
Полная версия:
Милостью Божьей
Мама сразу ложилась, пытаясь закрыть собой всех, – Вовку, меня, бабушку. Пароход нещадно качало, бабушка стонала и не узнавала никого, Вовик рвал и плакал. Я видела прозрачную тёмно-зелёную волну с белоснежной пеной на гребне, потом не видела ничего.
А когда открывала глаза, опять волны, небо качается, палуба качается, и мама, держась за стены и поручни, несёт воду Вовке, бабушке или мне. И лицо у мамы зеленоватое, как вода в море.
Нет, мама говорит, что пароход был гораздо позже.
Грозный. Несколько месяцев, огромный кусок почти нормальной жизни, хотя и непохожей на жизнь до войны. Добрый город, скольких он приютил и обогрел в ту военную зиму!
И приехал папа, папа! Мне ещё дано было подышать с ним одним воздухом, строить замок из снега, кто бы придумал такое чудо, настоящий замок с цветными круглыми окнами?
И там же, в Грозном, Дворец культуры в военном городке. Умные и добрые взрослые открывают разные кружки.
Коридор в коричневых тонах, высоченные двери, и я выбираю себе кружок совершенно самостоятельно, будто Судьбу выбираю. Одним, счастливым, судьба открывается сразу, а другие ходят, как я, по коридорам, часто до конца жизни.
Драмкружок отпадает почему-то сразу, хотя потом всю жизнь театр – главная любовь. А вот балетный… Я в предвоенную зиму ходила в балетный кружок во Дворце пионеров. Первая позиция, третья позиция…
Весной балетная школа уходит на каникулы, прощальный спектакль, и множество рук поднимают меня, маленькую, в настоящей пачке, высоко над сценой.
Нет, аплодисменты – хорошо, но днями стоять у станка! Всю жизнь потом любила танцевать, и умела. А тогда выбрала хор, птаха безголосая.
До самой весны мы жили семьёй, по-человечески, в маленьком домике с жёлтой стеной во дворе. Комнат не помню, только эту стену, а возле неё кусок оттаявшего палисадника, и папа сажает одно семечко огурца, одно подсолнуха, одно арбуза.
– Это будет подсолнух. Помнишь, он жёлтый с семечками в середине?
– Помню. Неужели из такого маленького семечка вырастет настоящий, большой подсолнух?
– Увидишь, не сразу, конечно, но вырастет.
Я увидела, а папа не успел.
Был даже детский сад, недолго, правда, но точно был.
Помню тревогу, разлитую в воздухе, и обрывки разговоров, когда взрослые думают, что дети, если и услышат, не поймут.
– Не возьму их на вокзал, потом скажу, что ты уехал. В четыре? Точно в четыре?
Как я могла не проводить своего папу на фронт, как они могли подумать – можно не взять меня, и всё!
Мне казалось потом, я чувствовала, что его не станет, и огромное место, которое он занимал в моей жизни, опустеет – навсегда, навсегда, навсегда!
Я вышла за ворота детского сада и пошла к вокзалу. Спрашивала дорогу, мне отвечали, и никого не удивляло, что я, такая маленькая, иду на вокзал одна. Последние два-три квартала просто шла на звук духового оркестра.
На вокзале главным был зелёный цвет. Наверно, я пришла поздновато, и люди в защитной форме уже слились в одну массу, отделились от провожавших женщин. Кто-то садился в теплушки, кто-то бежал вдоль состава, на ходу придерживая планшетку.
Я так и не увидела отца, не смогла отличить его в толпе военных, и маму тоже не могла отличить в толпе провожающих. Я стояла одна, и никто не обращал на меня внимания.
Потом пошла обратно. То ли моя дорога была длинней, то ли тяжесть непомерной, но в детский сад я пришла позже мамы. Меня давно искали, и моё появление вызвало настоящую бурю! Мама отшлёпала меня, я плакала до самой ночи и ночью тоже.
Ещё один яркий кусок в памяти.
