
Полная версия:
При свете зарниц (сборник)
– Семена мелковаты, но зерно полное, крупное…
Старухи, видя, как тают, превращаясь в дым и пепел, заросли чертополоха, плакали, падая на землю:
– Господи, ты судил нам дожить до этих дней, увидеть своими глазами!..
В ночь на двадцать восьмое мая над Куктау собрались тучи, упали на землю первые, после окончания сева, капли дождя. Хусаин и Исхак возились на колхозном огороде, тут, не стерпев, пошли в поля. По дороге меж полей шёл простоволосый, в одной нижней рубахе Нурулла. Подставив редким каплям дождя единственную ладонь, он мочил прилипшие ко лбу волосы, постанывал от удовольствия. Увидев друзей, он замахал рукой, заскакал им навстречу.
– Мёд с неба течёт, ребятки… Сытость, жизнь, благополучие… Даже по заказу лучше не угадаешь! Пойдёт теперь в рост пшеничка, пойдёт… И людям Куктау иногда дуб с желудями выпадает…
Тучи набухли, словно бы опустились ниже, дождь хлынул косой и сильный.
– Пойдёмте к нам от дождя! – позвал Нурулла.
Мужчины, зайдя под навес, выкурили по самокрутке, потом, когда и навес протёк, побежали в правление.
Дождь лил всю ночь. Под утро Нурулла снова вышел в поле. На глинистой земле образовались лужи, по бороздам спешили бурлящие коричневые ручьи. А дождь и не думал переставать. Нурулла вернулся обеспокоенный.
– Лишнего льёт, мать… Как бы плохо не вышло.
Дождь прекратился к утру, засияло солнце. Три дня подряд немилосердно пекло солнце, три дня ходил над полями суховей. Поля взялись ровной, как доска, коркой, пшеница не проклёвывалась.
На третий день в деревню прибыл уполномоченный из района. Войдя в правление, Исхак увидел сидевшего за столом Мунира Тазюкова. На Мунире был хороший синий костюм, лицо у него стало сытым и круглым, обозначилось и брюшко.
– Познакомьтесь, наш практикант, молодой агроном Исхак Батуллин, – представил его Хусаин. – А это товарищ Тазюков, уполномоченный.
Тазюков вроде бы не узнал Исхака – наверное, он и думать забыл о случайном попутчике. Они пожали друг другу руки, уполномоченный поинтересовался, хорошо ли идут дела.
– Плохо… – сказал Исхак. – Пшеница вот не прорастает.
– Прорастёт… – Тазюков беспечно махнул рукой. – Имейте в виду, ребята, я к вам отдохнуть приехал. Неприятностей и в районе хватает, так что учтите. Квартира хорошая?
– Куктау – не курорт! – резко вставил Исхак.
Но Тазюков, словно бы не обратил внимания на его слова, попросил председателя проводить его на квартиру: он хотел отдохнуть и умыться с дороги.
Хусаин повёл гостя на квартиру, а Исхак снова бросился в поле. На горячей, точно печка, земле кое-где пробились осот и вьюнки. Нежных ростков пшеницы не было ещё нигде. Исхак разрыл землю над бороздой. Семена проклюнулись, но у слабых росточков не хватило силы пробить верхнюю корку. Вскоре к нему присоединился Хусаин.
– Плохо, – не вставая с корточек, сказал Исхак. – Теперь в этой корке образовались невидимые глазу мельчайшие отверстия. Влага ежесекундно испаряется прямо в небо, пропадает зря… Пшеница не прорастёт, Хусаин…
– Может, борону пустить? – спросил подошедший Нурулла.
Исхак и Хусаин поднялись с колен.
– Борона все корни пообрывает, семена наружу вывернет… – покачал головой Хусаин.
– Да нет, он прав, – возразил Исхак. – Доску эту без бороны не пробить.
– Надо с уполномоченным всё же посоветоваться… – Хусаин почесал в затылке. – Раз уж он здесь… Для порядка.
– Зря, Хусаин, – Исхак махнул рукой. – Тазюкова я знаю, хорошего совета от него ждать трудно.
