Читать книгу При свете зарниц (сборник) (Аяз Мирсаидович Гилязов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
При свете зарниц (сборник)
При свете зарниц (сборник)
Оценить:
При свете зарниц (сборник)

4

Полная версия:

При свете зарниц (сборник)

На улице больше не встретилось ни одной живой души. Тянуло запахом гари и свежей осиновой коры. Исхак свернул в проулок, спускающийся к ручью. Цветы хмеля, обвившего высокие жерди плетней, колыхались на беспрестанно дующем ветру, словно кто-то таинственный и огромный размахивал за плетнём рукавами рубахи. Исхак, улыбаясь, поглядывал на трепещущий на ветру хмель, чувствуя, как весёлый детский озноб несерьёзного страха идёт по спине. Заглядевшись, он чуть было не упал, споткнувшись обо что-то мягкое. Посветил – телёнок. Исхак поднял его, погнал к деревне: заблудился бестолковый.

У воды тьма стала гуще. Облокотившись на перила мостика, Исхак постоял в задумчивости, слушая шум мелкой прибрежной струи, глядя в посверкивающую черноту волн.

Речка, речка – Чуал-елга, светлый ручеёк его детства. Чистым родничком выходишь в реку Мензелю. Мензеля, приняв тебя в своё лоно, несёт наполнившиеся воды в реку Ик. Слившись с водой реки Ик, вода его родной речушки Чуал-елги склоняет голову на грудь Камы… Из Камы – в Волгу, вот так…

Те, кто плывёт на больших пароходах по Каме и Волге, кто трудится на фабриках и заводах, работающих от энергии волжских станций, слыхом не слыхали, что есть у подножия куктауских гор такой прозрачный холодный родничок, дающий начало речке Чуал-елга. А родничок с начала своего, от века тянется, стремится к Волге…

Разве не так же люди?

Родятся, мужают в Куктау, а потом по Каме, по Волге растекаются по дальним посёлкам и городам. Родник не иссякает оттого, что вода его прибавляет полноты Волге. Куктау тоже щедро продолжает поставлять широкой земле своих детей. Но не бесконечны глубинные запасы воды, хиреет без ухода корень родного Куктау. Пора ручейкам вспомнить о своём истоке…

Когда-то, совсем вроде бы недавно, вот здесь, на этом пятачке, плясали молодые парни и весёлые девушки, звенела тальянка рябого Василя. Теперь нет на свете многих из тех, кто ходил тут, сияя красотой, весёлой силой первой молодости. Ветры войны вырвали с корнем из земли Куктау эти прекрасные побеги, развеяли по ветру, смешали с прахом…

Над горой один за другим пророкотали удары грома. И тут же скоро сверкнула молния. И пошло! Не успеет с одной стороны вздохнуть и охнуть небо, постанывая от невыносимой тяжести туч, как уже взрывается грохотом темнота в другом конце, полыхают молнии.

Исхак стоял, опёршись на перила, слушая раскаты грома, любуясь всполохами молний. Разве в городе увидишь такую грозу!.. Мальчишкой он любил босиком бегать по мокрой траве под грозой, никогда не боялся.

Вдруг ухо его уловило между раскатами грома словно бы поющий девичий голос. Вскоре он смог различить и слова. Сердце его сжалось и заколотилось: что он, бредит?

Цветов много, но их не рву я…Хочу выбрать самый душистый.Пока не найду самый душистый,Пусть не дует ветер,Не облетают цветы…

Голос то приближался, то удалялся. Исхак, сбежав с мостика, побрёл без дороги, стараясь уловить, откуда же летит к нему песня? Изредка он доставал из кармана фонарик и шарил лучом по дороге. Где же девушка? Голос смолк. Исхак остановился. Теперь ему не найти певицу. Или её не было вовсе, может, это память сердца воскресила в нём звук и повела за собой?

