
Полная версия:
Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки
Он не желал, чтобы моим сверстникам осталось неведомо то, что умело и чем увлекалось в отрочестве его поколение.
Где был бой
Муж моей сестры Иван был шофёром грузовика с закрытым кузовом. Летом 1963 года Ивана послали по делам в село Грачёвку, он взял нас с отцом. В сентябре мне должно было исполниться одиннадцать; отец ещё не рассказывал мне о своём участии в Гражданской войне.
В Грачёвке он, я и Иван переночевали в доме местных жителей; помню, что простыней не имелось, что ночью было невыносимо душно. Зато необыкновенно понравилось мне кислое молоко с деревенским хлебом – хозяйка его испекла и подала на стол.
Ходили мы с отцом на речку Ток. Наша река Кинель шире и полноводнее. На другом берегу Тока я видел реденький лес. Отец сказал, не вдаваясь в подробности, не уточняя ничего: «Вот эти самые места». Фразу я запомнил.
Потом отец повёл меня через Грачёвку на околицу за южной стороной села. Впереди справа я видел пасшееся стадо коров, там же виднелись кустарник, высокая трава, редкие деревца. Впереди и влево расстилалось поле, через него от села уходила вдаль грунтовая дорога. Её перебегали суслики. Помню ещё на околице полувысохшие лужи со следами копыт. Отец, кивнув на них, напомнил мне о сказке, в которой братец Иванушка просит разрешения у сестрицы из копытца напиться…
Иван с моим отцом купили в Грачёвке овцу, где она стоила дешевле, чем на рынке в Бугуруслане.
Через год с лишним отец расскажет мне о длившемся весь день бое за Грачёвку, когда часть красных наступала с запада из-за речки Ток, а другая их часть предпринимала атаки на село с юга.
Журналистика. Ученик в доме
Когда отец был в Трудармии, там под угрозой строгого наказания запрещалось вести какие-либо записи, отчего он очень страдал, ухитрялся иногда тайком записывать что-нибудь безобидное. Он не мог жить без карандаша и бумаги, без работы над словом, творчество было для него жизненной необходимостью.
В пятидесятые и в более поздние годы он, за неимением иной возможности, писал то, что разрешалось. Его заметки, корреспонденции о школьной жизни, очерки о коллегах-учителях, об отличившихся «на трудовой вахте» нефтяниках, а также рассказы печатали районная газета «Бугурусланская правда», чьим внештатным корреспондентом он стал, и оренбургские областные газеты «Комсомольское племя», «Южный Урал». Рассказы передавались по городскому радио Бугуруслана. Отец был принят в Союз журналистов СССР.
В 1958 году весьма урезанная редакторами повесть моего отца под названием «Никиша Голубев», написанная о Гражданской войне с позиций советского автора, вышла в коллективном сборнике «Рожденные в пламени» (Чкаловское книжное изд-во).
Писатели, журналисты Оренбурга хорошо знали Алексея Филипповича Гергенредера. Известный уважаемый человек в Бугуруслане, он в школе N 12 был любимым учителем, бывшие ученики помнят его до сих пор.
Знакомя класс с литературным произведением, он свободно углублялся в историю, ученики узнавали о походах князя Святослава, о печенегах, хазарах и половцах, о подвигах Евпатия Коловрата, Осляби и Пересвета.
О чём отец остро сожалел, так это о том, что нельзя говорить ученикам об оде Гавриила Державина «Бог». Папа считал это произведение величайшим достижением русской духовной лирики, «Пушкин до него не поднялся…» – иногда бормотал он.