Пошли к Тазюкову. Уполномоченный сам выехал в поле, слез с тарантаса, нагнулся и поцарапал землю концами пальцев, потом отряхнул руку.
– Два-три дня подождать надо, – сказал он, усмехнувшись, и пожал плечами. Глаза у него были скучными и пустыми. – Вы знаете силу растительности: когда она тянется к свету, то ломает даже асфальт. А тут земля. Вот так, председатель, с тебя бишбармак из жирного петуха.
Хусаин и Тазюков уехали в правление, Исхак до вечера бродил по полям, со злобой, стесняющей дыхание, вспоминал сытое, равнодушное лицо Тазюкова, его манеру говорить, растягивая слова. Вечером пришёл к Хусаину.
– Пропадёт пшеница, если завтра корку не разобьём. Как людям в глаза будешь глядеть, Хусаин? Или вместо себя Тазюкова поставишь отвечать?
– Ты уверен, что надо боронить? – спросил Хусаин.
– Уверен – не уверен… – В Исхаке опять вспыхнула злоба. – Что-то же надо делать, хлеб спасать. Это Тазюков может дома чай потягивать, а я места себе не найду… Уверен!
– Ну давай боронить, – согласился Хусаин, но с лица его не сходила тревога.
Чем свет собрали всех лошадей, стали боронить. Женщины и подростки с граблями и мотыгами тоже ходили по полю, крошили корку. Часов в десять к полю подъехал Тазюков.
– Чем заняты? – спросил он Хусаина спокойно.
– Вот… – Хусаин виновато потоптался. – Боронить всё же решили. Жалко хлеб. Погибнет ведь…
Вечером в правлении состоялось экстренное заседание. Выступал Тазюков.
– Вот здесь сидит главный агроном МТС и сидит подчинённый ему молодой агроном-практикант. Пусть они скажут, можно ли по-научному поле, неделю назад засеянное пшеницей, бороновать?
Поднялся главный агроном:
– Конечно, пшеницу надо было как-то спасать. Но затаскивать на засеянное только что поле тяжёлые железные бороны – безусловно безграмотно. Думаю, что Батуллин отнёсся к делу легкомысленно, а председатель не сумел или не захотел этому противостоять.
– Да что вы наперёд всех похоронили? – взорвался, не выдержав, Исхак. – Подождём всходов! Тогда они и решат, кто прав!
Ему хотелось крикнуть: если бы вы сказали мне другие слова, когда провожали в колхоз, я пришёл бы к вам за советом. Но после той шутливой вашей речи у меня не было желания всерьёз советоваться с вами…
Члены правления постановили день-два подождать, поглядеть, какие будут всходы.
На другое утро на бурой глинистой почве поля зазеленели крохотные ростки, но их было немного…
Теперь Исхак каждое утро, едва рассветало, бежал на Кырынды. Но пшеница поднималась редкая – тут островок, там островок, а между островками большие проплешины, заросшие вскоре мятой и льнянкой. Конечно, может, если не боронить, пшеница не взошла бы совсем, но, может, и взошла бы… теперь не узнаешь. Надо было подождать. Равнодушие Тазюкова оказалось безопасней его горячности. Это Исхаку было обиднее всего. Словно кто-то мудрый и всё познавший смеялся над его искренностью и жертвенным желанием подставлять плечо там, где трудно. Словно учил его, вот как надо жить: тише едешь – дальше будешь…
Исхак ходил по родной деревне, не поднимая глаз. Что сказать тем женщинам и старикам, которых он «по науке» погнал в поле с мотыгами расковыривать корку? Теперь и семян не соберёшь на Кырынды – сколько трудов и надежд похоронено там? И зачем только Хусаин уговорил его приехать в родной колхоз? Сюда прислали бы кого-то другого, более опытного и осторожного, а Исхак бы отправился на практику в иные, чужие ему края, работал бы под руководством знающего, хладнокровного человека, и не произошло бы этой тяжкой, неисправимой уже ошибки. Кусок хлеба вырвал он изо рта у стариков и детей, а они так свято, наивно верили ему…
Вот, оказывается, какую специальность дала ему жизнь в руки!.. Он мечтал стать кормильцем, великодушно одаривающим голодных, а оказался разрушающим надежды. Впервые Исхак ощутил, что такое ответственность за дело, доверенное тебе другими, и крепкие плечи его согнулись под бременем этой ответственности…
Потом было собрание, на котором присутствовал Тазюков, произнёсший обличительную речь, были выступления колхозников, не щадивших молодого агронома. Голодные были годы, слово «хлеб» сделалось почти равнозначным слову «жизнь». Один дед Хифасулла попытался заступиться за Исхака, ссылаясь на молодость и неопытность агронома, на то, что он ночей недосыпал, мечась по колхозным полям, что он хотел как лучше…
– Благими намерениями, абзый, говорят, вымощена дорога в ад, – насмешливо заметил Тазюков.