Свет за окном белёсый, бабушка стягивает узлами мамину шаль с какими-то вещами.
– Вставай, Светочка, сейчас мама придёт с возчиком, мы уезжаем.
– Что это бухает?
– Бочки грузят, не обращай внимания, одевайся скорей.
Я натягиваю на себя одёжки, а за окном – сполохи и грохот!
– Это не бочки. Не может быть.
– Света, мама будет нервничать, что мы не готовы. У меня ещё не все вещи собраны, и Вовочка не одет…
Потом, конечно, это было потом!
Длинный железный причал, бабушка пробирается по нему с вещами сквозь толпу. Пароходик болтается на прекрасных волнах с белой пеной на гребнях.
И мама, шатаясь, идёт к нам, держась за поручни.
И снова мы едем, потом идём пешком. Солнце палит, и очень хочется пить. Помню необыкновенно зелёную траву над жёлтой лужицей. Вода! Кто-то проходит мимо, кто-то ложится, опираясь на руки, и пьёт её пересохшими губами.
Мама проходит, бабушка тащит Вовика за руку. Я отстаю. Вокруг незнакомые люди, и в лужице не осталось воды. Стою над ней несколько секунд и слежу, как она медленно наполняет своё ложе.
Тогда вспомнилось, или уже потом, во взрослой жизни, связалась эта лужица со сказкой про Алёнушку? Не пей, братец, из копытца, станешь козлёночком! Лучше стать козлёночком.
Взрослую, меня, Бюро пропаганды художественной литературы Союза писателей посылало читать по военным праздникам стихи о войне.
Как-то мы ехали на такое выступление с поэтом, который прошёл всю войну, до самого Берлина. Он хмуро молчал почти всю дорогу, только перед самым выступлением сказал:
– Ну что вы можете знать о войне?
– У меня была своя война, – ответила я ему.
После выступления он сказал только одну фразу:
– Нам было легче, у нас было оружие в руках.
Эта своя война отзывалась в душе ассоциациями всю мою взрослую жизнь.
Летят журавли… Куда они летят? Как мы когда-то, в эвакуацию?
Журавли
Осеннюю пору почуяв,Вдогонку за прошлой весной,Лечу я! Лечу я! Лечу я!Кричат журавли надо мной.И так понимаю отличноЯ крики протяжные их —За их журавлят непривычныхТревожно сердцам журавлих…И мне начинает казаться —Их гонит не осень —ВойнаВ далёкую эвакуацию,Как нас угоняла она.По залам разбитых вокзалов,На чёрных каспийских волнах,Куда только нас не швыряла,И вновь нагоняла война.И болью своей, и тревогой,Невиданной силой сильны,Спасали нас мамы дорогойОт голода и от войны.Куда мне от памяти деться,Что делать с живучею, с ней?Встаёт беззащитное детствоПогибшее в прошлой войне…Давно журавли пролетели.И лишь по лицу моемуСкользят журавлиные тени,Не видные никомуМы докатились до маленького киргизского городка, Пржевальска, и он приютил нас до самого возвращения домой.
3. Пржевальск
Живём отдельно от бабушки. Комната с тремя кроватями вплотную, двор с крепкими дощатыми воротами. Мама постоянно что-то готовит на двух кирпичах, тогда ещё стоило сказать, что хочешь есть, и она тут же начинала готовить.
Бабушка жила в двух кварталах от нас. Хорошо помню там мамину старшую сестру, тётю Любашу. Она кончила консерваторию, преподавала много лет.
Ведёт меня гулять и просит что-нибудь спеть. Я знаю множество звонких маршей, знаю про любовь, мы столько песен перепели с папой, когда ходили гулять к Дону. И я громко пою тётё Любаше наши с папой любимые песни.
– Музыкант из тебя не выйдет, к сожалению.
Оказывается, мама попросила её проверить, выйдет ли из меня музыкант!
