
Полная версия:
Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки
Газета Совета министров «Известия» обещала рост благосостояния народа. Были также известны слова Маленкова «разрядка международной обстановки». Но 14 сентября 1954 в Тоцких военных лагерях прошло испытание атомной бомбы. Цель этого чудовищного эксперимента в густонаселённой Оренбургской области, в ста километрах от Бугуруслана, – результаты влияния взрыва на людей, чтобы можно было программировать ход будущей ядерной войны. Среди результатов, в частности: страшный скачок числа раковых больных. Число это, разумеется, скрывалось, однако власть не могла скрыть, что после испытания бомбы люди в Оренбургской области заболевают раком, белокровием сплошь и рядом.
Вина лежит на Первом секретаре ЦК КПСС Хрущёве, на главе правительства Маленкове, на военном министре (так тогда именовался министр обороны) Булганине, на военных и учёных, требовавших «натурных испытаний» (об этом я рассказываю в романе «Солнце больше солнца»).
Победил плебей
Но о пагубности испытания Тоцкой атомной бомбы страна не знала. Сельское население радовалось облегчению жизни, городское – продуктам в магазинах. И Хрущёв резонно предположил, что Маленков, делом подтверждая, что он хочет и может удовлетворять потребности народа, станет любимым вождём. Однако Хрущёв сам лез в таковые и оказался, будучи проще, вместе с тем, хитрее. Маленков уравнял в зарплате первых секретарей обкомов партии и председателей облисполкомов. Хрущёв стал возвращать отменённые надбавки секретарям и получил их поддержку. Маленков терял власть, в январе 1955 он перестал возглавлять правительство.
Потом мой отец говорил мне: «При режиме плебса выигрывает самый ярко выраженный плебей». Хамство Хрущёва выплёскивалось в самых разных видах, взять хотя бы то, что слово «молодёжь» он произносил с ударением на первом «о» и с «е» вместо «ё» в конце.
Он объявил, что страна живёт при угрозе войны и потому главное – рост тяжёлой и военной промышленности. Это, естественно, отразилось на производстве товаров народного потребления. Он урезал приусадебные участки колхозников, запретив держать скот, заявив, что мясо должны давать колхозные и совхозные стада. Провозгласил цель – догнать и перегнать США по поставкам сельхозпродуктов. В народе мигом родилось: догнать, мол, хорошо бы, а перегонять нельзя. Почему? Увидят, что у нас ж… голые.
Стремясь выполнять невыполнимые планы поставок, колхозы и совхозы сдавали не выращенную, не откормленную до нужных требований скотину («кости и жилы»), начальники разных уровней погрязали в приписках, занимались очковтирательством.
Хрущёв обещал изобилие за счёт освоения целинных и залежных земель, которое началось в 1954-м. На целину съезжались десятки тысяч людей, там создавались зерновые совхозы-гиганты. Поначалу урожаи оказались сверхвысокими, но к их приёму ничего не было подготовлено, огромные горы зерна «горели» под открытым небом, зачастую его сваливали в овраги. А затем из-за эрозии почвы её плодородный слой стал уноситься ветром, пыльные бури 1961–62 гг. достигали Бугуруслана. То, что стала давать земля, не возмещало посеянного.
Хрущёв, продолжая куролесить, распорядился резать лошадей: село, мол, должно обойтись техникой. Приказывал сеять кукурузу там, где издавна выращивались пшеница и рожь. Словом, натворил такое, что, вопреки его обещаниям, отнюдь не потекли молочные реки в кисельных берегах. Деревня ненавидела Хрущёва. Досталось от него государственным структурам, лихорадило партийно-советский аппарат.
Хрущёв и его миссия
По отношению к народу он был преступником, как все деятели советского государства, считал мой отец, говоря о Хрущёве. С молодости он нашёл в системе своё место и служил ей ради карьеры. Решил крепко держаться за Сталина, с чьей женой Надеждой Аллилуевой учился в Промышленной академии. Он увяз с головой во всём бесчеловечном, что творил Сталин.
Однако после смерти Сталина Хрущёв выступил представителем тех руководителей, которые не желали признавать за кем-либо, кто выдвинулся из их рядов, право истреблять их по своему личному усмотрению. А Сталин это делал, опасаясь за свою личную власть, укрепляя её, устраняя не столько, может быть, даже реальные, сколько кажущиеся угрозы ей.
