Читать книгу Страдания юного Вертера (Иоганн Вольфганг Гёте) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Страдания юного Вертера
Страдания юного ВертераПолная версия
Оценить:
Страдания юного Вертера

4

Полная версия:

Страдания юного Вертера

Историю эту, прошу тебя, прочти со вниманием. Я сам притих, когда начал писать к тебе, и ты видишь по почерку письма; что оно не отличается тем вараксанием, той пачкатнёй, какими обыкновенно угощаю тебя. Перечти его, мой возлюбленный, как бы ты читал историю твоего друга. Да, так было со мной и так будет и со мной; а я и вполовину не так правдив, не так решителен, как этот бедняк, с которым не смею даже сравнивать себя.

5 сентября

Я был у Лотты. Муж ее в деревне. Она написала к нему письмецо, которое начиналось так: «Добрейший, любезнейший, приезжай скорей! Ожидаю тебя с нетерпением». Между тем, один из друзей дома пришел сказать, что дела задержат Альберта ещё на несколько дней. Записка оставалась раскрытою на столе и вечером попалась мне в руки. Я прочёл и рассмеялся. «Чему?» – спросила она. – «Что за чудный дар воображенье», – отвечал я. – «Представьте, мне показалось, что эта записка ко мне». Моя выходка ей не понравилась. Она отвернулась, и я замолчал.

6 сентября

Мне трудно было расстаться с моим старым, синим фраком. Он был на мне, когда я познакомился с Лоттой, когда я с ней танцевал; но он прослужил свой срок, и я заказал себе точно такой же, с таким же воротником и с такими же отворотами, а к нему такие же панталоны и точно такой же желтый жилет. Тем не менее, того эффекта новый фрак не производит. Не знаю; думаю, однако, что и этот со временем станет мне дорог.

12 сентября

Она была несколько дней в отсутствии и возвратилась с Альбертом. Сегодня, когда я вошел в ее комнату, она меня встретила – и я горячо поцеловал ее руку.

С зеркала слетела к ней на плечо канарейка. «Рекомендую нового друга», – сказала она – и переманила птичку на кисть руки. – «Посмотрите, какая она приветливая, ласковая! Да взгляните же на неё! Когда я кормлю её, она машет крылышками и клюёт так мило. Она и целует меня. Посмотрите!»

Когда она поднесла её ко рту, птичка так прильнула к ее алым губкам, как бы сознавала блаженство, которым дышали они!

«Она и вас должна поцеловать!» – сказала она, протянув руку к моему рту. Птичка описала полукруг – и нежное, повторённое прикосновение ее клювика было тонко, обаятельно, как предвкушение, как чаяние блаженной любви.

«Е поцелуй, – сказал я: – не вовсе бескорыстен. Она ждёт пищи и, недовольная пустой лаской, смотрите, отворачивается».

«Она и кушает у меня изо рта», – сказала Лотта, взяв несколько конопляных семечек в рот и поднося к нему птичку с живой улыбкой, с выражением чистейшей любви.

Я отвернулся. Она не должна была, ей не следовало пробуждать мою впечатлительность этими картинками детской радости и невинного счастья. Мое усталое сердце засыпает иногда в равнодушии к жизни; но чуток и краток его сон… А впрочем, почему ж и не так? Она вполне доверяет мне; она знает, как я её люблю!


15 сентября

Можно с ума сойти, Вильгельм, от одной мысли, что есть люди, у которых и капли-то чувства нет к тому, что ещё имеет какую-нибудь цену на земле!

Я писал тебе об орешниках, под которыми мы сидели с Лоттой, когда навещали почтенного проповедника в местечке С. Чудные орешники! Бог свидетель, как отрадна была их тень; как широко, величественно были раскинуты их сучья; как мил, уютен был пасторский дворик в их прохладной тени! Самая память о почтенном старце, который их сажал, какую она прелесть придавала им! Да, здешний школьный учитель иначе не говорит о нём, как с чувством глубокого благочестия. Поверишь ли, даже у учителя выступили слезы на глазах, когда он сказал мне, что орешники срублены. Срублены! Сума бы сойти, убить бы собаку, что занесла им первый удар! Каково же было мне это слышать, мне, который плакать мотов, когда на ином дворе в двух деревьев одно засохнет?