– Не выйдет? Ну и что! Я и не собираюсь – музыкантом.
– А кем ты собираешься стать?
– Понимаете, я ещё не знаю. Например, сегодня мне хочется стать доктором, а завтра принцессой.
– Какой принцессой, откуда они в нашей стране?
– Ну, можно же думать, нарочно ты принцесса?
– Думать можно, – озадаченно соглашается тётя Любаша.
– Она у тебя фантазёрка, Томочка.
– Да, этого хватает. Так не учить её музыке?
– Какая музыка сейчас? Ты ещё большая фантазёрка. Война идёт, Юра неизвестно где, инструмента нет, а ты – музыка. Но знаешь, со слухом у неё неважно, а чувство ритма поразительное.
Это лето я помню чётко, день за днём.
У Вовки корь. Меня переселяют к бабушке и не пускают домой.
Помню острое чувство заброшенности, ненужности своей. Прихожу, стучу в глухие жёлтые ворота. Выходит мама, закрывает калитку за своей спиной, чтобы я и заглянуть не могла во двор:
– Я же не велела тебе приходить, что за упрямый ребёнок! Русским языком было сказано – Вовочка болен, ты можешь заразиться!
Потом заболела бабушка, и меня забрали домой. Я тут же слегла, конечно. Помню не саму болезнь, а выздоровление. Мы одни в комнате, кидаемся подушками и хохочем, особенно Вовка.
Чтобы услышать его смех, я готова опять и опять перебегать с одной кровати на другую за подушкой, которую он не может добросить до меня. Он слабенький и бледный после болезни, и такой счастливый смех!
И тут пришла мама, остановилась в дверях.
Вовик стоит на кровати с подушкой, я на земляном полу, босая, пух летает по комнате, и мы просто закатываемся от смеха.
– Перестаньте сейчас же! Бабушка умерла…
Зима. У нас уже своя комната, земляной пол, дверь прямо на улицу.
Сумерки у холодной печки. Мы сидим и ждём, когда вернётся мама. Темнеет, будто кто-то прикручивает фитиль у керосиновой лампы. Впрочем, её у нас уже нет, есть только тряпочка в плошке с жиром, но мама не разрешает нам зажигать её самим.
Мы сидим в темноте, притихшие, как мышата. Дверь открывается. Они здесь не запираются вообще, только на ночь мама накидывает крючок, который сделал из гвоздя сосед-киргиз.
Это он и пришёл, больше к нам некому приходить. Берёт Вовика на руки, протягивает мне жёсткую ладонь:
– Поднимайся, девочка, пойдём к нам, незачем сидеть в темноте и холоде.
Вовка обнимает его за шею, они такие друзья! Ведь наш сосед – хозяин лошади, арбы, и жеребёнка. Он обещал выучить Вовку на извозчика, когда вырастет во взрослого парня, а жеребёнок – в коня. А ещё он катает Вовку на облучке, даёт подержать кнут, и такое счастье светится на Вовкином лице!
Со мной у него другой разговор, два-три слова за день. Я понимаю, я ведь женщина, он и со своей женой и дочками так разговаривает, а сыновей у него нет. Иногда зайдёт за Вовкой, окинет взглядом комнату и пойдёт к двери. И я сразу берусь за веник.
Сейчас он уводит нас к себе. Пылает очаг, в комнате тепло и светло, жена и все три его дочки ходят вокруг, и чай дымится в большой пиале.
И приходит мама.
– Зачем вы забрали детей, у вас хорошо, но завтра им всё равно сидеть одним.
– Детей нельзя оставлять одних, киргиз не может этого видеть.
– Если я буду с ними, чем кормить?
– Дети не должны быть одни.
Ещё киргиз не может видеть, как женщина сама рубит дрова, железные от мороза. Он забирает у мамы топор:
– Иди к детям, топи печь, сейчас принесу.
Входит, борода и усы белы от инея, кладёт охапку дров и смотрит, как дымят сырые полешки.
– Пусти, я сам.