Мне был им открыт щекочущий чувства мир прекрасного писателя Бориса Житкова. Каждый его рассказ после прочтения долго не отпускал меня. Рассказ «Над водой» я с закрытыми глазами «просматривал» в памяти, лёжа в ванне, которую родители наполнили водой, грея её на плите, и едва не захлебнулся. Мне виделся паренёк Федорчук, ученик механика, который бесстрашно выбрался на крыло аэроплана. Его мотор засорился и заглох, налетает свирепый ветер, машина теряет высоту над бурным холодным морем… Благодаря мальчишке, мотор заработал, десять пассажиров, пилот и механик были спасены, но спаситель сорвался с обмёрзшего крыла.
Незабываемое нервное напряжение вызвал у меня рассказ «Под водой», в котором упоминаются манёвры русского флота в 1912 году. Молодой капитан подводной лодки, которая возвращалась в порт после успешного участия в манёврах, приказал не огибать пароход на пути, а погрузиться и пройти под ним. Но глубина оказалась недостаточной, лодка прилипла к вязкому дну и не может всплыть.
Папа обсуждал со мной рассказ. Тринадцать человек команды, говорил он, уже воображали себя весело отдыхающими на берегу, и вдруг им остаётся лишь час жизни, они задохнутся. Посмотри, продолжал отец, как они ведут себя, когда капитан признаёт свою вину и просит застрелить его. Нервничает только механик; мичману, как и всем, страшно, но он внешне весел, принимает судовой журнал у капитана, ведёт записи: капитан застрелился, оставив записку: «Я не имею права дышать этим воздухом».
В мои восемь лет я болезненно жалел капитана, чуть не плакал из-за весёлого мичмана, который задохнулся.
Отец поискал на этажерке книжку, раскрыл её, прочитал мне стихотворение:
«Спокойно трубку докурил до конца. / Спокойно улыбку стёр с лица. / «Команда, во фронт! Офицеры, вперёд!» / Сухими шагами командир идёт. / И слова равняются в полный рост: / «С якоря в восемь. Курс – ост. / У кого жена, брат – / Пишите, мы не придём назад».
Отец прочёл ещё и закончил: «Адмиральским ушам простукал рассвет: / «Приказ исполнен. Спасённых нет».
Вот тебе, сказал мне отец, отчётливое мужество, тут слово «героизм» не подходит, в нём крик, а тут лишь сухость тона, так идущая истинному величию.
Через несколько лет он рассказал мне, что автор стихотворения (баллады) Николай Тихонов учился поэзии у Николая Гумилёва, был под сильным влиянием Редьярда Киплинга. Потом он опустился, став лизоблюдом властей предержащих, но «Баллада о гвоздях» живёт своей жизнью. Баллада об английских моряках в Первой мировой войне.
Помимо книг
Отец любил шахматы, вёл в школе шахматный кружок и, конечно, очень рано приобщил меня к шахматам. Первое, что я усвоил, это защита Петрова, дебют четырёх коней, ферзевый гамбит. Отец также организовал в школе драматический кружок, я помню работу над сценами из комедии Мольера «Тартюф».
Когда я учился во втором классе, в зимние каникулы произошло то, что стало для меня и праздником, и испытанием. Я с отцом отправился в городской театр драмы на спектакль по пьесе Горького «На дне». В театре я оказался впервые в жизни, и всё в нём представлялось мне праздничным. Но до чего трудны были мои попытки вникать в то таинственно интересное, что произносили люди на сцене. Потом отец не один день терпеливо и доходчиво объяснял мне, о чём пьеса, растолковывал характеры героев.
«Ночлежки были, нищета-с!» – тихо говорил он, хмыкал, хотел, казалось, что-то добавить, но не добавлял.
И ни я тогда, ни кто-либо другой не знал, как его возмущает убогость действительности. Он был убеждён, что не будь Октябрьского переворота, разгона Учредительного Собрания, в стране установилась бы демократия – и нация не оказалась бы обезглавленной. Сколько пользы и какой принесли бы миллионы людей, которых коммунисты изгнали, расстреляли, уморили голодом, сгноили в лагерях. Государство, будь все эти люди живы и свободны в своём труде, стало бы процветающим, и лишь присниться могло кому-то, что учителя, врачи ютятся в бараках, в коммуналках.
