
Полная версия:
Редберн: его первое плавание
Поскольку я иногда по своей природе не против побаловаться догадкой о мыслях, возникающих у людей, с которыми я встречаюсь, относительно меня самого – особенно если у меня есть причина думать, что я им не нравлюсь, то поэтому я не буду наверняка отрицать, что действительно догадывался, какие именно мысли обо мне имеются у этого Джексона. Но я лишь высказываю своё честное мнение и говорю о том, как эта мысль пришла мне в голову в тот момент, и даже сейчас я думаю, что был прав. И действительно, если это было не так, то как тогда расценить дрожь, которая пробегала по мне, когда я ловил взгляд этого человека, пристально смотрящего на меня, как часто случалось, ведь он старался быть немым время от времени и сидел со своим застывшим взглядом и оскалом, как человек с безумными капризами.
Я хорошо помню первый раз, когда я увидел его, и как я был поражён его взглядом, уже тогда остановившемся на мне. Он стоял у судового руля, будучи первым человеком, который подоспел к рулю, когда рулевого отозвал штурман, ведь этот Джексон был всегда начеку в поисках лёгких занятий и объяснял причиной стремления к ним своё слабое здоровье, хотя я раньше думал, что для человека со слабым здоровьем он был очень скор на ноги, по крайней мере, когда хорошее место должно было подвернуться; впрочем, возможно, это было только своеобразное судорожное напряжение при сильных стимулах, не чуждое, как известно, самым великим калекам. И пусть матросы были всегда очень недовольны любым проявлением дедовщины, как они называли это, – то есть любой вещи, которая дарила усладу избавиться от совсем тяжёлой работы, – всё же я наблюдал, что хотя этот Джексон был печально известным старым «дедом» всё путешествие (я имею в виду, что он не выполнял никакой опасной работы, от которой он был далёк, как от виселицы), он и вправду был великим ветераном в этом рейсе и тем человеком, кто, должно быть, прошёл невредимым через многие кампании; всё же они никогда не предполагали называть его так в любом случае и не позволяли ему узнать, что они думают о его поведении. Но я часто слышал, что они весьма жёстко отзывались о нем за глаза и, представая перед ним, тут же ласково спрашивали о его здоровье. Все они стояли в смертном страхе перед ним, и съёживались, и подлизывались к нему, как стая спаниелей, и использовались, для того чтобы потереть его спину, после того как его раздевали и укладывали на койку; и для того чтобы выйти на палубу и в камбуз немного подогреть для него холодный кофе; и для того чтобы набить его трубку и дать ему жевательного табаку; и подлатать его жакеты и штаны; и для того чтобы следить, и склоняться, и нянчить его всю дорогу. И он всё время сидел, хмурясь на них, и находил ошибки в том, что они делали; и я заметил, что те, кто делал больше всего для него, те больше всего перед ним и съёживались, и им он больше всех причинял обид, в то время как к двоим или троим, больше державшимся в стороне от других, он относился немного иначе. Не мне говорить, что заставляло команду целого судна так подчиняться прихотям одного бедного несчастного человека, каким был Джексон. Я только знаю, что так было, но я не сомневаюсь, что если бы у него в голове был голубой глаз или он имел бы лицо, отличное от того, что у него действительно было, они бы не пребывали в таком страхе от него. И ещё удивило меня, когда я увидел одного моряка, удивительно крепкого и добродушного молодого человека из Белфаста в Ирландии без какого-либо статуса или влияния среди команды, когда на него, наоборот, кричали, и подавляли его, и поддавали ему, и делали посмешищем; и больше всего это зло и унижение исходило от Джексона, который, казалось, ненавиделего всем сердцем из-за его большой силы и личной чистоты и особенно из-за его красных щёк.
Но тогда этот белфастец, хотя он и отправился в качестве матроса, матросом настоящим не был, и это всегда принижает человека в глазах команды судна, я имею в виду, что когда он отправился в качестве матроса, он не был способен выполнять все обязанности. Ведь матросы имеют три класса – матрос, младший матрос и юнга, и они получают разное жалованье согласно их разряду. Обычно в команде судна из двенадцати человек есть только пять или шесть матросов, которые, если они докажут понимание своих ежедневных обязанностей (и это тоже немаловажный вопрос, как я потом, возможно, покажу), присматривают и думают о большинстве младших матросов и юнг, которые почитают свои важные тужурки и придерживают свои слова в своих сердцах.