А женщины загалдели, с ненавистью глядя на Исхака, словно бы он заодно был виноват и в том, что не вернулись с войны их кормильцы – мужья и старшие сыновья, что голод, что разруха…
Хусаина тоже сняли с председателей на том собрании, обвинили, что по неопытности либо по злому умыслу он потакал молодому агроному в его неправильных действиях, не слушал советы старших товарищей…
Придя домой, Исхак молча покидал в чемодан вещи и, не слушая уговоров матери, прямо ночью пошёл в Челны. Он простился с деревней тоже навсегда. Махибэдэр осталась у ворот, глотая слёзы.
Вернувшись в Казань, Исхак отправился к декану и всё рассказал ему без утайки. Декан был человеком умным, повидавшим жизнь. Исхака он выделил из среды старшекурсников давно, отметив его трудолюбие и прямоту. Потому сказал:
– Ладно, постараемся замять дело. Конечно, не надо было вам брать на себя решение такого серьёзного вопроса, не посоветовавшись с главным агрономом, но и моя вина здесь есть. Слишком я поверил в вас… Ничего, обойдётся.
Обошлось… Но о будущей своей работе в колхозе Исхак теперь думал со страхом и нежеланием.
Как-то, придя поздно вечером из библиотеки, Исхак прилёг на койку отдохнуть. В дверь постучали. Еле разлепив веки, смеженные усталостью, Исхак крикнул, чтобы входили. Дверь распахнулась – на пороге стояла девушка. Исхак не сразу узнал Лейлу. Она стала ещё красивее, пополнела, на ней было новое красивое платье и шляпка.
– Хорошо ты гостей встречаешь, – сказала Лейла, проходя в комнату. – Спишь?
Исхак молчал, разглядывая её – красивую, довольную собой, сытую всегда… Обиды последнего времени подступили комком к горлу. Чтобы сдержаться и не наговорить девушке грубых слов, – она-то, в общем, не виновата в своей судьбе, – Исхак снова закрыл глаза.
– Сплю, – сказал он.
Лейла не уходила, очевидно, не зная, как воспринять поведение Исхака – в шутку, всерьёз.
– Зря ты меня разыскала, Лейла, – произнёс тогда Исхак. – Не ровня мы с тобой, ничего общего между нами не может быть. Прощай.
Постояв ещё минуту, девушка круто повернулась на каблуках и ушла.
Диплом Исхак защитил с отличием, и декан помог ему устроиться на работу в Министерство сельского хозяйства. Исхак сам, всеми невероятными способами, уцепился за возможность остаться в городе. У него больно и стыдно сжималось сердце, когда он вспоминал собрание и слёзы женщин, их отчаянные несправедливые слова, обращённые к нему. Конечно, не ошибается только тот, кто не работает, но Исхаку не хотелось больше ошибаться…
Надо бы совсем выдернуть корень, перетащить в город и мать – пропади пропадом их убогое хозяйство! Но Махибэдэр всё упрямилась. И вот, словно рука судьбы помогла, – пожар! Теперь-то уж старухе не за что цепляться, нечем крыть его доводы. Не было бы, как говорится, счастья, да несчастье помогло.