Но и тут, порадуйся дружок, чувство-то человеческое ведь заговорило, отстояло: понимаешь – ведь одно-то деревцо уцелело!

Постойте, госпожа-пасторша, остальные вам отзовутся на масле и яйцах и на прочем ином, когда подойдёт дело к праздникам. Да, это она, жена нового пастора (наши старики умерли), сухопарое существо, имеющее причину ничего не любить, потому что её не терпит никто – это она порубила мои деревья. Вся деревня ворчит. Она нанесла кровную обиду всем. Дура! Воображает, что она ученая: объясняет каноны, кормить над морально-критической реформацией христианства, и туда же пожимает плечами, когда говорят о Лафатере; кашляет сухим кашлем, и оттого в целом божьем мире ни в ком неймёт радости. Да, только такой креатуре и можно было срубать мои орешники! Видишь ли, я как-то не приду ещё в себя. Представь: желтый лист засоряет ей двор, портит воздух, листья отнимают свет, а когда поспеют орехи, мальчишки сбивают их каменьями! Это, изволишь видеть, действует на ее нервы; мешает ее комбинациям над бреднями Земмлера, Михаэлиса и Кенникота. Каково?

Когда я спросил деревенских мужичков постарше, зачем они допустили это? «Что же нам было делать, – отвечали они: – когда и староста с пастором заодно? Теперь не в барышах они – и поделом! Когда общинное правление осведомилось об этом казусе, оно сказало: сюда пожалуйте! Правленье то, видите, имело на двор ещё старую претензию, которую держало под сукном; а тут она и вышла на свет, деревья-то и продали с молотка. Теперь и староста с носом остался, да и пастор тоже, которому и без того худо спится – знать, жену часто видит во сне!»

Эх, если б я был владетельный князь, я бы и пасторшу, и старосту, да и правленье-то… Владетельный? И то сказать, думал бы я разве тогда о деревьях страны?

10 октября

Взгляну на ее черные глаза – и мне легче! Послушай, меня огорчает мысль, что Альберт кажется не так счастлив, как надеялся… как я бы был, если бы… Не люблю точек, но здесь не могу обойтись без них, И мне кажется оно и коротко, и ясно.

12 октября

Оссиан оспорил в моём сердце Гомера. Чуден, величествен мир северного барда! Порывистый ветер обуревает скалу пустынную. При трепетном свете луны, в ризах тумана, встают тени почивших; в сумраке ущелий носятся души на заре убиенных; с завыванием бури, с ревом лесных потоков сливаются их вопли, из мглы трущоб, из мрачных пещер. Буря, вопли, потоки – не заглушат они нежной жалобы, излияний скорбящей любви; не заглушат тихого плача девы, над свежей могилой со славою падшего! Четыре мхом поросшие камня над ней. Маститый воин-певец, величавый Фингала сын, он на поисках следов отцовских! Забытые их гробницы на той скале – и он находит их. Вдохновенный, скорбный, он обратил очи к вечерней звезде: она закатилась, тонет в волнах. Минувшее оживает в душе героя. При полном сиянии луны, при радостных кликах победы, несутся к родным берегам пурпуром венчанные корабли отцов… Воспоминанье мгновенное! И снова глубокая скорбь на челе его, последнего из славного сонмы героев старины. О, как упорна борьба времени с его могучим, медленно-угасающим духом. Но и близкий к своему концу, странствующий величавый бард – что за дивные звуки он льёт из вымирающего сердца? Зане тени великих предков одушевляют его! Изнемогая, он припал к порываемой ветром траве, к холодной земле и шепчет ей: «Завтра придёт, странник. Он знал меня в цвете, весной моей жизни. Он спросит: где певец Оссиан? Где Фингала сын? Не ответишь, зелёная, не отзовёшься, холодная – и его пята пройдёт по могиле моей…»

О, друг! Где оруженосец? Меч наголо! Дай пожертвую собой за угасающего полубога! Пылом юного сердца его обновлю и вслед возрождённому, дай, пошлю спутницей душу мою!