Отец называл данные, зная их наизусть: к 1938 году из пяти Маршалов СССР Сталин уничтожил троих, из семи командармов 1-го ранга были расстреляны трое. Это звание в 1938-м получили Федько и Фриновский, а в 1939-м оба также были расстреляны.
Сколько ещё деятелей разного калибра распрощалось с жизнью. Они приносили зло народу, но перед системой виноваты не были, они с нею росли, ей служили. По указанию же Сталина их объявляли шпионами, вредителями, желающими восстановления капитализма. Ложь эта требовалась одному Сталину, а не системе, которую ослабляло утверждение, будто в её руководство сплошь и рядом проникали враги. Могла ли она воспитывать новые поколения на лжи, что прославленные вершители революции, достигнув высоких постов, возжелали возвращения капитализма? Их имена следовало вернуть истории советского государства. Следовало также показать, что система будет гарантировать безопасность лиц, которые ей служат, которые перед ней не виновны.
По этим причинам Хрущёв на закрытом заседании XX съезда КПСС в феврале 1956 года выступил с докладом «О культе личности и его последствиях». От народа уже не скрывали, что при Сталине осуждали невиновных. В 1961 году тело Сталина убрали из мавзолея и снесли все памятники ему.
Служа, таким образом, всё тому же советскому государству, Хрущёв объявил жертвами террора не одних лиц, принадлежавших к элите, но реабилитировал массу расстрелянных, уморённых в лагерях простых людей, миллионы выпустил из лагерей. Он возвратил на их родину выселенные Сталиным народы: не вернул лишь крымских татар и немцев, но, тем не менее, снял их с комендантского учёта и разрешил покидать места поселения.
Разумеется, есть основания, рассуждал мой отец, обвинять Хрущёва, что он не сделал ещё того-то и того-то. Но он не собирался снимать удавку с шеи народа, а лишь ослабил петлю, и уже это принесло огромное облегчение обществу. Оно оживало, и одним из глотков бодрящего воздуха стал Всемирный фестиваль молодёжи и студентов 1957 года.
Правдивость проникла в искусство, воплотившись в прекрасный, без дёгтя идеологии, фильм Михаила Калатозова «Летят журавли».
Хрущ разноликий
Однако Хрущёву, которого народ называл сокращённо-уничижительно – Хрущ, – нельзя простить, что он принялся закрывать и разрушать уцелевшие с тридцатых годов церкви, монастыри; были известны случаи, когда монахов сажали в психбольницы, верующих избивали милиция, дружинники.
Далее. Реабилитируя невинно осуждённых, он не давал пощады тем, кого считал виновными. В конце мая 1962 года были на тридцать процентов повышены цены на мясо и мясные продукты, на двадцать пять процентов – на сливочное масло. Официально объявили, будто это сделано по просьбе трудящихся. Возмутились жители Новочеркасска, забастовали, публично сожгли портрет Хрущёва, толпа народа двинулась к горкому партии. По безоружным людям открыли огонь из автоматов – двадцать шесть человек было убито, после чего стали выявлять зачинщиков выступления, семерых расстреляли, десятки людей получили лагерные сроки.
Папа узнал обо всём этом, слушая «Голос Америки», Би-би-си, «Немецкую волну», радио «Свобода». Хрущёв, делал вывод отец, защищал дееспособность системы и, естественно, свою власть, посягательство на которую было реальным. Но он не развернул кампанию арестов за отпущенное в его адрес худое слово, о нём безнаказанно рассказывали анекдоты, ходила частушка с обращением к Гагарину:
Юра, Юра, ты могуч,Ты летаешь выше туч!Соберёшься на орбиту,Захвати с собой Никиту,Чтобы этот пидарасНе е… рабочий класс!Террор, подобный сталинскому, не возобновился. В народе рождались, как впрочем, и прежде при терроре, язвительные отклики на плоды советской пропаганды. После того как в 1961 году сорвалась высадка на Кубе противников Фиделя Кастро и он согласился на размещение советских ракет, появилась песня Александры Пахмутовой на стихи Николая Добронравова «Куба – любовь моя». Первым её исполнил Йосиф Кобзон. В народе же, и, что примечательно, в среде школьников распространилась пародия:
Куба, отдай наш хлеб.Куба, возьми свой сахар.Куба, отдай установки ракет.Куба, пошла ты на…!Рассказ моей сестры
То, что Хрущёв осудил, хотя и не в полной мере, сталинский террор, оценили люди, которых он коснулся. От моей матери я знал, как арестовали её первого мужа, как она носила в тюрьму передачи и их принимали, хотя он был уже расстрелян. Особенно же на меня подействовал рассказ моей сестры Нелли – в ночь ареста её отца ей было семь лет.