Исхак побрёл назад вдоль ручья, спотыкаясь о гнёзда чибисов. Вот здесь они часто сиживали с Саниёй, любуясь закатным небом. Однажды он залез на обрыв и достал из гнезда птенцов ласточки-береговушки, показать Сание. Ласточки с жалобным криком носились вокруг, а Сания заплакала, жалея птиц. Исхак положил птенчиков обратно в гнездо, а на другой день притащил две горсти проса, насыпал. Однако, когда осенью Исхак забрёл сюда, разыскивая корову, он увидел на том месте, где он оставил свой дар, ростки проса. Значит, касатки не приняли пищи от врага…

Исхак шагнул к берегу и чуть не вскрикнул. На берегу, свесив ноги, сидела юная девушка. Она, видно, давно заметила приближавшегося Исхака, поэтому не испугалась, а, заслонившись ладонями от света, спокойно спросила:

– Потеряли что-нибудь, Исхак-абый?

– Потерял?… – растерянно переспросил Исхак и пошутил: – Юность потерял…

И подумал: «Это она пела, тот же голос…»

Девушка засмеялась.

– Я слышала эту притчу. Банат-апа рассказывала. Так ведь это дряхлый старик, выживший из ума, говорил…

– Вы знакомы с Банат-апа? – спросил Исхак. – Это она вас той песне научила?

– Она… – девушка почему-то вздохнула. – Мы живём недалеко, тоже на Дубовом проулке. Я дочь Яруллы, часто к Банат-апа захожу. Помочь немного… А она рассказывает. Песням учит. Молодёжи-то нет.

– Вы дочь Яруллы-абзый? Я знал его…

Исхак опустился рядом с девушкой, почему-то радуясь и удивляясь этой неожиданной встрече.

– Знали? – девушка обрадованно хмыкнула. – А я только на фотографии отца видела. Смутный такой снимок… В поле, во время сева снимали.

– А что Вы тут делаете одна? – Исхак оглянулся по сторонам, решив, что вспугнул парочку.

– Считаю молнии, – девушка улыбнулась. – За пять минут девяносто раз сверкнула. Удивительно: будто седьмое небо открывается… Вы любите молнии ночью?

– Как-то не задумывался об этом, – опешив, ответил Исхак.

– Тогда вы не знаете, что такое настоящее одиночество, – сказала девушка негромко. – Когда душевные силы не уходят на болтовню с подругами, на общение со сверстниками, то начинаешь постигать, как прекрасны грозовые ночи, буран… Закаты… Восходы…

«Аллах, сколько же ей лет? – удивился Исхак. – Говорит как мудрец…»

– Потушите фонарь, – попросила девушка. – Глаза слепит.

– Верно, я заговорился с Вами и забыл… – Исхак щёлкнул кнопкой, снова их обступила тишина, темнота и близкие вспышки молний. – Вы тут одна? Почему?

– Я ведь одна в деревне.

Исхак не понял, что девушка хотела сказать. При свете молнии он разглядел пухлые губы, широкие чёрные брови и коротко стриженные вьющиеся волосы.

– Хотел на гулянье попасть, да вот не повезло. Гроза разогнала молодёжь.

– Какая молодёжь! – усмехнулась девушка. – У нас всегда тихо, гуляний не бывает. Во время войны дети не родились… Я в сорок третьем родилась, отец раненый приезжал на побывку… Сколько лишней тишины вместе со мной народилось!..

Исхак вдруг ясно вспомнил большеротого, с пшеничными усами, высокого мужчину, с рукой в белом гипсе, висевшей на марлевой запачканной повязке… Кажется, его убили уже после окончания войны, где-то в Чехословакии… Дочка Яруллы… Вот и не срезала пуля дерево под корень, пошёл молодой побег от пенька, продолжится род Яруллы…

– Хорошо, что Ярулла-абый побывал во время войны дома! – вырвалось у Исхака. – И правда, мало встречаешь молодёжи вашего возраста…