И вот огонь разгорается, я смотрю на его весёлую пляску, а за стеной – гудит, и ухает, и воет!
– Что это, мама?
– Не бойся, – отвечает за маму сосед, – это ветер, он объезжает белого коня.
Будто это всё было вчера… Через много лет откликнулось стихами:
Буря
Буря начинается с затишья,С ясной и звенящей тишины.Ветер притаился, и не дышит,Ни с какой не дует стороны!Только вдруг едва заметной дымкойЗамутится солнца ясный свет,Шевельнутся верхние снежинки,Поглядеть,Свободны, или нет,И порыв —Один, второй, и третий,И схлестнулись вихри в вышине,И над степью —Только снег и ветер,Только ветер да колючий снег!Я такую вьюгу помню в детстве,В искорёженной войной судьбе…Там киргиз, живущий по соседству.Нас увёл с братишкою к себе.И сказал:– Да вы не бойтесь, дети!Вот вам чай,Присядьте у огня.Это ветер, это просто ветерОбъезжает белого коня…А потом – огромное лето, почти мирная жизнь, только обрывки случайно услышанных разговоров – идут жестокие бои, потери огромные. Как там наши, живы ли, не ранены…
Писем от папы не было, мы получили только одно письмо, ещё в Грозном, я до сих пор помню его наизусть:
«Доехали благополучно, находимся на формировании».
Как только Ростов освободили, мама написала знакомым, хотела узнать самое главное, самое важное – нет ли писем от папы.
Почтальон – девочка-подросток, смуглая, чёрненькая, черноглазая. Она смотрела прямо на меня, когда входила во двор. У меня на лице, наверно, было написано такое ожидание! Я вставала с земли, где играла в камушки, или выбегала на порог…
– Вам нет ничего! Я бы сразу принесла!
И тут, наконец, пришло письмо. Девочка – почтальон несла его отдельно от остальных и кричала ещё издали:
– Танцуй, танцуй, Светка! Вам письмо!
– От папы? – с замиранием сердца спрашиваю я. – Он… живой?
– Не от папы, письма с фронта не в таких конвертах, это гражданское письмо, из Ростова. Ладно, можешь не танцевать.
Мама прочла его вечером. Она ходила по комнате с письмом и плакала, плакала, я никогда не видела у неё столько слёз, даже когда бабушка умерла.
– Мама, что там написано? Что-то с папой?
– Нет, нет…
– Наш дом разбомбили?
– Нет, нет, ох, Господи… Убили дедушку.
– В него попала бомба, да?
– Нет, нет… Его расстреляли на площади.
– За что? Он был партизан?
– Он был еврей.
У меня в душе что-то оборвалось и повеяло жгучим холодом.
– Я знала, я знала, – повторяла мама, – я так просила его поехать с нами! Не хотел быть в тягость никому. Я знала, знала!
– Значит, если бы мы не уехали…
– Да. Это было безумие – остаться!
– А папа тоже еврей?
– Да. Но он на фронте, только бы не попал в плен.
– Только бы не попал в плен, – повторила я, как заклинание.
– Поедем в Ростов, дом наш цел, будет крыша над головой. А вдруг там письма от папы? Ведь он не знает нашего адреса, а домой-то напишет наверняка. Как узнает, что Ростов освободили, так и напишет!
– Конечно, поедем домой!
4. Ростов сорок третьего года
Мне кажется, мы вернулись в Ростов, когда развалины ещё дымились и были тёплыми на ощупь. Сколько раз наше возвращение проплывало у меня перед глазами, может, наша память и есть кинолента, замкнутая в круг?
Мы сидим с Вовкой на чемоданах посреди вокзальной площади. Мама пошла за тачечником. Она долго не возвращается, но мы ждём терпеливо, мы привыкли. И Вовка в свои четыре года не думает капризничать, сидит и смотрит куда-то далеко своими круглыми карими глазами.