Но из-за этого вам не стоит думать, что юнгами на борту торговых судов называют всю молодёжь, хотя, будьте уверены, я сам был назван юнгой и юнгой же и был. Нет. В торговых судах под юнгой подразумевают новичка, человека сухопутного, отправившегося в своё первое путешествие. И не берите в голову, вполне ли он стар, чтобы быть дедушкой, когда все продолжают называть его юнгой и на нём лежит мальчишеская работа.
Но я отклоняюсь в сторону от того, что собирался сказать о Джексоне, прекратившем спор между этими двумя матросами на баке после завтрака. После того, как они некоторое время спорили о том, у кого из них было самое длинное плавание, Джексон велел им замолчать и затем предложил одному из них открыть свой рот, для чего сказал, что может назвать возраст матроса точно так же, как возраст лошади – по её зубам. Поэтому человек рассмеялся и открыл свой рот, и Джексон заставил его подойти к люку, через который лился свет с палубы, и затем велел закинуть ему голову назад, покуда изучал его и немного поковырял своим складным ножом, как бабуин, вглядывающийся в бутылку портера. Я переживал из-за бедняги точно так же, как если бы увидел его в руках сумасшедшего парикмахера, выражающего желание перерезать горло человеку, сидящему в шейных колодках под намыленной для бритья пеной. Ведь я следил за взглядом Джексона и видел, что он хватал, и приближался, и удалялся, и очень быстро, словно раздвоенный змеиный язык, и так или иначе, но я почувствовал, что он будто бы стремился убить человека, но, наконец, стал более сосредоточенным, сказав в заключение своей экспертизы, что первый человек был старейшим матросом из-за вершин его зубов, более высоких и более стёртых, что, в свою очередь, сказал он, явилось результатом поедания большого количества твёрдых галет, и это было причиной, по которой он смог назвать возраст матроса так же, как и возраст лошади.
При этой сцене все они повеселели и посмотрели друг на друга, как бы говоря: мальчики, давайте смеяться, и они действительно рассмеялись и приняли сказанное за удачную шутку.
Так всегда было с ними. Они считали обязательным для себя вскрикивать каждый раз, когда Джексон говорил что-либо с усмешкой, это показывало ему, что им смешно то же, что и сам он считал забавным, хотя я слышал много хороших шу ток от других людей, не встретивших и улыбки. И однажды сам Джексон рассказал действительно забавную историю (сказать по правде, он иногда шутил, что бывало, когда его спина не болела), но с серьёзным лицом, тогда, не понимая, что он имел в виду, ради ли смеха или ради чего-то другого, все они сидели, не двигаясь, ожидая дальнейших действий, и смотрели довольно озадаченно, пока, наконец, Джексон не заревел на них, как на кучку дураков и идиотов, и не сказал их бородам, в чём было дело: он намеренно принял серьёзный вид, чтобы увидеть, будут ли они выглядеть столь же серьёзно. Ведь даже когда он говорил что-то, то эти слова должны были создавать между людьми трещину. И оттого он презирал, и глумился над ними, и презрительно над ними всеми посмеивался, и вспыхивал в таком гневе, что его углы его губ начали слипаться вместе с настоящей белой пеной.
Он, казалось, был полон ненависти и злобы против каждой вещи и каждого человека в мире, как будто весь мир состоял из одного человека, нанёсшего ему некий ужасный вред, который терзал и гноил его сердце.
Иногда я думал, что он был действительно сумасшедшим, и часто чувствовал себя настолько напуганным им, что думал пойти к капитану по этому поводу и сообщить ему, что Джексон должен быть заключён под стражу, чтобы он напоследок не совершил некий ужасный поступок. Но после долгих размышлений я всегда отказывался от этого, капитан лишь назвал бы меня дураком и отослал бы меня опять назад.