– В детстве я всё одна играла… – продолжала девушка. – Тихая была, как старушка. Учиться пошла – одна. Во втором классе – одна. В третьем – одна. До пятого класса одна проучилась! В пятый стала в Мэлле ходить. И тут в классе нас оказалось шесть ребятишек одного возраста. Смотрим друг на друга, дичимся… Постепенно привыкли, играть начали. Не умели ведь вместе играть, время прошло, пока научились. И вот поняли – уж лет по двенадцать нам было, – как это здорово: играть в пятнашки! Раньше-то просто не с кем было. Или валяться на скирдах гуртом! Прекрасно… Тогда я немного детство ощутила, веселье беззаботное. А теперь снова тишина… В деревне моих сверстниц нет. Либо много старше, либо много моложе… Хочется пойти куда-то, с кем-то увидеться, но… Молодые очень молоды, взрослые очень взрослы… Вот, – девушка вдруг хлопнула в ладоши, – сто тридцать третья! Так много ещё ни разу не было.

– Как Вас зовут? – спросил Исхак. – Разговариваем, а имени Вашего я не знаю.

– Сания… – через паузу ответила девушка. – У Банат-апа дочку так звали, маме понравилось. Та Сания погибла во время войны, оказывается…

– Да… – не сразу отозвался Исхак, почувствовав, как что-то, то ли счастье, то ли прежняя тоска тревогой стеснило дыхание.

– Вот как… Сания…

Исхак, сам того не заметив, протянул руку и сжал холодные пальцы соседки.

– Что вы, Исхак-абый? – неловко усмехнувшись, спросила девушка.

– Я знал Санию, – Исхак замолчал, больше ничего не добавив.

Молчала и девушка.

Может, Банат-апа рассказывала молоденькой Сании о дружбе своей дочки с парнем, который теперь живёт в городе? Иначе откуда бы девушке знать его имя?

– Мне рассказывали о вас… – как бы подтверждая его мысли, сказала Сания. – Вы странный человек…

По листьям ивняка зашелестел дождь. Сания поднялась:

– Идёмте… Сильный, видно, будет.

Они пошли к деревне. Исхак по-прежнему держал девушку за пальцы, та их не отнимала. Было ему словно бы веселее и легче, оттого что какой-то славный, непохожий на других юный человечек посвящён в его горе, его тайну. И молчит деликатно и сочувственно, не бередя рану, но и не оставляя его одного. Он не хотел ничего загадывать, ему было хорошо…

На Дубовом проулке они попрощались.

– Вы когда уезжаете, Исхак-абый? – спросила девушка.

– Не знаю… Я увижу вас завтра?

– Если хотите… Приходите на то же место, вечером. Днём я в колхозе работаю.

Исхак ещё раз пожал согревшиеся в его ладони пальчики и быстро зашагал к дому Зулейхи.

Из кухонного окна падала в черноту двора коротенькая полоска света. Исхак раскаянно подумал, что вот за полночь, а мать не спит, поджидая его. Он рванул дверь в избу. Мать сидела на сакэ, подперев подбородок руками, и даже не обернулась, когда он вошёл.

– Мама… Почему не спишь?

Махибэдэр медленно выпрямилась. Исхак, как в детстве, сел на корточки на пол, опёршись спиной о печку. Улыбаясь, смотрел матери в лицо.

– Материнский сон дети уносят…

Махибэдэр покачала головой и, не отвечая на улыбку сына, смотрела на него серьёзно и задумчиво.

– Вот я принёс его, мама! Давай спать. Я тоже спать хочу!

– Сынок! – сказала вдруг Махибэдэр с отчаянием. – Я решила, прошу тебя, уедем отсюда! Если не хочешь, чтобы я у тебя жила, у сестры твоей буду жить… Измучилась я одна. Нет терпения вековать одинокой совой!

– Ты хочешь уехать, мама?

– Сердце моё не может видеть, как ты мечешься… Опять у Банат сидел?

– Нет. Я к ней не заходил сегодня.

– Всё равно… Отвык ты, видно, от Куктау… Ну, значит, Аллах так хотел!

Исхак поднялся.

– Дай мне ещё один день, мама, – сказал он. – Долго ждала, подожди ещё день.

Махибэдэр ничего не ответила. Исхак, пожелав матери спокойной ночи, вышел в сени. Напившись воды из ведра, ощупью прошёл в чулан, бросился на постель.