Я должна стеречь вещи, смотреть неотрывно на два больших чемодана и один чёрный, маленький. Мама сказала мне:
– Будь внимательней, это всё, что у нас осталось.
И вдруг подходит женщина, самая обыкновенная женщина, и берёт крайний чёрный чемодан.
– Не трогайте, не берите! – кричу я, а она уходит с нашим чемоданом спокойно и медленно, а я даже не могу бежать за ней, только плачу и кричу:
– Чемодан украли!
Мама пробирается сквозь толпу, она думает, наверно, что с нами случилось что-то ужасное. Мы целы, только ревём оба, а тётки с нашим чемоданом нет и в помине.
– Там были все детские вещи. Какие люди, так пользоваться человеческим горем…
Вовка у мамы на руках успокаивается сразу, а я всю дорогу плачу – видела, всё видела, и не могла остановить.
Мы идём в горку медленно, мама с Вовкой на руках, тачечник с двумя чемоданами на просторной тачке, и я. Идём от вокзала по главной улице, и нет ни одного не разрушенного здания вокруг, обгорелый кирпич, разноцветные стены внутри, голубые, розовые, жёлтые…
Эта картина и сейчас у меня перед глазами. Наверно, запала глубоко-глубоко в душу и осталась там на всю жизнь, как осколок в коре молодого деревца. Нарастают кольца, год за годом, а он живёт там, в глубине, и не даёт забыть про войну. Эти стихи я написала через много-много лет.
Колесо
Мы были чуть повыше колесаНа той войне.И души наши помнятРазбитый дом,И стены бывших комнат,И матери безумные глаза…Мы были чуть повыше колесаПовозокНа дороге той разбитой,Расстрелянной, сухой,Не позабытой —И помнить больно,И забыть нельзя.А колесо огромное СудьбыОт наших судеб тяжести —Скрипело,И было невесомымНаше тело,Немыслимым,Как «быть, или не быть».Мы детиНе вернувшихся с войны —Давно в землеЛежат они, покоясь,Но в нас они живут,Живут, как совесть,Со всею нашей жизнью сплетены.Идеалисты и весельчаки,Они ушли,Но мы от них зависим,Не предаваяВыстраданных истин,Не подаваяПодлецу руки.Мы выросли.Мы вынесли её,Свою Судьбу —И в тяжести – прямую.И жалость запоздала,Не приму я,Ни я, ни поколение моё.А колесо огромное СудьбыУ наших лиц,И мы теперь в ответеЗа шар земной,За всё-про всё на свете,Быть небу чёрнымИли голубым.Они глядят доверчиво в глаза,И льнут ко мне,Не представляя даже —Что это яВсё волосы им глажу,Тем, кто сейчасвыше колеса.А тогда, летом сорок третьего, мы идём по моему любимому городу. Поворачиваем на проспект, и здесь все дома разрушены. Мне кажется, мамины знакомые ошиблись, и нашего дома тоже нет. Как может остаться один дом среди сплошных развалин, таких чудес не бывает!
Мы все молчим, и мама, и Вовка, и я, и тачечник. Но вот поворачиваем на тихую нашу улицу, и я вижу первые дома, не искорёженные войной. Вот он, наш дом в глубине двора, целёхонький, только шальной снаряд влетел откуда-то сбоку, обрушил угол на первом этаже. Его заложили кирпичом с развалин, и он похож на латку. А наш, второй миновало. И вокруг все дома целы!
– Повезло вам, – говорит тачечник, – от вокзала далеко, и от моста, вот и бомбили меньше.
– Да, повезло, – соглашается мама.
Оказывается, я отлично помню камни, которыми вымощен двор, и железную лестницу:
– Мама, правда, это наша дверь? И окна, и балкон? Правда, я всё узнала?
Бегу вверх по лестнице, и она отзывается на мои шаги, как будет отзываться ещё долго-долго.