С тем он и пошёл на почту давать телеграмму: приезжай, мол, старая, ко мне, отдохни, доживи свой век среди современных удобств. И в последнюю минуту заколебался почему-то, телеграфировал, что приедет сам… То ли хотелось ему попрощаться с Куктау, увидеть в последний раз родные места, то ли облегчить матери часы расставания с разорённым гнездом?… Сам он не мог разобраться в своей душе, всколыхнулось там всё, взбудоражилось… Потому и из дому ушёл, не сказав каких-то решающих слов матери: рассудок его знал, что надо сказать, а сердце не знало…
Так он брёл тихими проулками по родному селу, погружённый в невесёлые трудные мысли, и вдруг вздрогнул. Шёл в одно место, да ноги принесли его в другое!..
Неделя не прошла даром: расчищены пепелища, годные полуобгорелые брёвна сложены аккуратно, головешки тоже уложены в поленницу – пригодятся на дрова. На месте дома Хифасуллы белеют свежим деревом венцы возводимого сруба.
А вот и их пепелище. Здесь после огня всё осталось, как было. Торчит посреди головёшек полуразваленная печь, чернеет огромным зевом. Исхак подошёл поближе. Из-под печи выскочила кошка, замяукала, закрутилась возле ног. Исхак вздрогнул от неожиданности.
Постояв на месте сгоревшего дома, пошёл по тропке через огород к роднику, присел на замшелую крышку колодца.
Вот тут прошло его детство, юность – лучшая часть жизни… Вон на том столбе, когда ему было четыре года, отец измерив сыну рост, сделал зарубку. Годы стёрли ту зарубку, да и огонь не пощадил столба, стоит наполовину обгорелый. Вон грядки с огурцами… Пожухлые от огня плети редко растопырились по серой от пепла земле. Вон сарай Вильдана, где они сидели в первый день войны, обсуждая новости…
Здесь прошла лучшая, самая светлая часть его жизни… Конечно, в городе у него хорошая квартира, солидное место на работе, как говорится, ложка у него в меду, а нож в масле…
И всё же… Теперь он не тот зелёный юноша, принимающий горячие решения. Много повидал, много знает. Да и времена изменились…
Исхак поднялся: хватит. Сгорело прошлое, значит, не о чем жалеть, кончено!.. Он вышел на улицу и быстро зашагал к дому Хаерлебанат. Встретившиеся ему две девушки поздоровались застенчиво:
– Здравствуйте, Исхак-абый!
Он не узнал их – чьи такие?… Значит, даже среди молодых есть, кто ещё помнит его… Значит, знают историю, связанную с ним? Да нет, конечно… Сейчас все сыты, хлеба вдоволь, кому какое дело до давних ошибок молодого агронома?!
Исхак открыл заскрипевшую, покосившуюся калитку, вошёл во двор. В окнах дома Хаерлебанат слабо светился огонёк. Он стукнул в окно. Забилось сердце.
Хаерлебанат испуганным голосом переспросила два раза:
– Кто?… Кто, не пойму я?
– Исхак, Исхак я, Банат-апа.
Дверь в сени отворилась, на пороге показалась фигура высокой сгорбленной старухи в длинном белом платье. Поздоровавшись за руки, они вошли в дом.
На столе горит всё та же семилинейная лампа, из тёмной кухоньки доносится запах тёплого хлеба: на деревянной кровати с опущенным пологом – две чашки, накрытые чистым полотенцем. Комната сверкает чистотой, словно старая Банат готовилась к встрече гостей. На столе стоят две миски, лежат две деревянные ложки. Ждала кого-то Банат…
Хаерлебанат, войдя в комнату, опустилась на стул, Исхак остался стоять у притолоки.
– Как живёте, Банат-апа? Здоровье как?
– Хорошо, очень хорошо, – торопливо отвечала старуха. – Получила вот письмо от Нуруллы. Угомонился, вроде вернуться собирается. Думала, он, бродяга, приехал… Жду вот… Ворота скрипнули – хотела навстречу побежать, а сил-то и нет. Жизнь, она стреножит…
– Значит, Нурулла-абзый вернуться решил?