По крыше шелестел дождь.

Исхак проснулся рано. Зулейха-апа доила корову в хлеву, слышно было, как бьют о стенки подойника звонкие струйки, как жуёт жвачку корова и Зулейха-апа покрикивает на неё, чтобы стояла спокойно. Исхак поёжился от утренней сырости и, схватив полотенце, побежал на речку.

Ночной дождь хорошо промочил землю. Кто-то проехал по лугу на телеге, ошмётки грязи с колёс упали на зелёную грудь земли, словно багровые следы плети.

Кто только во все времена не оставлял на зелёной груди земли чёрных следов!.. Но эти следы до другого дождя – прольётся и смоет чёрные отмётки, под которыми потухла молодая трава…

Вдоволь поплескавшись в воде, Исхак бегом вернулся домой. Мать уже проснулась, но ещё не вставала, следила хмурыми глазами, как сын надевает белую рубашку, галстук, гладко зализывает перед зеркалом чёрные волосы. Исхак улыбнулся матери:

– Я скоро приду.

Выйдя на улицу, он глянул на розовое солнце, поднимавшееся из-за домов, и зашагал в Верхний конец, к Хусаину.

«Вернись к истоку…» – шептала ему родная земля.

Три аршина земли

1

О том, что в четвёртом вагоне случилась беда, пассажиры узнали по радио. Вдруг прервалась на полуслове передача какой-то слащавой, убаюкивающей песенки и поездной радист трижды кряду повторил:

– Если среди пассажиров есть врач или фельдшер, просьба срочно пройти в четвёртый вагон!

В купе и коридорах засуетились. Посыпались предположения и догадки… Единственный человек, имевший отношение к медицине, ехал в самом хвосте поезда, в тринадцатом вагоне. Это была фельдшерица, уже в годах, направлявшаяся в Сочи. Радуясь тому, что на целый месяц избавилась от своих хлопотливых обязанностей, наслаждаясь покоем, она почти целый день спала и видела хорошие сны. Многократные призывы радиста придали смелости её спутникам. Они сначала осторожненько окликнули её, а потом принялись трясти.

– Вставайте. Пожалуйста! Проснитесь!..

Фельдшерица, должно быть, привыкла к тому, что её могут разбудить в любое время. Не вздрогнула, не удивилась. Приподнялась, села. Посмотрела на гряду бегущих за окном стройных сосен:

– Казань, что ли?

Она попросила соседей будить её на больших станциях.

– До Казани далеко ещё, – ответили ей. – Да вот беда тут приключилась…

В репродукторе, умолкшем на время, вновь зашуршало, и фельдшерица услышала умоляющий голос радиста:

– В четвёртый вагон… в четвёртый вагон…

Она проворно сбросила простыню, сдёрнула с крюка белоснежный платок, повязалась, мельком оглядев себя в зеркало, поправила воротничок и решительно шагнула к выходу.

В четвёртом вагоне бригадир поезда и проводники обступили в коридоре мужчину, курившего папиросу за папиросой.

– Так ведь трое суток уже едем! Трое суток! – который раз досадливо повторял бригадир. – Чтоб тебе прийти и сказать, что жена больна? Язык отсох, что ли?

Больше всех горячилась проводница четвёртого вагона, низенькая, кругленькая, словно мячик, толстушка.

– Скажет, жди! Он и меня-то, когда я вмешалась, крыл на чём свет стоит. Жена того гляди умрёт, а у него и думушки нет. Встанет с зорькой, облапит себя за плечи и дымит, и дымит… Весь вагон провонял своим табачищем!

Её дружно поддержали, кто-то философски заключил:

– Да, поезд не вертолёт. Не повернёт, куда хочешь. Проложили тебе, стало быть, рельсы, вот и катишь и катишь по ним…

Мужчину звали Мирвали.

Он молча слушал сыпавшиеся на него упрёки и, управившись с одной папиросой, прикуривал от неё другую. А если кто-либо из говоривших подходил слишком близко, он закрывал ухо левой рукой. Его угрюмая и немая строптивость вывела железнодорожников из себя, они начали кричать пуще прежнего:

– Жена ведь, жена!