19 октября

Ах, этот пробел, эта ужасная пустота в душе! Я часто думаю, если б хоть раз, один только раз прижать её к этому сердцу, пробел бы пополнился, залегло бы блаженство в груди.

26 октября

Да, с каждым днём убеждаюсь я твёрже и твёрже, что более ли, менее ли на земле одним существом, право, всё равно.

К Лотте пришла подруга. Я вышел в другую комнату; развернул книгу; но не мог читать – и вот пишу к тебе.

Они тихо разговаривают, рассказывают городские новости: та замуж выходит; другая больна, очень больна; у третьей кашель сухой, осунулось лицо, беспрестанные обмороки. Гроша не дам за ее жизнь. N N также болен – весь распух. И между тем как барыньки мои говорят о больных, как о первом встречном, моё несчастное воображение переносит, сажает меня к их изголовью. О, как они отворачиваются от смерти! Как они… И я обернулся: там платья Лотты, тут письмена Альберта, и эта мебель, и эта чернильница… Смотрю и думаю: видишь ли, как ты сроднился, чем ты стал для друзей. Ты им достоинства образец; ты часто их душа и радость; то же они и твоему сердцу. А случись, что уйдешь, что навсегда их оставишь – долго ли они, надолго ли они будут помнить о тебе?

О, как мимолётен человек! Даже там, где отсутствие его незаметный пробел в судьбе других, где он так много значит – и там-то он, и ещё как скоро, исчезает из их памяти!

27 октября

Право, иной раз распорол бы себе грудь или размозжил бы себе череп при мысли, что люди могут так мало любить один другого, так мало сочувствовать друг другу. Ах, этой любви, радости, теплоты сердечной не даст никто, если нет их в самом тебе; и бей сердце блаженством через край, им не согреешь того, кто, как холодная глыба, не даст от себя и ростка.

27 октября, вечером

Я взыскан столь многим, а моё чувство к ней поглощает всё. Я владею столь многим, а без неё – всё ничто.

30 октября

Сто раз уже покушался я упасть ей на грудь! Один Бог ведает, во что обходятся мне искушения перед лицом любезнейшего из созданий. Видеть – и тронуть не сметь; а побуждение тронуть, схватить – так естественно, так человечно. Дети, верные своей природе, не хватаются ли за всё, что приглянется им? А я?!

3 ноября

Бог свидетель, я ложусь спать часто с желанием, даже с надеждой не встать вовсе. Утром раскрою глаза, взгляну на солнце – и горе мне! О если бы причуда, охота к чему-нибудь овладела мной, если б я мог на неудачу, на третье лице сложить причину моего недовольства, оно бы меньше тяготело на мне. На беду, я сам причиной всему; во мне одном начало вины – нет, не вины! Довольно, если скажу, что во мне источник моих бед, как некогда он мне был источником радостей. Не тот же ли я, который – давно ли? – всюду приносил с собою свой рай, которого сердце обнимало весь мир? Оно обнищало, не бьётся восторгами; сухи глаза и мысли, давно не орошенные слезами, провели уже морщину на лбу. Я лишился лучшего сокровища в жизни – силы творческой, силы святой. Отлетели чары фантазии – и моим страданиям исхода нет.