Дома трогаю стены, стол, кровать, я узнаю всё! Память, оказывается, сохранила каждый штрих того счастливого времени, когда мы жили здесь все вместе, папа, мама, бабушка и мы с Вовкой.
Но дом пуст – ни тарелки, ни чашки, какие-то старые пальто на кроватной сетке. Пустые полки в буфете и шифоньере, пустые ящики папиного письменного стола. И книжный шкаф пуст, правда, на самой нижней полке, в глубине, я нашла две книги – задачник и журнал художественной самодеятельности.
И ни одной игрушки.
Как-то я видела у Саши Стукаловой, соседки по балкону, кроватку для куклы с пружинной сеткой, мне её купили перед самой войной. Я так обрадовалась, я не сомневалась, что мне её немедленно вернут!
Но Саша закричала, выбежала её мама:
– Не твоя это кроватка. Их полны были магазины перед войной. А ты, растяпа, не выноси ничего из дома!
Больше у меня не было игрушек в детстве. Никогда, ни одной.
Я уже работала после института, когда мне подарили плюшевого медвежонка.
И опять – эта давняя рана, эта память сердца, стихи…
Подарок
Все универмаги —Это много слишком,Я и без подарковСчастлива, поверь…Хочешь, подари мнеПлюшевого мишку,В детстве не купили —Подари теперь!С чёрным-чёрным носом,С мягкими ушами,С капельками солнцаВ бусинках-глазах…Что же ты смеёшься —Я уже большая,О других подаркахТы хотел сказать?Видно, повзрослелиМы внезапно слишком.Что ж, война прошедшаяЭтому виной…Подари мне мишку,Плюшевого мишку,Как кусочек детства,Взятого войной.5. Школа
А тогда – зима наступила как-то незаметно. Закрыли дверь в мамину спальню, где был провален потолок, поставили буржуйку.
Электричества у нас не было, радио тоже не было, не было и часов. Я не считала это трагедией, мне уже казалось, – сколько я себя помнила, у нас не было ни света, ни радио, ни часов.
То, что было до войны и что стало теперь, любили сравнивать взрослые. Я не сравнивала, там была совсем другая жизнь, и другая девочка смотрела на меня с довоенной фотографии, большеглазая, со светлыми локонами, похожая на куклу только-только из магазина.
Я опять опоздала в школу. Мама дежурила в ремесленном училище, она устроилась туда воспитательницей и ночной нянечкой, чтобы ей давали два обеда.
Мы проспали. Было так страшно светло!
Плакать мы начали, как только проснулись. Я – оттого, что опоздала, а Вовка оттого, что плакала я.
Оделась, натянула на себя ещё одно платье поверх того, в котором спала, кофту, шаровары с дырками на коленках, через них были видны дырки на чулках, старое пальто, я из него давно выросла. Вовка помогал, как мог, подавал одну одёжку за другой.
Потом пошла в школу. Я даже не спешила, не знала, который час, какой идёт урок. Каждый день начинался страхом, что я опоздаю! Успокаивалась только в классе, в своём углу. Но так я ещё не опаздывала, ни разу.
Дежурная повела меня прямо к завучу. Та вышла из-за стола:
– Почему ты плачешь?
А я уже и сказать ничего не могу от отчаянья, от непоправимости того, что произошло.
– Почему ты опоздала?
– Мы проспали, когда проснулись, было совсем светло.
– Кто это – мы, ты и мама?
– Нет, я и Вовик, мой брат.
– Сколько ему лет?
– Четыре года.
– И вы сами просыпаетесь, вас никто не будит? А где мама?
– На работе.
– А часы у вас есть?
– Есть, папины, только они поломаны.
– Хорошо, иди в класс, перестань плакать, ты же взрослая девочка.
И снова утро. Мама на дежурстве. Ещё совсем темно, ещё не может быть поздно! Я одеваюсь, Вовик просыпается и помогает мне, как всегда.
Выхожу на улицу в непроглядную тьму. Город засыпан снегом, по краям тротуара сугробы выше моего роста. На улице пусто, но я иду, иду в школу!