– Не сердце, видать, у него, а камень!..

Мирвали повернулся к тому, кто сказал о его жене. Густые сросшиеся брови вдруг шевельнулись:

– Зря вы тут расшумелись!

Бригадир поезда взмахнул руками.

– Здесь шуметь мало!.. Взял больного человека в такую дальнюю дорогу! Тут и здоровому-то, ой-ой, как достаётся.

– С какой совестью повёз ты её в этакую даль? – возмущалась толстуха проводница, наступая на Мирвали, словно норовя боднуть его высокой грудью.

– Сама захотела!

– Знаем мы вас, мужчин! Всегда у вас жёны виноваты…

Бригадир жестом предложил ей помолчать и начал усовещивать Мирвали:

– Сказал бы вовремя, давно бы устроили в хорошую больницу.

– Чтоб поскорее избавиться?

– Вот и поразговаривай с ним! – Опять вмешалась проводница.

– Кто вас звал? – огрызнулся Мирвали. – Что вы привязались ко мне?… Поговорите с ней самой, спросите, почему едет в такую даль. Или думаете…

– Кто же кого везёт? – насмешливо спросил бригадир.

– Кто кого, спрашиваете?… – Глаза Мирвали горели, будто раскалённые угли. – С этого и надо было начинать!.. Эх вы!..

Фельдшерица открыла и закрыла двадцать дверей, пока наконец добралась до четвёртого вагона. По тому, как уверенно ступала она, собравшиеся поняли, что идёт самый нужный в эту минуту человек. Расступились, чтобы дать ей дорогу.

– Я фельдшер. Где больной?

Бригадир выступил вперёд:

– Мы уже совсем потеряли было надежду…

– Больной где?

– Вот здесь, в этом купе. Лежит.

– Что случилось? Кто такой? Давно? – спрашивала фельдшерица,взявшись за дверную ручку.

– Вот он должен знать, – сказал бригадир, указывая на Мирвали. – Это его жена.

– А вы у неё самой и спросите, – грубо ответил Мирвали.

Фельдшерица, поняв, что толку не добьёшься, с силой нажала на ручку и открыла дверь.

На нижней полке слева лицом к стене лежала больная, прикрытая белым одеялом. Седые поредевшие волосы беспорядочно разметались по подушке. Услышав, что дверь отворилась, она чуть приподняла голову и по-татарски спросила:

– Мирвали, до Казани далеко?

Фельдшерица была русская, она не поняла вопроса.

– Вы о чём, дорогая? Я фельдшер…

– Я думала, это муж, – сказала больная на чистом русском языке и, сжав зубы, с трудом повернулась к гостье.

– Он здесь, в коридоре. Может, позвать?

– Не надо.

Фельдшерица много лет проработала в больнице и теперь намётанным глазом с одного взгляда поняла, что положение больной тяжёлое. Везти её дальше в тряском и душном купе – значит, обречь на смерть… На столе рядом с банкой молока и земляникой в бумажном пакетике расставлены пузырьки и коробочки с лекарствами… Тут и валокордин, и валидол… До чего же худая!.. Стало быть, болеет уже давно.

Они поговорили о разных незначащих вещах, посетовали на тяжесть и хлопотливость дальних поездок. После этих обычных слов фельдшерица присела около больной. Взяла её влажную руку в свою.

– Где у вас болит?

Жена Мирвали тяжко вздохнула и, глядя на потолок, покачала головой:

– Ничего не болит, – и словно желая убедить себя в правильности собственных слов, повторила: – Ничего.

Помолчали. Затем больная печально сказала:

– Окно бы открыть… Мирвали против… Муж мой… Дым, говорит, набьётся… Ну и пусть набьётся!..

Фельдшерица бросила взгляд на мутное стекло. Клубы дыма то и дело словно бы приникали к окну.

– Пожалуй, и впрямь не стоит открывать. Паровоз чадит – просто жуть.