Подойдёшь к окну: напрасно борется туман с лучами молодого утра; оно встаёт над утёсами и, лучезарное, золотит поблёклую ниву. Напрасно обезлиственные ивы наклонились над рекой; она сквозит меж них, блещет, вьётся и ластится. О, что же во мне, если и эта всегда дивная природа, как размалёванный поднос передо мной! Если ее чудеса не могут и капли-то прежней радости накачать из этого сердца в эту башку, и весь он, ещё ражий с виду детина, перед лицом Бога, как рассохшееся ведро, как пустой ковш! О, я не раз припадал к нему, не раз уже молил о слезах, как молит пахарь о дожде, когда небо лежит раскалённым сводом, а земля как порох под пятой! Увы, Бог посылает ненастье и ведра не мольбам неистовым, и времена, о которых одно воспоминание меня мучает теперь, не потому ли составляли моё блаженство, что я тогда с тихим трепетом ждал Его благодати и от глубины чистого, благодарного сердца шел на встречу ей?

8 ноября

Она в невоздержности упрекнула меня – и как высказан был упрёк! В невоздержности, увлёкшись стаканом вина, я выпил как-то бутылку. «О, не делайте этого, – сказала она: – подумайте о Лотте!» – «Подумать?» – отвечал я: – «Я думаю! Нет, я не думаю. Вы вечно со мной!»

Сегодня сидел я с нею на том месте, откуда она – помнишь – уезжая в шарабане, обернулась. И вот, чтоб отвлечь мои мысли, она заговорила о чём-то… Милый мой, я гибну! Она делает со мной всё, что ей вздумается.

15 ноября

Благодарю тебя, Вильгельм, за сердечное слово, за участие твоё! Прошу тебя, успокойся. Дай мне выстрадаться. Как я ни жалок – поборемся ещё. Религию уважаю. Знаю, что многим страдальцам, многим чающим движения воды – она ключ целебный. Разве Сын Божий не говорит, что с Ним будут только те, которых Ему Отец пошлёт? А если…

Прошу, этих слов не толкуй превратно – не в насмешку высказаны они; ими говорит душа моя; её же исповедую тебе; иначе лучше кончить, как и вообще не трачу слов на то, чего не знаю. Выстрадать свою долю, до дна испить свою чашу – не в этом ли завет нашей судьбы? И если устам человеческим Бога небесного была горька та чаша, я ли лукаво скажу, что она сладка? Мне ли, в те минуты, когда всё существо моё трепещет меж бытием и небытием, когда моё прошедшее, как молния над тёмной бездной будущего, и эта дивная природа преображается в хаос передо мной – мне ли не внять слову: слабеют твои последние силы, неудержимо паденье, нравственное твоё паденье, и скоро не властно будет животное воззвать к силам падшего духа! Ещё я человек – и устыжусь ли молитвы: Боже мой, Боже, почто оставил меня!

17 ноября

Ей и в голову не приходит; она и не думает, что сама же готовит яд, который погубит и её со мной. Я это знаю – и жадно пью из сосуда, который она подносит мне! Что значит этот добрый, умоляющий взгляд, которым она часто – часто? нет, не часто, а иногда, как будто увещевает меня? Это добродушие, которым снисходит к моим невольным порывам? Это сострадание к страданиям моим? Оно словно врезано на лбу ее.

Вчера, когда я прощался с ней, она мне подала руку и сказала: «Прощайте, милый Вертер!» Милый Вертер! Так впервые она назвала меня, и дрожь пробежала по мне! Сто раз повторил я себе эти слова, и вчера ещё, когда я ложился спать и бормотал о чём-то, я вдруг сказал себе: «Доброй ночи, милый Вертер» – и, разумеется, тут же посмеялся над собой.

22 ноября

Не могу просить: оставь мне её! а всё-таки мне сдаётся иногда, что она моя. Не могу молить: отдай мне её! Потому что она принадлежит другому. И борешься, и возишься со своими мыслями, и попусти я себя на эту тему, ты получил бы целый том антитез.