– Как Хусаина председателем опять поставили, хотел приехать. Он на складе там, сторожем стоит… Город Караганда. Казахи там. И татар, пишет, много… На днях сны хорошие снились: видела молодого белого коня… Оказывается, к твоему приезду. А я Нуруллу всё жду… Ты, говорят, большим начальником стал?…
Продолжая бормотать, старуха вышла на кухоньку, начала собирать чай. Начерпала в самовар воды из ведра медным ковшом, набросала углей, взяла несколько сухих лучинок с устья печи, запалила огонь. Языки пламени, затрепетавшие в дырах проржавевшей трубы, причудливо осветили жёлтое худое лицо старухи.
– Огонь, значит, и тебя позвал? Что ж, увезёшь теперь мать?
– Подумаем вместе… – не сразу сказал Исхак. – Не разговаривали ещё.
Старуха быстро взглянула на него, обтёрла губы ладонью, покачала головой, но ничего не сказала.
Самовар запел, зафыркал паром. Хаерлебанат поставила его на стол, налила чай в расписанную полевыми цветами чашку с отбитой ручкой, протянула Исхаку.
– Пей, сынок. Вон мёд бери. Зулейха принесла, услышала, что Нурулла приехать должен.
Исхак зачерпнул мёд, попробовал: очень вкусным и душистым, как всегда, был их деревенский мёд! Похвалил. Старуха сидела неподвижно, как бы глядя в себя выцветшими большими глазами. Исхак вспомнил о принесённом свёртке, обрадованно развернул газету.
– Чуть не забыл! Вот подарок тебе, Банат-апа.
Хаерлебанат развернула большой пушистый оренбургский платок, помяла его в руках, на глаза её навернулись слёзы.
– Спасибо тебе, сынок! – прошептала она, улыбаясь. – Не надо было так тратиться. Уважил… Было время, Нурулла писал – ему помогал очень. Может, благодаря тебе старик жив остался… Спасибо. Но не надо больше так тратиться. У тебя и своя жизнь есть. Не женился ещё?
Исхак покачал головой. Хаерлебанат заплакала навзрыд, уткнула лицо в платок и ушла на кухню.
Самовар потух и замолк, шуршали угольки в поддувале, рассыпаясь в золу. Чай у Исхака в чашке остыл, он так и не притронулся к нему. С кухни тянуло запахом свежеиспечённого хлеба, будило давние, ненужные воспоминания…
Да, Хаерлебанат уже не была с ним так ласкова, приветлива, как прежде. Прежде ведь не знала, чем и попотчевать, куда усадить… Изменил он деревне. Из-за этого?
Попрощавшись, Исхак ушёл, побрёл проулками к дому. Чувствовал он какое-то неудовольствие, внутреннюю неудовлетворённость…
Из открытого освещённого окна их теперешнего пристанища – дома тётки Зулейхи слышался мужской голос. Должно быть, Ахмадулла-абзый вернулся. А мать говорила, что он в это время живёт на пасеке…
Войдя, он увидел за столом деда Хифасуллу. Шумел самовар на белой скатерти, мать выставила неожиданному посетителю все гостинцы, какие привёз Исхак, – конфеты, пряники, батон с изюмом. Дед Хифасулла пил с блюдечка, держа его на растопыренных пальцах.
– Вот и агроном вернулся! А мы тут без тебя чаи гоняем. – Старик протянул Исхаку шершавую ладонь.
– Здравствуйте, Хифасулла-ага!
Исхак хмуро пожал протянутую руку и остановился, прислонившись к боку печки. Он почувствовал непонятное раздражение от того, что Хифасулла так по-хозяйски расселся, неторопливо пьёт чай с блюдечка и называет его насмешливо «агроном». Махибэдэр поглядела на мрачное лицо сына, спросила:
– Ну, застал тётку Банат дома?
– Где же ей ещё быть?
Ответ получился грубым, Исхак почувствовал это, но смягчать ничем не стал.