Но не стоит думать, что все матросы были одинаковы в самоунижении перед этим человеком. Нет: было трое или четверо, кто привык иногда восставать против него, и когда он отсутствовал у руля, устраивали заговор против него среди других матросов и говорили им, что стыд и позор, если такой несчастный отверженный негодяй оказался таким тираном для намного лучших людей, чем он сам. И они просили и заклинали их, как мужчин, не терпеть его больше, и в следующий раз, когда Джексон станет играть диктатора, всем вместе противостоять ему и указать ему на его место. Два или три раза почти все согласились с этим, за исключением тех, кто раньше избегал таких обсуждений, и поклялись, что они не будут больше подчиняться диктату Джексона. Но когда приходило время проверить исполнение их клятвы, они снова становились бессловесными и позволяли всему идти прежним путём, поэтому те, кто поднимал людей против него, воспринимали весь главный удар гнева Джексона на самих себе. И хотя они в последний раз вроде бы оказались смелее и даже пробормотали что-то о борьбе с Джексоном, всё же, конце концов обнаружив отсутствие поддержки остальных, постепенно становились тихими и оставляли поле тирану, который тогда становился страшней, чем когда-либо, и причинял им больше вреда, и насмехался над ними, как над малодушными трусами с пустыми сердцами. В такие времена не было никаких границ его презрения, и действительно, в течение всего этого времени у него, казалось, было ещё больше этого презрения, чем ненависти к каждому человеку и каждой вещи.
Что касается меня, то я был всего лишь мальчиком, и в любое время на борту судна мальчиком, сохраняющим спокойствие, делавшим то, что должен, никогда не стремящимся вмешиваться и редко начинающим разговор, если с ним пока не заговаривают. Ведь матросы торгового флота обладают великой идеей собственного достоинства и превосходства над новичками и селянами, которые ничего не знают о судне, и они, кажется, думают, что матрос – великий человек, по крайней мере, намного более важный человек, чем маленький мальчик. И у матросов на «Горце» были столь глубокие понятия в своей морской практике, что я почти решил, что матросы получали дипломы, которые выдают в колледжах, о специальности морского офицера или магистра искусств.
Но хотя я сохранял молчание и мало что говорил, и хорошо понимал, что мой лучший план состоял в том, чтобы мирно ладить с каждым и действительно многое вынести прежде, чем начать борьбу, всё же я не смог избежать ни дурного глаза Джексона, ни спастись от его мучительной вражды. И, поскольку он был моим врагом, ему удалось восстановить многих матросов против меня, или, по крайней мере, они боялись высказаться в мою защиту перед Джексоном, да так, что я в конце концов оказался на судне своеобразным Измаилом без единого друга или компаньона и начал чувствовать растущую во мне ненависть ко всей команде, да так, что я проклинал её, но ненависть не смогла захватить моё сердце целиком и тем самым сделать из меня такого же злодея, каким был Джексон.
Глава XIII
Прекрасный день в море, которое он начинает любить, но передумывает
На второй день после выхода из порта, после мытья палуб и завтрака пришёл черёд нашей вахты, и помощник капитана загрузил нас работой.
Это был очень светлый день. У неба и воды оказались одинаково глубокие цвета, и в воздухе настолько ощущались тепло и солнце, что мы сбросили наши жакеты. Я едва ли мог предполагать, что плыл в том же самом судне, на котором пробыл всю ночь, когда всё было так одиноко и мрачно; и я мог едва предполагать, что океан оставался тем же самым океаном и настолько же красивым и синим, насколько во время ночных часов он казался чёрным и отталкивающим.
Небольшие следы солнечных облаков оставались повсюду на небе, как и небольшие остатки пены по всей поверхности моря, и судно создавало странный, музыкальный шум под своим носом, поскольку оно всё ещё скользило вперёд на своих парусах. В такое время работать не хотелось. О, если б мы снова могли всего лишь сидеть на брашпиле или если б мне позволили выйти на бушприт, улечься там между фалрепов, смотреть на рыб в воде и думать о доме, то я был бы какое-то время почти счастлив.
Я уже полностью оправился от своей морской болезни и чувствовал себя очень хорошо, испытывая лёгкость в своём теле, хотя состояние моего сердца было далеко от идеального, но теперь я мог оглядеть самого себя и произвести наблюдения.