Посвящение
Мне было двенадцать, когда я, в очередной раз, заговорил с отцом о кинофильме «Чапаев». В нём меня впечатляло зрелище «психической атаки». Красиво шли густые, сплошь офицерские, цепи… Отец остро, внимательно посмотрел на меня своими глубоко сидящими глазами, помолчал – и взял с меня слово хранить строжайшее молчание о том, что он мне расскажет.
«Офицеры, говоришь… Их аксельбанты тебе тоже понравились?» Мне живо вспомнились шнуры, свисающие с погон, и я подтвердил: конечно, понравились, почему же нет?
Так вот, объяснил отец, аксельбанты носил только флигель-адъютант – офицер связи, один на полк. Как и зачем собрали столько именно флигель-адъютантов?.. Они под чёрным знаменем с черепом и скрещёнными костями… Лишь неразвитые люди поверят, будто белые для устрашения придумали такое.
Красные в фильме говорят, что это каппелевцы, но Чапаев и Каппель никогда не сталкивались, оба всегда воевали на разных участках фронта.
Я узнал, как не хватало Колчаку офицеров для командирских должностей: какая уж там отдельная офицерская часть. Ничего подобного «психической атаке» и в помине не было. Фурманов в своей книге «Чапаев» о ней не пишет.
Она попросту немыслима, объяснял папа, из винтовок ведут прицельный огонь с трёхсот метров. Представь-де солдат, залёгших цепью. По ним идущие плечом к плечу не стреляют, зато они спокойно целятся и бьют. Сколько они и без пулемёта уложат атакующих тесным строем, пока те пройдут триста метров. Обороняющимся это ясно, они будут видеть, как падают и падают поражённые их огнём, как быстро редеют ряды атакующих – какой там страх? какое психическое воздействие?
Создатели фильма, по словам моего отца, желая показать стойкость чапаевцев, умение пулемётчицы, фантастически польстили белым. Те из них, кому довелось посмотреть картину, наверняка упивались. Ещё бы! Они показаны презирающими смерть – какой шаг! во рту папиросы. Никто не проговорится, что это чушь собачья.
Мы, говорил отец, не были ни офицерами, ни послужившими солдатами, одеты были неприглядно и в атаку шли перебежками, пригибаясь, держась на расстоянии друг от друга. В нас стреляли, и всё время кто-то падал от тебя справа и слева, и чем более ты приближался к неприятелю, тем выше была вероятность, что в тебя сейчас попадут.
У меня вырвалось: «Какое нужно бесстрашие!»
«О нём не думаешь, – сказал отец, – ни о чём не думаешь. Делаешь то, чего нельзя не делать». И добавил: «В кино это не выглядело бы эффектно».
Он рассказывал о войне, и для меня начиналась новая жизнь – пройденное им становилось как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку «винчестер», выпускавшуюся под русский патрон, или японский карабин «арисака». И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей.
Из его рассказов об оружии я запомнил, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, что штык трёхлинейка имела четырёхгранный игольчатый. Что пулемёты «максимы» были зелёные, а пулемёты «кольты» – чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи – пусть и в узорных ножнах.
Узнал я и то, что Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров – в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
Отец хотел сохранить представления, мысли о том, за какое будущее он и его друзья пошли воевать летом 1918 года и как они воевали. Я должен был стать наследником, который воспринял бы всё то, во что отцу верилось, что ему помнилось и что скрывалось от других. Он передавал мне опыт пережитого, осмысленного, развивал меня, стремясь вырастить журналиста (а, может, и писателя), который даст жизнь услышанному. Он был мастером, а я подмастерьем. Обладая прекрасной памятью и талантом рассказчика, он в подробностях воскрешал передо мной эпизоды Гражданской войны с её участниками, выстраивал галерею замечательных портретов.