Замерзаю мгновенно, я ведь вышла из нетопленой комнаты. И ноги в ботинках замерзают, и руки в носках вместо перчаток. Потом холод забирается под пальто, и внутри у меня всё начинает дрожать.
В школьном дворе пусто, входная дверь заперта. Я кладу портфель на ступеньку, сажусь на него и жду, когда откроют школу. Я не знаю, сколько проходит времени, просто сижу и жду.
Но вот послышались шаги за воротами школы, ещё и ещё, это люди пошли на работу. И приходит дядя Миша, сторож, он же дворник, он же главное лицо после директора – столяр, слесарь, истопник, – в общем, мужчина в доме, где остальные женщины. Одна нога у него деревянная, и он прибил к ней кусок валенка, чтобы не стучать, когда идут занятия.
– Ты что здесь делаешь?
– Жду, когда будет утро.
– Пойдём в школу, ты же совсем замёрзла! Послушай, как тебя мама отпустила в ночь?
В классе очень холодно, единственное окно наполовину забито фанерой. Мы сидим в пальтишках, закутанные в платки крест-накрест и слушаем "Робинзона Крузо". Честно говоря, меня не трогают его лишения. Я думаю, какой он счастливый! Там было так тепло!
Зима всё длится и длится, самая долгая в моей жизни, самая лютая зима. У меня болят руки и ноги, не могу надеть утром ботинки, завязать шнурки, каждый шаг отдаёт болью. Вовка застёгивает мне пуговицы. Маме не говорим, чтобы не волновалась, и она не замечает ничего. Замечает учительница, Полина Павловна:
– Ты странно держишь ручку.
– Мне больно.
Она ведёт меня к школьному врачу. С меня снимают ботинки и чулки, врач трогает пальцы на руках и ногах и хмурится.
– Да… Комнатное обморожение второй степени.
– Комнатное? – удивляется Полина Павловна. – Как это может быть?
– Сейчас всё может быть.
Мне смазывают руки и ноги какой-то мазью, перебинтовывают, и каждый день я хожу на перевязки. Боль уменьшается, но от меня, наверно, за квартал несёт этой мазью. Никто, никто не хочет сидеть со мной рядом, никто не хочет стоять возле меня у печки, меня просто отталкивают, это хуже, чем боль! Только Вовка и терпит меня, только он и терпит.
Мы не выходим на улицу, и мир сужается до холодной комнаты с большой кроватью без простыни и наволочки, со старыми пальто вместо одеяла, до Вовки и в редкие счастливые часы мамы.
Не знаю, что стало бы со мной, но я неожиданно для себя открываю новую планету – книги.
6. Дома
За физкультурным залом, огромным и нетопленым, заваленным отсыревшими матами и сломанными брусьями, есть лестничка в школьную библиотеку. Я хожу туда каждый день.
– Неужели прочла? Разве можно так глотать книги! Что ты могла запомнить?
– Всё я запомнила, честное слово, дайте мне что-нибудь ещё!
– Пойди сама поищи на полках.
Это лучшее время дня, хожу вдоль полок, трогаю корешки книг. Про меня забыли, наверно, и можно не торопиться.
На тонкие книги не обращаю ни малейшего внимания, только толстые и потрёпанные. Их множество, почти все мне рано читать, через несколько лет я буду перечитывать их, открывая заново.
Но когда это будет! А сейчас я иду домой, и книга в портфеле толстая и тяжёлая.
– Принесла? – спрашивает Вовка с порога.
– Принесла, Жюль Верн, «80 000 километров под водой».
– Ура!
Быстро делаю уроки, слишком быстро и небрежно. Мы усаживаемся в кровать, подтыкаем пальто со всех сторон.
И всё забыто, – голод, холод, мои руки, от которых так противно пахнет. Читаю вслух, а Вовка слушает и переворачивает страницы. Назавтра мы дружно решаем, что уроки лучше потом.