Моя мать, её муж и дочь жили, как я уже писал, в Сталинграде, квартира была в новом большом доме. Однажды моя сестра напомнила мне всем известное стихотворение о детях в городском дворе, которые сообщают друг другу, кто о чём:
– А у нас огонь погас —Это раз!Грузовик привёз дрова —Это два!Сестра сказала, как это так – «огонь погас»? Горели в печи дрова и вдруг погасли? Если же они все сгорели, тлеют угли, да и не говорят «огонь погас», говорят «кончились дрова». Другой мальчик объявляет, что у них в квартире газ. Ещё один – что у них водопровод. Но ведь дети собрались в одном дворе – значит, живут в одном доме или, скажем, в близких соседних. И что же – у кого-то квартиру отапливают дровами (кстати, дело происходит летом), у кого-то есть газ, у третьих водопровод, но нет газа, если о нём сообщают как о новости. Какая-то белиберда, глупо вымышленная сцена.
«Мы тоже собирались во дворе, – рассказывала моя сестра, – но не вечером, а утром. Я помню каждое утро летних каникул тридцать седьмого года. Кто-нибудь шептал, что ночью у таких-то забрали… Забрали отца. Те среди нас, у кого забрали раньше, чувствовали на себе взгляды, отворачивались. А если во двор выходил или выходила та, у кого забрали в эту ночь, все опускали глаза. Никаких игр не было, говорили только тихо».
Сестра рассказала о ночах. Автомашин в то время было немного, и когда ночью на улице раздавался звук мотора и замирал напротив дома, она просыпалась и «буквально чувствовала», что весь дом не спит. На улице горел фонарь. Мать, вспоминала сестра, вскакивала с постели, на цыпочках подходила к окну, осторожно, чуть-чуть отодвигала занавеску. «Не в наш подъезд», – шептала с облегчением.
И конечно, на подъехавшую машину глядели из всех окон. Машина – «чёрный ворон» – походила на автофургон, в каких в магазины развозили хлеб. Из неё выходили четыре-пять человек, направлялись к подъезду. И во всех квартирах подъезда вслушивались в шаги на лестнице.
«Однажды, – рассказала сестра, – они замерли на нашей лестничной площадке. Был март тридцать восьмого. В дверь постучали. Я никогда не забуду слова: Эн Кэ Вэ Дэ!» Сестра добавила: «Сказали – не Эн Ка Вэ Дэ, а Эн Кэ Вэ Дэ!»
В комнате включили верхнюю лампу, отец запомнился стоящим в свежей белой рубашке, люди выбрасывали из шкафа вещи, с полок сбрасывали книги, переворачивали матрасы, сестра запомнила отрывисто произносимое: «Где золото? Ценности? Меха?» Ни золота, никаких ценностей не было. Отца сестры увели.
После этого рассказа написанное Солженицыным об арестах не явилось для меня открытием.
Хрущёвская волна в литературе
Хрущёв бульдозером своротил затор, который перекрывал ручей, и ручей заструился. В 1960 году Александр Твардовский, тогдашний главный редактор «Нового мира», печатая в его номерах свою поэму «За далью даль», опубликовал главу «Так это было», где заговорил о деспотизме Сталина. Таким образом, разоблачение «культа личности» (термин Хрущёва) нашло воплощение в поэзии: «Когда кремлевскими стенами / Живой от жизни огражден, / Как грозный дух он был над нами, – / Иных не знали мы имен».
Твардовский указывает на факт: это имя звучало в ряду со словом Родина и становилось равным имени божества. Ему приписывались все свершения народа, меж тем как многие вершители, «что рядом шли в вначале, / Подполье знали и тюрьму, / И брали власть и воевали, – / Сходили в тень по одному».
Сказано, казалось бы, негромко, но сильно, полагал мой отец, сильно ещё и потому, что сказано в эпической поэме. И добавлял: эти сошедшие в тень знали бы тогда, когда воевали с нами, какая им уготована, после их побед, конечная победа.