24 ноября

Она сознаёт меру моих страданий. Сегодня ее взгляд глубоко запал мне в душу. Когда я пришел, она была одна. Я ничего не сказал, а она только взглянула на меня. Всё исчезло, всё померкло перед этим взглядом. Чары красоты, блеск ума – всё слилось в одном выражении: то было выражение сострадания глубокого! О, зачем я не упал к ее ногам? зачем не покрыл поцелуями эти уста? Она как бы заметила что-то недоброе и порхнула к своему прибежищу, к фортепиано. Едва внятные звуки инструмента и ее тихий голос слились в мелодию, нежную как ее дыхание… О, никогда не были так прекрасны эти уста! Полураскрытые, как бы жаждущие, они упивались гармонией и, вдохновенные, чистые как ангел, отвечали ей отголоском чистейшей души. Да, если б это возможно было выразить! Я наклонился и дал клятву: уста, хранимые гением небесным, никогда не припаду я к вам, никогда не коснусь вас! Но, взглянув на неё, я тут же сказал: так нет же, и могу, и хочу! А! ты видишь эту грань, что легла между моей душой и этим блаженством, между грехопадением и раскаянием?

26 ноября

Иногда говорю я себе: судьба твоя единственна! Будь счастлив счастьем собрата – и обижен не будет никто. Затем принимаюсь за чтение поэта глубокой древности – и я словно читаю в своём сердце. Неужели, спрашиваю, и тогда уже люди страдали так сильно?

30 ноября

Я не могу, я не должен прийти в себя! Куда ни оглянешься, куда ни ступишь – явления, леденящие кровь… Сегодня! О, человечество! О, судьба твоя!

Час был обеденный; есть не хотелось мне. Я шел берегом реки. Снежная глушь кругом. Резкий, холодный ветер дул из ущелья; серые в клочьях тучи быстро неслись над головой, застилая всю долину, весь горизонт.

Издали вижу: человек в зелёном, разодранном кафтане шныряет по утёсам, нагибается и как будто ищет трав. Я направился к нему, и когда подошел ближе, когда хруст ледяной коры заставил его оглянуться, его интересная физиономия поразила меня. Его лицо выражало простоту и добродушие; но тихая, как бы подавленная грусть составляла как главную, общую черту. Его черные волосы, зачесанные спереди на обе стороны, придерживались двумя большими булавками; остальные были собраны сзади в одну большую косу, падавшую вдоль спины от затылка до поясницы. Судя по его одежде, я заключил, что он простолюдин, и не затруднился его спросить: чего он ищет? «Ищу, – отвечал он, с глубоким вздохом: – цветов и не нахожу». – «Зима, – отвечал я, невольно улыбаясь: – время не то». – «Цветы бывают всякие», – продолжал он, и спустился ко мне с пригорка. – «В огороде моём есть и розы, и не-тронь-меня двух сортов; одним подарил меня отец; это полевой цветок. Вот уже два дня ищу его и не могу найти!»

Я заметил что-то недоброе в его глазах и, чтоб отвлечь его от грустной мысли, спросил: «Зачем тебе цветы?» Странная, судорожная улыбка подёрнула его лицо. «Только не измени, смотри, – сказал он, приложив палец ко рту: – я обещал букет голубке!» – «Это хорошо», – отвечал я. «О, – продолжал он: – чего у ней нет? Она богата». – «А всё же твой букет ей дороже всего!» – «О, – продолжал он: – у ней и жемчуг, и корона есть!» – «А как зовут её?» – «Если б германский Сейм уплатил мне моё жалованье, я был бы другой человек! Да, было время, когда и мне было хорошо; а теперь, теперь я пропадший человек!» Влажный взгляд к небу выразил всё.

«Так ты был счастлив?» – спросил я. «И как ещё! Ах, если б я мог, как тогда… Тогда хорошо мне было, отрадно, легко, как рыбке в воде!»

«Гейнрих!» – послышался голос старухи, шедшей прямо на нас. «Гейнрих! Мы ищем тебя. Куда ты запропастился? Обедать пора».