И действительно, хотя мы были в море, было многое, что нужно было созерцать и задать вопрос самому себе, отправившемуся в своё первое путешествие. Что больше всего поразило меня, так это вид самого большого из океанов, ведь мы были вне видимости земли. Повсюду вокруг нас по обеим сторонам судна, с носу и с кормы, ничего не было видно, кроме воды, воды, воды, ни одного проблеска зелёного берега, ни малейшего островка или какого-либо пятнышка мха. Никогда я не понимал до сих пор, каков был океан: какой он великий и величественный, какой он уединённый и безграничный, и красивый, и синий, в течение дня не подававший признаков шквала или урагана, про которые я слышал от своего отца; и я не мог вообразить, как ранее окружавшее нас море, казавшееся таким игривым и спокойным, могло столь яростно мчаться и в терзающем стремлении катить пенные валы и огромные каскады волн, которые я увидел в конце пути.
Когда я смотрел на него, бывшего столь мирным и солнечным, то не мог сдержать воспоминаний о лице моего маленького брата, когда он спал младенцем в колыбели. У него был простой счастливый безмятежный невинный вид, и каждая счастливая маленькая волна казалась прыгающим в подобной же беспечности маленьким агнцем на пастбище и, казалось, заглядывала в ваше лицо, когда оказывалась рядом, как будто хотела быть похлопанной и обласканной. Они казались всем живыми существами с живыми сердцами, способными чувствовать; и я едва не горевал, когда мы проплывали по ним, рассекая их нашими широкими бортами на солнечные чешуйки, и проходили над ними подобно огромному слону среди стада ягнят. Но что из всего этого казалось, возможно, наиболее странным для меня, так это, несомненно, волшебное поднятие и опускание моря, я имею в виду не сами волны, а своего рода широкие вертикальные колебания, состоящие из вздутия и опадания всей поверхности океана. Это было что-то, что я не могу очень хорошо описать, но я очень хорошо знаю, что оно было, и как оно тронуло меня. Когда я смотрел на него, оно вызывало у меня почти головокружение, и все же я не мог не оторвать от него глаз, настолько оно казалось мне мимолётно странным и замечательным.
Я всё время как будто находился в мечте, и когда я оказался запертым на судне, то почти решил, что это некий новый, волшебный мир, и ожидал услышать, как он взывает ко мне из небесной синевы или из глубин синего моря. Но у меня не было в достатке свободного времени для того, чтобы баловаться такими мыслями, ведь матросы уже были собраны, некоторые хлопали парусами, готовясь поднять их наверх, поскольку ветер становился более постоянным и более попутным для нас, и эти оглушающие паруса из лёгкого холста разошлись со временем далеко за борт, где широко нависли над водой, как крылья огромной птицы.
Что касается меня, то я мог мало помочь остальным, не зная названий всех частей или найти надлежащее объяснение. Кроме того, я чувствовал себя очень мечтательным, как говорил прежде, и точно не знал, где я, и что со мной, ведь каждая вещь была настолько необычной и новой.
Пока хлопающие паруса лежали, все матросы высыпали на палубу и прикрепляли их к буму, готовясь поднять, помощник капитана приказал мне выполнить множество простых заданий, смысла ни одного из которых я не мог постигнуть вследствие наличия странных слов, которые он использовал; и затем, разглядывая меня, стоящего весьма озадаченным и запутавшимся, он заревел и обругал меня всеми словами из своего словаря, а матросы рассмеялись и перемигнулись друг с другом, но не смели идти дальше этого из-за страха перед помощником, кто в своём присутствии не позволил бы никакого смеха надо мной, кроме своего собственного.
Однако я, как только смог, попытался проснуться и удержаться от полноты сновидений своими открытыми глазами и быть, в общем, умным, способным парнем, наконец решившимся изучить то или иное так, чтобы не выглядеть одураченным новичком.
