомниться во всем этом. Он ужасно обеспокоился.
– Что вы? Вот так штука. Как же быть-то? Ведь сто верст. Мы-то ничего, а вы с Ольгой Алексеевной ведь не дойдете. Что бы сделать?