Отец цитировал слова о Сталине:
Не зря, должно быть, сын востока,Он до конца являл чертыСвоей крутой, своей жестокойНеправоты.И правоты.Припечатано хлёстко, говорил мне отец, но заметь: после слова «Неправоты» поставлена точка и добавлена новая строка: «И правоты». То есть открыто поле для рассуждений: то-то делал неправильно, а то-то, наоборот, правильно. Здесь и выигранная война, и созданные колхозы. Кстати, замечал отец, цену им Твардовский называет, и в этом его подлинная человечность: «за дальней звонкой далью» он видит на своей малой родине тетку Дарью «С ее терпеньем безнадежным, / С ее избою без сеней, / И трудоднем пустопорожним, / И трудоночью – не полней».
«То, что это было опубликовано, не заслуга ли Хрущёва?» – говорил отец, добавляя, что в 1961 году Твардовскому за поэму «За далью даль» присудили Ленинскую премию.
В 1962 году «Новый мир» напечатал одобренную Хрущёвым повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мой отец хранил журнал с повестью, не раз рассуждал о ней. Она написана с советских позиций, но таких, какие пришли в соответствие с политикой Хрущёва. Поскольку народу открыли, что от сталинского террора пострадало много людей, верных советской власти, Солженицын нарисовал пример тому.
Иван Денисович, бывший колхозник, фронтовик, трудится в лагере, точь-в-точь как охваченный энтузиазмом передовик производства, воспеваемый в какой-нибудь газетной корреспонденции под заголовком «Умножим свершения». Он доволен лагерной пищей, тем, что сегодня каша хороша, а баландой прямо наслаждается, мысленно восклицая: «Хор-рошо!» Сказано, что сейчас он ни на что не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий. Вышел герой из столовой «с брюхом набитым».
Папа покачивал головой и над такой подробностью: кто-то, мол, «не доест и от себя миску отодвинет». Не могу вообразить, говорил отец, чтобы в нашем трудармейском лагере кто-нибудь свою порцию не доел. Сказать бы это брату Коле.
Автор приводит воспоминания героя о жизни в колхозе: картошку-де ели целыми сковородами, кашу – чугунками, «а еще раньше, по-без-колхозов, мясо – ломтями здоровыми. Да молоко дули – пусть брюхо лопнет».
Отец произносил: «Ладно, до колхозов были сыты, если не считать поедание трупов и людоедство двадцать первого года. При колхозах то же делалось в тридцать третьем году. А то, что было в другие колхозные годы…» – он морщился, вспоминая увиденное, и присовокуплял: «Не очень сходится с тем, что пишет Твардовский о тётке Дарье».
К словам о колхозной обжираловке Солженицын пристегнул мысль героя: «А не надо было так, понял Шухов в лагерях». Тут папа опять вспоминал брата Николая, умиравшего в лагере от истощения, цитировал: «Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Я запомнил слова отца: «Бодренькая фантастика! Но именно потому, что она заменила правду, вещь понравилась Хрущёву». Тем не менее, огромный её плюс в том, что показано: в лагерях сидели невиновные, главный герой, при том, что от его умозаключений разит фальшью, вызывает сочувствие. Произведение, первое такого рода в советской литературе, подкрепило и, в определённых рамках, проиллюстрировало развёрнутое Хрущёвым осуждение сталинского террора.
Папа прочитал и дал прочитать мне «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова, вышедшую в 1964 году в журнале «Октябрь», «Барельеф на скале» Андрея Алдан-Семёнова, напечатанный в том же году в журнале «Москва». Понятно, что самое ужасное не показано, говорил отец, но в основном страдания людей, без вины брошенных в лагеря, отображены. Произведения, по мнению отца, были написаны безупречно выразительным языком.
В отличие от Дьякова, Алдан-Семёнова и других авторов, взявшихся в то время за лагерную тему, Солженицын создал «Архипелаг ГУЛАГ», доказав, что причина террора не в «искривлениях периода культа личности». Причина – само построенное террором советское государство. Исследование его природы, говорил мне отец, – немалая заслуга Солженицына.
Про «Архипелаг ГУЛАГ», который был издан осенью 1973 года в эмигрантском издательстве ИМКА-Пресс, папа узнал, благодаря зарубежным радиоголосам. Когда Солженицына в 1974 году выслали из СССР, папа заметил, что из библиотек исчезли журналы с его произведениями, которые у нас дома бережно хранились. Помимо «Одного дня Ивана Денисовича», то были напечатанные в «Новом мире» рассказы «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита».