– Душно мне, – застонала больная через минуту. – Воздуха не хватает. Вышла бы, прогулялась в коридоре, да ноги что-то не держат. То ли дорога вымотала, подгибаются, будто ватные…

Нажал ли кто на тормоз – стремительно нёсшийся поезд вдруг резко дёрнулся. Пузырьки на столе звякнули, ударившись друг о друга. С верхней полки скатилась большая соломенная шляпа. Больная, лежавшая на краю, чуть не свалилась на пол – закрыла глаза и обеими руками судорожно вцепилась в одеяло.

– Как вы себя чувствуете?

Ответа не последовало. Фельдшерица быстро налила в стакан воды из бутылки, стоявшей на столе, и накапала валокордину. Затем расстегнула кофту и попыталась прослушать сердце, но вагонные колёса непрерывно стучали и, как она ни старалась, прослушать не удалось. Снова взяла руку больной и с трудом нащупала пульс. Он бился неровно, словно грозил вот-вот прерваться.

Фельдшерица поспешила в коридор.

– Её надо положить в больницу, – обратилась она к бригадиру, – нельзя медлить ни минуты.

Бригадир опешил:

– Что? Что?

– Сейчас же, сию минуту… Ни секунды нельзя ждать!

Бригадир уныло покачал головой и, как бы желая объяснить что-то, кивнул на окно, за которым бежали деревья и, отставая от поезда, словно падали друг другу в объятия.

– До Казани ничего сделать нельзя… Ни одной остановки.

– А далеко до Казани?

– Через четыре часа будем.

– Четыре часа?

– Раньше никак. Расписание.

– Через четыре часа будет поздно. Её нужно положить в больницу немедленно.

Проводники скучились в сторонке и пошептались.

– Раз состояние такое тяжёлое, сделаем остановку на станции Кудрявый лес.

– А больница там есть?

– Поблизости должна быть больница! – успокоил фельдшерицу бригадир и пошёл распорядиться об остановке поезда.

Мирвали преградил ему дорогу.

– Ну, что надумали?

– Что, что… Сделаем остановку и оставим её.

– Она сама так велела?

– Кто?

– Шамсегаян.

– Что за Шамсегаян?

– Моя жена!

– Я так велела! – вмешалась в разговор фельдшерица.

– Её нельзя оставлять… Нельзя класть в больницу.

– Это же… да это же какое-то варварство! – возмутилась фельдшерица.

Бригадир остановился в нерешительности, поглядывая то на Мирвали, то на фельдшерицу и не зная, идти или нет.

– Прежде у неё самой спросите. А то шуму не оберёшься.

– Какой шум?

– Она не хочет в больницу, она торопится в Карачурово. В родную деревню.

– Она никуда не доедет, – сказала фельдшерица, вконец потеряв терпение.

Проводники засуетились:

– Подъезжаем к Кудрявому лесу!

Бригадир ещё раз взглянул на Мирвали и, махнув рукой, побежал к машинисту.

Толстые губы Мирвали дрогнули. Сжав огромные, с детскую голову, кулаки, он с ненавистью уставился на фельдшерицу:

– Вам кажется, что вы всё понимаете!.. Ни черта-то вы не смыслите… Или думаете, я по своей охоте собрался в такую даль? Думаете, это мне не терпится доехать до Карачурова?… Эх вы!.. Скажите-ка ей, что её хотят высадить в каком-то Кудрявом лесе! Она всё равно не останется. Хоть на четвереньках, да пойдёт…

Когда поезд остановился, первым на платформу соскочил бригадир. За ним из вагона вышла фельдшерица… Станционные работники, удивлённые неожиданной остановкой поезда, сбегались со всех сторон, на ходу застёгивая кители.

Бригадир подал руку дежурному по станции.

– Больница далеко?

– В восьми километрах, – ответил дежурный, справляясь с последней пуговицей на кителе.

– Не близко! – Бригадир обернулся к фельдшерице, которая тоже слышала ответ дежурного. – Как быть?

– Оставить.