Если рассказы о детстве отца я слышал от него с моих ранних лет и изложил их здесь, то с двенадцати лет я стал слушать рассказы о его участии в Гражданской войне и о последующем. Всё это, вместе с тем, что идёт собственно от меня, я привёл и продолжаю приводить.
Какую делали жизнь
Отец, постоянно возвращаясь к борьбе белых с красными, рассказывал, как жили при коммунистах. Голод на недолгое время сменила сытость, которую дал нэп, затем потянулось недоедание, перемежаясь голодом. Режим держался на страхе расстрела. В народе ходило переиначенное «Яблочко»:
Эх, яблочко, куда котишься?В губчека попадёшь – не воротишься.Однажды отец прочитал по памяти тоже ходившее в народе:
Был царь, была царица,Была рожь, была пшеница.Посадили холуя —И не стало ни…Недоставало всего, чего в прежние времена было вдоволь, люди носили заплатанное старьё, и я услышал о любопытном случае на заводе «Красный Профинтерн» в Бежице. Приехавший на завод из Москвы высокопоставленный чиновник демонстративно расхаживал по цехам в рваных ботинках. Рабочих старались оболванить, показать им, будто и высокое руководство разделяет их нужду, но мало кто верил, что у московских чиновников нет нормальной обуви и одежды.
Гость выступил перед рабочими с речью, в которой повторял, что нехватка необходимого – это временное затруднение. О том же писали газеты. Люди же, поведал мне отец, тайком передавали друг другу обновлённый закон диалектики: «Всё течёт, всё изменяется. Остаются без изменения только временные затруднения».
Когда объявили об успешном выполнении первого пятилетнего плана, что оказалось ложью, загулял куплетик:
Кто сказал, что Ленин умер?Я вчера его видал —Без портков, в одной он кепкеПятилетку догонял.Отец рассказал о подковырке тех времён, направленной против начальства. От весьма распространённого слова «доклад» отнимали по букве: «Что делаем? Доклад. Что получаем? Оклад. Что ищем? Клад. Что провозглашаем? Лад. Что имеем? Ад».
В фойе кинотеатров можно было увидеть высказанное Лениным: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино». Лозунг переделали: «Из всех даров для нас важнейшим является ярмо».
После убийства Кирова 1 декабря 1934 года в Ленинграде появилась острота: «Обычно медведь ест ягоду, а тут ягода съела медведя». Подразумевалось, что был снят начальник Управления НКВД по Ленинградской области Медведь, приговорён к трём годам (затем расстрелян), а возглавлял в то время НКВД Ягода. Кое-кто, разумеется, понимал: не Ягода «съел» Медведя, а Сталин.
Укреплявший свою власть Сталин развернул массовый террор. С середины тридцатых годов мой отец каждый день и, в особенности, каждую ночь ждал ареста.
Срыв и чудо
Отец говорил мне о процессе над так называемыми участниками «военно-фашистского заговора». Процесс проходил в июне 1937 года. Специальное Судебное Присутствие Верховного Суда СССР судило маршала Тухачевского, командармов 1-го ранга Якира и Уборевича, командарма 2-го ранга Корка, комкоров Примакова, Путну и прочих. Их обвинили в связях с фашистской Германией, в намерении захватить власть в СССР и расстреляли.
Эти деятели, считал отец, заслужили свою участь: заслужили тем, что на крови утверждали диктатуру коммунистов. Но у них, закоренелых поборников большевизма, не могло быть цели восстановить капитализм. И с Германией они, конечно, не сговаривались. Сталин устранил их, подозревая, что его могут сбросить с трона, хотя, по мнению моего отца, если бы такое и произошло, тирания большевиков никуда бы не делась.