Ходатай
С началом хрущёвской оттепели отец стал, по просьбам людей, писать ходатайства о реабилитации их арестованных родных. Дело это отнимало время, но он ничего не брал за помощь, говоря: «Да ну, ерунда – письмо написать».
Неподалёку от нас жила в комнатке барака старушка-немка Фрида Ивановна. До войны в республике Немцев Поволжья она была колхозницей, муж её умер, а двоих сыновей-конюхов девятнадцати и восемнадцати лет арестовали в 1938 году и расстреляли по обвинению в контрреволюционной троцкистской террористической деятельности. Саму Фриду Ивановну выселили в 1941 году, она попала в Бугуруслан. По-русски она говорила плохо, писать, кажется, не умела. Мой отец, помню, сказал: «Лев Толстой о ней мог бы написать второй рассказ «За что?» У него поляки страдали из-за того, что хотели быть поляками, а Фрида Ивановна вряд ли задумывалась, хотела ли она быть немкой».
Отец посмотрел имевшиеся у неё документы, отправил в Москву прошения о реабилитации сыновей. Их через некоторое время посмертно реабилитировали. Но одинокая старуха не получала пенсии, нянчила чужих внуков и жила тем, что ей за это платили. Отец принялся хлопотать, как это тогда называли. Он, разыскивая почтовые адреса, запрашивал справки с мест работы Фриды Ивановны и, в конце концов, собрал необходимое для подтверждения её полного трудового стажа. Она стала получать пенсию; часто приходила к нам, словно к своим единственным родным.
За взбучкой дело не станет
На улице, где мы жили, на прилегающих улицах не было асфальта, зимой на них нарастал слой льда и снега. По ним проезжали запряжённые лошадьми сани из деревень, а то и всадники. Они обычно останавливались у продуктового магазина номер 4, который находился наискось от нашей двухэтажки, за дорогой. Я насмотрелся на лошадей самых разных мастей. Отец мне объяснял: это муругая, это чалая, пегая и т. п.
Лошади, конечно, были не чистопородные. Отец говорил: в этой кровь башкирской породы, в этой – кровь вятской, а эта почти чистая казанская порода, а вот тебе сибирский маштачок. Ну, а я (в дополнение) воображал себе английских верховых, орловских и донских коней (опять же, по отцовским описаниям и по снимкам в Энциклопедии).
Скажу об одном случае. Подъехал в санях к магазину мужик в тулупе, явно подвыпивший, лошадь привязал к столбу, купил в магазине, что ему было надо. Мороз стоял такой, что у лошади морда покрылась инеем. Мы с отцом проходили неподалёку. Мужик полуулёгся в санях, стал лошадь разворачивать и так вожжи натянул, что удила врезались ей в угол рта. Отец подбежал к саням в ярости: «Морду тебе набить, негодяй?! Ты ей рот рвёшь!» Мужик посмотрел на него, ослабил вожжи, уехал, а отец мне сказал: «Лошадь не его – колхозная. Что ему до неё, если он от природы дрянь?»
Если бы мужик вздумал огрызаться, то мой отец, хотя уже немолодой, выполнил бы угрозу и с успехом. Дома он упражнялся с гантелями, с эспандером, когда-то занимался боксом.
Однажды ночью в дверь нашей квартиры сильно постучали; пока папа вставал с постели, раздался хрусткий удар – середину двери пробил нож и так, что показался его кончик. Отец распахнул дверь, увидел какого-то мужика и нанёс ему апперкот в подбородок, отправив в нокдаун. Отобрал нож, сказал: «Сам спустишься или тебя спустить?» (Напомню, что мы жили на втором этаже). Незнакомец ретировался.
На другой день вечером он пожаловал к нам с бутылкой водки, отец впустил его, пригласил в кухню. Человек был трезв, рассказал, что вчера перепутал-де дом: оказывается, шёл к подруге, причём, подозревая, что она не одна, и хотел «им устроить». У отца он попросил извинения. Папа кивнул моей матери, она поставила перед гостем стакан, тарелку с оставшейся от ужина варёной картошкой, полила её подсолнечным маслом, нарезала лук. «Я не пью, а вы пейте, – сказал папа человеку, – в милицию я не заявлял и не заявлю».