Хифасулла принялся торопливее дуть на блюдце.
– Ты что стоишь, как гость? – спросила Махибэдэр недовольно.
– Голова побаливает, – соврал Исхак.
– А ты попробуй крепкого чаю выпить с мёдом. Как корова языком слизнёт, и следа не останется… – благодушно посоветовал Хифасулла, утирая пот грязным большим платком.
– На ночь крепкий чай? До утра не заснуть.
– Ну, это вы теперь такие нежные, – хохотнул дед. – А мы вот пьём! Отец мой помер, девяносто четыре года было. В девяносто два сам нитку вдевал и косу отбивал – руки не дрожали! С вечера, бывало, покойник, самое малое десять стаканов чаю выпивал… И мяса, бывало, из миски самый жирный кусок выудит, обгложет в своё удовольствие… Рановато, сосед, начал про здоровье думать!.. Садись-садись, сразу полегчает!
Исхак нехотя присел к столу, принял от матери стакан чаю, стал размешивать ложечкой: пить ему не хотелось.
– Давненько гостить не приезжал, – болтал Хифасулла. – Забыли мать-то, деточки… Мои вон все со мной, так-то оно лучше…
Собрал в ладонь крошки хлеба со своего края стола, бросил в большой ухмыляющийся рот, поблагодарил и поднялся.
– Да ты куда, сосед? – всполошилась Махибэдэр. – Выпей ещё чашечку!
– Спасибо, соседушка, напился, домой пора. Я сижу – дела стоят.
– Сынок, – сказал Махибэдэр, – ты знаешь, ведь сосед Хифасулла с новостями приходил! Хусаин всем погорельцам лесу даёт, вроде бесплатно. И на крышу шифер… Гвозди, сколько надо…
– Точно уже известно, – старик испытующе глядел на Исхака.
– О, это очень здорово, если Хусаину удалось такую вещь провернуть! – Исхак сделал непроницаемое лицо и улыбнулся вежливо.
Хифасулла задержался у порога, присел на корточки, стал расспрашивать о городских новостях. Его развязный покровительственный тон раздражал Исхака, он отвечал односложно, давая понять, что ему не до разговоров. Наконец Хифасулла поднялся, нахлобучил малахай с оторванным ухом.
– Спасибо за угощение, соседка. Исхак, будь здоров, сынок, не болей.
Махибэдэр пошла проводить его до ворот, о чём-то говорила извиняющимся тоном. Хифасулла отвечал, добродушно похохатывая. Наконец Махибэдэр вернулась в дом.
– Сынок, я тебе в чулане постелила. Там попрохладней.
– Спасибо, мама, – Исхак покивал головой, отводя глаза. – Я и правда до смерти спать хочу. Устал… Спокойной ночи.
Мать стояла у двери в ожидающей позе, Исхак прошёл мимо неё, улыбнувшись, ничего не сказал.
Лёг, словно провалился в перину, в тишину, в забытые запахи детства. Пучки каких-то сухих цветов висели на стенах чулана, сладкой деревенской пылью пахло, самоварным дымком. Детством.
Не надо было приезжать. Видеть все эти вопросительные, недовольные взгляды, видеть обиженное лицо матери… Не надо было приезжать.
Сон пришёл только под утро, тихо проник в чулан, унёс с собой мучительные раздумья.
На следующий день он встал поздно, с головной болью, умылся, позавтракал и, побродив бесцельно по двору, снова укрылся в прохладе чулана. С соседней улицы доносился бодрый перестук топоров. Там строились…
К вечеру пришла с пасеки Зулейха-апа, принесла сотового мёда, жаловалась, что вот теперь она стала предчувствовать дождь: ноют ноги к непогоде. Сегодня, как ни уговаривал её старик, она на пасеке ночевать не осталась, вернулась в деревню. Будет ночью дождь…
И в самом деле, к вечеру наползли тучи, закрыли рваными клубящимися клоками небо, погасили вечернюю зарю. Где-то далеко погромыхивал гром.
Зулейха-апа вынесла сидевшему на крыльце Исхаку семечек в деревянной чашке.