Люди, которые никогда не выходили в море в качестве матросов, не могут вообразить, насколько эта работа озадачивает и пугает. Она, должно быть, походит на приход в варварскую страну, где говорят на странном диалекте, одеваются в странную одежду и живут в странных домах. Ведь у матросов для всего есть свои собственные названия, даже для вещей, которые знакомы им на берегу, и если вы называете предмет его береговым названием, то вас осмеют как невежду и «сухопутного жителя». Я хочу рассказать, как в тот первый день помощник капитана приказал мне набрать немного воды. Я спросил его, где я можно получить ведро, тогда же я решил, что совершил некое ужасное преступление, поскольку тот пришёл в большое волнение и сказал, что у них в море никогда не было вёдер, а затем я узнал, что их тут всегда называют корзинами. И как только я сказал о том, что нужно забить небольшую деревянную пробку в ведро, чтобы остановить утечку, он налетел снова и сказал, что в море нет никаких пробок, только затычки. И именно так обстояло со всем остальным.
Но помимо всего, выучить столь бесконечное количество абсолютно новых названий новых вещей поначалу показалось мне невозможным. Если вы когда-либо видели судно, то вы, должно быть, заметили, какая там чащоба из верёвок. И что все они кажутся смешанными и спутанными вместе, как большой моток пряжи. Теперь же у самой малой из этих верёвок есть своё собственное имя, и многие из этих имён очень длинные, как имена молодых наследных принцев, такие как «отдел корпуса выше ватерлинии по правому борту» или «верхняя главная линия парусов по левому борту».
Я думаю, что было бы очень неплохо дать новое обозначение судовым тросам так же, как когда-то, как я читал, были упрощены классы растений в ботанике. Это действительно замечательно, что в мире существует столько названий. Нет счёта названиям, которые хирурги и анатомы дают различным частям человеческого тела, действительно являющегося неким подобием судна; стоячий такелаж – это его кости, сохраняющие форму корпуса, а сухожилия – тонкие подвижные тросы, при помощи которых управляют всеми движениями.
Интересно, могло бы человечество обойтись без всех этих имён, число которых продолжает увеличиваться каждый день, и час, и секунду, пока, наконец, весь воздух не будет наполнен ими и когда даже на Великой равнине люди будут дышать по-другому вследствие обширного множества слов, которое они используют и которое изведёт весь воздух так же, как ламповые горелки сжигают газ. Но люди, кажется, имеют большую любовь к именам, поскольку знание великого множества имён, кажется, походит на знание очень многих вещей, хотя я не удивлюсь, если в мире существует гораздо больше имён, чем вещей. Но я должен перестать отвлекаться и возвращаюсь к своей истории.
Наконец мы подняли хлопающие паруса повыше, и как только судно ощутило их, как лошадь чувствует сбрую, и из-за бриза, дующего всё сильнее, пошло, накренившись на нос, избавляясь от пены на своих бортах, как от пены, сбиваемой с уздечки. Каждая мачта и каждая доска, казалось, начала пульсировать в нём, радостно забившись вместе со мной, и я почувствовал дикое ликование в моём собственном сердце и понял, что был бы рад вот так же идти далее вокруг света.
Тогда же я начал испытывать замечательное чувство, которое стало ответом на все дикие потрясения от внешнего мира и привело меня к скачке вперёд и вперёд мимо планет на их орбитах, где я потерялся в единой безумной пульсации центра Вселенной. Дикое кипение и взрыв бушевали в моём сердце, подобно скрытой доселе весне, разлившейся в нём, и моя кровь заструилась по всему моему телу, как горные ручьи в весенних паводках.
Да, я согласен! Дайте мне эту великолепную океанскую жизнь, эту жизнь солёного моря, эту солёную, пенистую жизнь, когда морское ржание и фырканье и ваше дыхание столь же глубоки, как дыхание огромных китов! Позвольте мне катиться вокруг земного шара, позвольте мне качаться на море, позвольте мне мчаться и прожечь свою жизнь с вечным бризом с кормы и бесконечным морем впереди!
Но скоро эти восторги испарились, когда после краткого отдыха нас снова позвали на работу, и у меня появилась мерзкое задание – вычистить курятники и устроить в баркасе стойла для свиней.