– Легко сказать! – укоризненно проговорил бригадир. – Восемь километров. Повезёшь, а она по дороге умрёт. Кому отвечать? Будешь потом всю жизнь мучиться, что оставил больного человека помирать.

– Но везти её дальше никак нельзя, – настаивала фельдшерица. – Она без сознания.

– Не такая уж это даль – восемь километров, – вмешался дежурный. – На лошади можно доехать.

– А где взять подводу?

– Подводы есть. Знакомые ребята едут в Караталлы за товаром. В сельпо.

Бригадир колебался. Фельдшерица принялась уговаривать его. Наконец тот согласился.

Дежурный побежал к станционной столовой за подводой. Бригадир и фельдшерица направились в вагон. Навстречу им с подножки соскочил Мирвали.

– Нельзя её здесь оставлять! Нельзя! Слышите?

– Что? Что?

Разозлившись окончательно, бригадир схватил Мирвали, чтобы оттолкнуть его с дороги, но, коснувшись крепких, будто каменных, плеч, сразу отказался от своего намерения. Можно было подумать, что под рубахой у Мирвали стальные латы. Хотя роста они были одинакового, но рядом с этим странным человеком бригадир чувствовал себя немощным и слабым, словно цыплёнок. Это почему-то ещё пуще рассердило его: смешно вытаращив глаза, он заорал:

– Прочь с дороги! Я тебя под суд отдам!

При слове «суд» смуглое, загоревшее лицо Мирвали вдруг побледнело, большие руки беспомощно опустились. Он посмотрел на бригадира, словно хотел проглотить его с костями, и освободил дорогу.

Пять-шесть человек вынесли из вагона Шамсегаян. Когда Мирвали увидел недвижное, словно безжизненное тело жены, ему стало не по себе. Как всё повернётся теперь? Как?

Дежурный привёл возчика стоявшей возле столовой подводы – белобрысого большеглазого деревенского парня с широким румяным лицом. Они взбили и расстелили на телеге ровным слоем душистое, перемешанное с клевером сено. Поверх возчик положил изрядно потёртую кожанку. Проводница четвёртого вагона принесла одеяло.

Фельдшерица сгрудила к изголовью побольше сена и вдруг заявила:

– Я провожу её до больницы.

Мирвали, раздражённый тем, что столько посторонних людей непрошено вмешалось в их жизнь, окончательно взорвался:

– Кто тебя просит? Ей никого не нужно, никого! Даже если сам Аллах со всеми своими ангелами придёт и прикатит бочку живой воды, и то ей не нужно!.. Или думаешь, она больницы ваши не видала? Думаешь, не знала, что больна? Всё знала! И на поездке сама настояла, и врачей звать сама запретила!

В душу бригадира закралось сомнение: «Если этому психу доверить больную, чёрт знает что может случиться. Как бы потом расхлёбывать не пришлось!..» Он тихонько окликнул фельдшерицу:

– Может, всё-таки дотерпит до Казани?

– Нет, – покачала головой фельдшерица. – Ей нужны покой и воздух.

Кто-то вынес и сложил около телеги багаж Мирвали: два довольно-таки увесистых чемодана, большой узел и сумку Шамсегаян. Возчик, поплевав с деловым видом на ладони, пристроил всё это на телеге и увязал чемоданы верёвкой, прикрученной к грядушке.

– Ну, родной, будь аккуратен. Счастливо вам доехать, – сказал бригадир.

Фельдшерица дала Мирвали бессчётное количество наказов. Тот, соглашаясь со всем, кивал головой. Кстати и некстати приговаривал:

– Да, да… Так и сделаю.

Поезд и лошадь тронулись почти одновременно и некоторое время шли рядом. Пассажиры, облепившие вагонные окна, показывали друг другу то на Мирвали, то на подводу, то на Шамсегаян и о чём-то горячо толковали. Мирвали опустил голову, чтобы не видеть любопытных взглядов. Вот поезд прогромыхал мимо и скрылся за поворотом. Только донёсся прощальный раскатистый гудок и долго ещё стонали рельсы.

bannerbanner