Тот выпил, закусил, спрашивает: «А нож мой?» – «Нож не отдам!» – ответил отец и заметил гостю, что, не перепутай он дом, мог бы тюремный срок схлопотать; неизвестно, мол, как бы вас с ножом приняли и что вы бы натворили. «Да я понимаю…» – нехотя согласился человек и, попрощавшись, унёс недопитую водку.
Нож был настоящей бандитской финкой с «усиками», с наборной, из разноцветных колец, рукояткой. Папа отнёс его в школу учителю труда: «Мой трофей», – рассказал о случае, они обсудили, что сделать с ножом. Учитель укоротил лезвие, превратил остриё в округлый конец, убрал «усики» и заменил наборную рукоятку деревянной. После этого отец пользовался ножом, как одним из своих перочинных; ножи он любил с детства.
Моральные установки
Зимним днём отец возвращался из школы домой; от улицы, по которой он шёл, вправо уходил переулок, к нему прилегал заснеженный городской сад. Вдруг раздался хлопок выстрела, за ним крик – по переулку, выскочив из сада, побежал подросток, за ним гнался старик, крича: «Держи его!» Подросток пересёк улицу перед моим идущим отцом, тот пустился за ним, догнал, схватил его. Подбежавший человек вцепился пареньку в горло, повалил его наземь, стал душить. Папа отнял его руки от горла поверженного беглеца: «Душить нельзя!»
У старика по щеке текла кровь, он, задыхаясь, с хрипом выдыхал: «Убить хотел…» Оказалось, в саду подросток стрелял из так называемой поджиги. Как она делалась? Находили подходящую медную трубку, её конец расплющивали молотком, загибали, в трубку заливали немного расплавленного свинца, чтобы, застыв, он образовал «дно». Затем с помощью напильника и гвоздика или толстой иглы проделывали в трубке сбоку маленькое отверстие. Трубку укрепляли проволокой и изоляционной лентой на подобии пистолета, выпиленного из доски. Поджига готова. В её ствол засыпали серу, соскобленную со спичек, загоняли пыж, клали кусочек свинца или обрубок гвоздя, после чего зажигали «присыпку» в отверстии на боку трубки (ствола), и происходил выстрел.
Паренёк с поджигой в безлюдном зимнем саду вряд ли целил в проходившего по переулку человека; скорее всего, попал в него случайно. Виновника надо было вести в милицию. Пострадавший требовал этого, но папа сказал: «Мы ему пострашнее сделаем. Я знаю его отца – тот пьёт, а пьяный он – бешеный. Расскажу ему, и он негодяя изобьёт до полусмерти». Старик удовлетворился, но дал пареньку пару раз кулаком по лицу.
А мой отец вспомнил, что действительно знает семью подростка, хотя не ведал, пьёт ли родитель и бывает ли страшен во хмелю. Отпустив пойманного, отобрав у него, конечно, поджигу, папа вечером нанёс визит родителям, потолковал с ними о том, что ждёт их сынка, если они им не займутся как следует.
Между прочим, я сам, учась в четвёртом классе, воспользовался инструментами, которые были у нас в отделении сарая, изготовил поджигу и стал, улучая момент, когда вблизи никого, стрелять из неё за сараем. Папа поджигу нашёл и сказал мне: «Стреляй, но если она взорвётся и глаза лишишься или пальцев, для тебя это будет чересчур. Я удушу тебя подушкой». Выражение лица у него было более, чем серьёзное. Потом я, правда, стрелял, но весьма уменьшал заряды и вскоре потерял к поджиге интерес.
Был ещё случай, относящийся к моральным установкам отца. Я с нашей дворовой компанией шёл по улице, и один из ребят пульнул из рогатки в севшего на забор частного дом воробья. Камешек в птицу не попал, пролетел дальше и разбил в доме окно. Вся компания мигом убежала, а я бегать не мог, и меня схватил хозяин. Я ему сказал, что камня не кидал, но он отвёл меня в милицию. На месте оказался начальник, его жена была учительницей в нашей школе, и он хорошо знал моего отца. Начальник велел человеку, который меня привёл: «Отпустите его!»
Потом зашёл в школу к моему отцу, сказал, что у него лежит заявление о разбитом окне. В том, что разбил не я, начальник милиции не сомневался, но не сомневался он и в том, что я знаю, кто разбил. Папа сказал: «Вы хотите, чтобы он нарушил неписаное правило: «не выдавай»? Вы не знаете, как ребята относятся к таким, кто выдаёт? К счастью, он у меня такой, что, если я ему велю выдать, он этого не сделает!»