Несчастная собачья жизнь – это море! Подчиняться, как раб, и работать как ишак! Вульгарные и звероподобные люди помыкают мной, как будто я негр в Алабаме. Да, да, дуйте на нас сильнее, ветры, и скорей положите конец этому отвратительному путешествию!
Глава XIV
Он собирается нанести светский визит капитану в его каюту
Если что и вспоминается мне как самая большая низость, так это сильно изменившееся отношение капитана ко мне.
Я думал, что он настоящий, весёлый джентльмен, полный радости, и хорошего настроения, и доброты к морякам, и такой, кто не делает различий между мной и грубыми матросами, среди которых я был оставлен. Действительно, я не сомневался, что он неким особым образом возьмёт меня под свою защиту и окажется в отношении меня добрым другом и благодетелем. Я как-то слышал, что некоторые морские капитаны – отцы своей команде, и, следовательно, они существуют; но такие отцы, подобно предписаниям Соломона, как правило, отцы строгие и жестокие, отцы, чувство долга которых превалирует над чувством любви, и они каждый день в какой-то степени играют роль Брута, который приказал отправить подальше своего сына, о чём я прочитал в книге Плутарха, нашей старой фамильной книге.
Да, я думал, что капитан Риг – ибо Риг была его фамилия – будет тактичным и внимательным ко мне и будет стремиться приободрить меня и поддержит меня в моем одиночестве. Я вообще даже не считал возможным, что он не пригласит меня вниз в каюту в одну прекрасную ночь, чтобы задать мне вопросы относительно моих родителей и жизненных перспектив и, кроме того, услышать от меня несколько анекдотов, касающихся моего двоюродного деда, прославленного сенатора, или даст мне мел и карандаш и научит меня сложностям навигации, или, возможно, предложит мне сыграть с ним в шахматы. Я даже решил, что он мог бы пригласить меня на ужин в солнечное воскресенье и помочь мне с питанием, как знающий, насколько поначалу неприятны солёная говядина и солёная свинина и твёрдая булочка с бака такому мальчику, как я, который всегда жил на берегу и в своём доме.
И я не мог сдержать относительно него особых эмоций, почти нежность и любовь, как последнюю видимую связь в цепи ассоциаций, которые связывали меня с моим домом. Ведь в то же самое время в порту я заметил его и г-на Джонса, друга моего брата, стоящих вместе и разговаривающих, а поэтому от капитана до моего брата был всего лишь один промежуточный шаг, и мой брат, и моя мать, и сёстры отстояли от него на один шаг.
И это напомнило мне, как раньше я часто проходил местами по палубе, где, как помнится, стоял г-н Джонс, когда мы в первый раз посетили судно, стоящее у причала, и как я попытался убедить себя, что это действительно так и было, что он стоял там, хотя теперь судно уже находилось далеко в широком Атлантическом океане, а он, возможно, спускался с Уолл-стрит или сидел в своей бухгалтерии, читая газету, в то время как я, бедняга, был занят совсем иным делом.
Так два или три дня прошли без капитана, не позвавшего меня ни разу и не пославшего мне на бак пожелания заскочить в его каюту, чтобы проявить своё уважение. Я начал думать, не я ли должен сделать первый шаг, и, действительно, не ожидает ли он этого от меня, так как я был всего лишь мальчиком, а он мужчиной, и что, возможно, была причина, почему он ещё не поговорил со мной, заключавшаяся в том, что для меня будет более почтительным обратиться к нему первым. Я думал, что он мог бы нарушить это правило, особенно если он был великодушным человеком с благородными чувствами. Таким образом, однажды вечером, незадолго до заката, во втором часу собачей вахты, когда больше не было работы, которую необходимо было выполнять, я решил увидеть его и обратиться к нему.
После употребления ведра воды и хорошего мытья, необходимого для удаления некоторых следов покраски курятника, я спустился на бак, чтобы одеться так аккуратно, как только смог. Я надел белую рубашку вместо своей красной, натянул пару суконных брюк вместо грубых и надел свои новые туфли, а затем тщательно почистил свою охотничью куртку. Я надел всё это, для того чтобы в целом иметь вполне благородный вид, по крайней мере для бака, хотя в гостиной я бы не смотрелся так же хорошо.