– Исхак, сынок, никак ты стесняешься, когда я дома?… Не сиди так тоскливо! На вот, полузгай семечек, годится до ужина рот обмануть! И тоска твоя поуляжется…
– Не тоскую я, Зулейха-апа. Просто голова болит. Перемена климата, что ли?
Махибэдэр тоже грустно сидела у окна, сложив руки под фартуком. И сегодня Исхак не сказал ей ничего. Со стороны казалось, что она сомлела в предгрозовой тревожной духоте сумерек.
– Дождь собирается, – сказала Зулейха-апа. – Исхаку не будет холодно в чулане?
Махибэдэр молчала, словно не слыша, Зулейха повторила вопрос.
– Пусть благодатным придёт.
– Что придёт? – не поняла Зулейха.
– Ты сказала: дождь будет… Вот и говорю, пусть благодатным придёт. Корни у трав иссохлись.
– Может, Исхаку снести в чулан тёплое одеяло? Холодно.
– Не носи. Замёрзнет – найдёт себе тёплые объятия! – раздражённо сказала Махибэдэр и поднялась.
Не было у неё больше мочи смотреть на Исхака, неподвижно сидящего на крыльце. Скорчился, обнял колени… Как подросток, без сил вернувшийся с весенней пахоты! Что сидит, что молчит?
Зулейха оторопело смотрела на рассерженную Махибэдэр.
– Что сердишься-то? Ты что, старая?
– Да ведь опять небось уйдёт к Хаерлебанат и пропадёт там! Трёх слов со мной не сказал, как приехал.
Махибэдэр, держась за поясницу, прошла на кухню, стала стелить себе постель на сакэ. Потом, шаркая отёкшими ногами, побрела на двор. Но на крыльце уже никого не было.
Исхак ушёл, даже не заперев за собой калитку, – та уныло хлопала на ветру. Махибэдэр просеменила до ворот, выглянула на улицу. Маленькие пыльные смерчи крутились на дороге. Исхака нигде не было. С трудом затянув калитку, Махибэдэр вернулась к крыльцу, села на оставленное сыном ещё тёплое место.
Ушёл… Опять ушёл туда! Не покинул ещё эти бредовые мысли, тоску свою, словно кем наворожённую!.. Хватит. Хватит с неё! Хоть теперь она и вынуждена, словно сирота бездомная, просить угла под чужой крышей, но Исхаку она по-прежнему мать. И обращаться с собой так не позволит!.. Уезжать – пускай, уедем, пропади всё пропадом, нельзя так дальше!.. Что ж мучает её сын и сам, как видно, мучается?…
Махибэдэр снова подошла к калитке, открыла щеколду – ветер вырвал у ней дверцу. На тыльную сторону сухой старческой кисти упала тяжёлая капля дождя. Махибэдэр, вглядываясь в темноту, пыталась различить худую высокую фигуру сына. Тянулись по тёмному небу дальние огни от фар проезжавших где-то машин, сверкнула молния, ополыхнув дремлющие горы синим отсветом.
«Аллах его храни, – прошептала Махибэдэр, закрывая калитку, и пошла домой. – Где-то бродит ребёнок под самой грозой?… Неужто снова у Банат?»
10
Но на этот раз Махибэдэр ошиблась, Исхак и не думал идти к Хаерлебанат. Просто захотелось размяться, облегчить движением томящееся сердце. Он опять повернул на их старую улицу, побрёл медленно по тёмному, заросшему травой порядку. Возле нового сруба, который слабо светился в темноте свежеошкуренными брёвнами, за Исхаком увязался щенок. Побежал следом, виляя коротким хвостиком, подпрыгивал, пытаясь ухватить зубами за штанину. Исхак посветил на него фонарём, почесал пушистую мягкую спинку, щенок тотчас перевернулся кверху животом и засучил лапками, стараясь обхватить руку Исхака. «Актуш, иди сюда, сюда!» – донёсся откуда-то издалека тревожный мальчишечий голос, щенок вскочил и, переваливаясь на коротких лапках, затрусил на зов.