«Это ваш сын?» – спросил я, подойдя к ней. «Да, бедный наш сын! Тяжелый крест послал нам Бог», – отвечала она. «Давно ли он таков?» – «С полгода будет, как он притих. Благодарение Господу и зато; а перед тем целый год на цепи в сумасшедшем доме сидел. Теперь он никого и пальцем не тронет, только всё с королями да с королевами знается. А что за добрый, что за кроткий был человек! Писал чёткой, хорошей рукой и кормил всех нас. Вдруг стал задумчив, схватил горячку, впал в полуумие, а теперь, как видите… Если бы, сударь, вам всё рассказать!»

Я прервал поток ее слов вопросом: «Какое же это было время, которым он хвалится, когда он был доволен и счастлив?» – «Бедный безумец, – сказала она со скорбной улыбкой: – он говорит про то время, когда не помнил себя, когда был в бешенстве, сидел на цепи. Вот чем хвалится он!»

Меня как громом поразило. Я сунул ей монету в руки и бросился в сторону.

«Когда ты был счастлив! – повторял я, ускоряя шаг: – когда было тебе хорошо, отрадно, легко, как рыбке в воде! Боже праведный! Так вот судьба твоих детей? Счастливы они, покуда в разум не придут или когда он оставит их? Несчастный! Завидую твоей горькой доле, твоим помрачённым чувствам. С надеждами выходишь ты зимой из дому искать цветов твоей королеве, и тихо грустишь, когда не находишь их в снегу. Счастливец! Блажен ты безумием своим. А я, я выхожу без надежды, брожу без цели и возвращаюсь с тем же, с чем ушел. Мечтаешь, чем бы ты был, если б Сейм уплатил тебе жалованье? Счастливец, он вещественным невзгодам приписывает отсутствие счастья. Ты не знаешь. ты не чувствуешь, что в твоём разбитом мозгу, в твоём истерзанном сердце – корень твоих зол; а от них никакие владыки мира тебя не спасут!»

Да умрёт же безнадежно тот, кто посмеётся над больным, который по обету сердца спешит к источнику исцеления, будь от того сугубей его недуг, печальней его исход! Кто покичится над кающимся, который несёт к святым местам бремя тяжких сознаний, раны своих угрызений? С каждым шагом, с каждой язвой на непроторённой осоке, льётся в его душу елей утешения, спадает бремя, стихает голос тех угрызений. И это мечтой зовёте вы – вы, пустозвоны на шелковых пуховиках? Мечта! О, Боже, ты видишь мои слёзы! Недовольно ли жалким и немощным Ты создал человека, чтоб нам оспаривать и нищенскую-то кроху надежды на Тебя, надежду на корень целебный, на слёзы вертограда? Что же они, как не надежда, что Ты и в терния вложил силу елея? Бесчувствен ли будет отец-человек, когда к нему припадёт нежданный им сын и воскликнет: я снова твой! А Ты – Ты небесный Отец, не посетуй за час неурочный, за путь, оконченный до срока. Любому и радость, и горе повсюду; многим по сердцу простер земли. Я же – я только с тобою, только перед лицом твоим и жить, и страдать хочу! И Богу ли отцу отвергнуть меня?

1 декабря

Вильгельм! Тот человек, о котором я вчера писал тебе, тот несчастный счастливец – был писарем у отца Лотты. Он питал скрытую к ней страсть; он обличил себя; он был выгнан из службы: он сошел с ума. Пойми из этих сухих слов, как пострадал мой мозг, когда Альберт рассказал мне вчера эту историю также спокойно, как ты быть может её читаешь теперь.

4 декабря

Прошу… Ты видишь, но долго мне! Прошу же – выслушай. Сегодня сижу возле неё. Она за инструментом; всё разные мелодии и все с таким выражением – все! все! Чего ж тебе? Ее сестричка на коленях у меня: она наряжает куклу на бал. Я слушаю – и вдруг мне легко: слёзы. Я наклонился – обручальное кольцо мне в глаза! Слёзы полились, а она опять ту же старую, сладостную мелодию… И отрада живая, и в настоящем прошедшее, и промежутки счастья, огорчений, обманутых надежд – всё! всё! Чего ж тебе? Я вскочил, прошелся раза два по комнате: пуще занимает дух. «Ради Бога! – говорю, резко подойдя к ней: – перестаньте ради Бога». – Она умолкла и пристально взглянула на меня. Я молчу. «Вертер», – говорит она, напряженно улыбаясь: «Вертер!» Ее улыбка ворочает мне душу. «Вы больны, ваше задушевное противно вам… О, прошу вас, подите, успокойтесь…» Я оторвался и… Боже, Ты видишь мои страдания: Ты покончишь их!

6 декабря

Этот образ – как он преследует меня! Здесь, если раскрою веки, здесь, подо лбом, где орган зрения сосредоточен, здесь блещут эти черные глаза! Да, именно здесь! Закрою ли веки – они там, они тут, они бездной зияют передо мною, во мне! Страждет мозг.

Человек, прославленный полубог, где же твои силы? Теперь, когда нужны они, где твоя опора? Вознесёшься ли на крыльях радости, падёшь ли ниц в страданиях – и там, и тут встретят тебя не просторы Бесконечного, а тупая, холодная стена самосознанья!


От автора

К сожалению, о последних знаменательных днях нашего друга осталось немного его собственноручных свидетельств, и я нахожусь вынужденным пополнить своим рассказом этот пробел его печальной истории.

Она проста, и изустные о ней известия согласны почти во всем; различествуют только показания и мнения о характере окружавших Вертера лиц.

И так, на мою долю выпал небольшой труд – рассказать слышанное и включить в мой рассказ оставшиеся после него письма.

Если согласимся в трудности определения настоящих, первоначальных причин всякого знаменательного человеческого поступка, то поймём и побуждения, заставившие меня сохранить сберечь до малейшего лоскута все, относящееся к событиям с человеком, выходившим из ряда людей обыкновенных.

Тоска и равнодушие к жизни всё глубже и глубже укоренялись в душе Вертера и наконец овладели ею совершенно. Гармония его духа расстроилась. Внутренний жар и раздражительность, возбуждая беспрерывно его мятежные силы, действовали на них гибельно; а желание превозмочь свои страдания ускоряло только их упадок. Душевное беспокойство поражало его способности и действовало с каждым днём разрушительнее на его живость, на его остроумие. Он сделался скучным собеседником и, по мере упадка духа, становился всё более и более несправедливым к другим.

Так говорят, по крайней мере, друзья Альберта. Они утверждают, что Вертер не умел тогда ценить этого безукоризненного человека, даже не признавал его естественных желаний – сохранить за собою счастье, к которому стремился давно и которого заслуживал вполне; что, стало быть, Вертер смотрел с ложной точки на его наружное, как бы ничем невозмутимое спокойствие, тогда как сам походил на человека, днём расточающего всё, что имеет и нарабатывает, чтобы с наступлением ночи снова бороться с нищетой.

Альберт, говорили они, оставался всё тем же к нему, да и не мог измениться в такое короткое время; словом, не переставал, как и с самого начала, любить и уважать его. Свою жену любил он выше всего; он гордился ею и желал, чтоб и другие признавали в ней то же прекрасное создание, каким она являлась ему. Можно ли было сетовать на него, если он отклонял от себя самую тень подозрений или если он был неравнодушен к мысли – поделиться с кем бы то ни было обладанием своего сокровища, будь такой подел самого невинного свойства? Они соглашаются, что Альберт часто оставлял комнату жены, когда у неё бывал Вертер; но что он делал это не из ненависти или отвращения к нему, а потому, что сознавал свое присутствие тягостным для искренно любимого им страдальца.

bannerbanner