Приблизилось 7-е ноября – 20-летие того, что называли Великой Октябрьской Социалистической революцией. Николай, младший брат моего отца, пригласил его к себе на празднование этого события. Папа знал, что сестра Фани, жены Николая, работает в НКВД. За несколько дней до визита отец начал внушать себе: «Следи там за каждым словом! Прежде чем что-то сказать, обдумай то, что скажешь!» Он предпочёл бы не ходить, но это навело бы на подозрение: «Советских праздников не признаёт?»
Младшая дочь отца болела, и жена осталась с ней дома. Отец минут десять стоял перед зеркалом, сосредотачиваясь на том, каким надо быть осторожным. Прихожу, рассказывал он мне, к Николаю, квартира уже полна гостей, тут и моя свояченица, сотрудница НКВД. Все улыбаются, и я бодро улыбаюсь. Николай, охотник, рыбак, позаботился – на столе куропатки, рыба. Завели патефон, поставили пластинку:
С неба полуденногоЖара не подступи,Конная БуденногоРаскинулась в степи…У отца, по его словам, тут же возникло в сознании имя Примакова, который прославился, командуя Первым Конным корпусом Червонного казачества, а после июньского процесса был расстрелян. Отец и до этого думал о процессах над высшим руководством, подумал и сейчас: «На что Сталин напрашивается? Если в банде вожак возводит клевету на именитых урок и их убивает, другие поймут – и с ними он так же поступит. Они улучат момент и прикончат такого вожака».
Тут провозгласили тост за победу труда над капиталом. Я, рассказывал отец, выпил стопку, отправил в рот ложку ухи и будто со стороны услышал себя: «А Сталин – дурак!» Вокруг все как умерли, ни шороха. И пластинка, доиграв, смолкла.
«Я не то что опьянел от стопки водки и сказал такое, – объяснял мне папа. – Я перенапрягся, внушая себе про сверхосторожность, и у меня произошёл внутренний срыв». Чувствую себя, продолжал он, в каком-то провале: а, что-де теперь терять? И инстинктивно веду себя как ни в чём не бывало, спрашиваю Николая: «В уху ершей клали?» Он в ответ: «Сазан, лещи, окуни. Ни один ершишка не попался». Я говорю: «Соли не мешает добавить, перцу».
Выпили по второй, по третьей, все едят, а меня, говорит отец, словно не видят. Вернулся, вспоминает, домой и жду: сейчас за мной придут. В окно выглядываю, на порог выхожу: не едет машина?
Позже, рассказал он, на заводе Николай подошёл, передал, что сестра его жены сказала ему: «Твой брат – отпетая, до мозга костей контра!»
Папа делился со мной: почему она не сообщила о нём? Понимала, что может пострадать семья её сестры. Сказанное о Сталине прилюдно было таким неслыханным выпадом, что её саму родственницу могли уволить из НКВД, если не посадить. А то вышло бы и похуже. У следователей мог возникнуть вопрос: а что это была за компания, если в ней не побоялись произнести то, что было произнесено? Наверное-де там царила соответственная атмосфера, велись подобные разговоры. Следствие могло создать дело о контрреволюционной группе, организации.
Скорее всего, считал мой отец, каждый из гостей учёл такое и воздержался от доноса.
В любом случае, то, что отец в 1937 году при людях, в присутствии сотрудницы НКВД, произнёс: «А Сталин – дурак!» и нисколько не пострадал, было чудом. «Евреи меня не выдали, – говорил отец. – У меня в голове повторялся еврейский анекдот, в котором – всепобеждающее бессмертие евреев. Рабиновича в шесть утра в понедельник поднимают с постели и ведут на расстрел. Он говорит: «Ничего себе неделя начинается!»
У тебя будут опасные ситуации, говорил мне отец, – повторяй этот анекдот, пусть он будет твоим девизом.
Ненависть до скрипа зубов
Однажды, вспоминал отец, его «опалило ненавистью». Был у него приятель-рабочий, вместе с которым они в своё время учились на вечернем отделении техникума, в заводской столовой обедали за одним столом. Товарищ знал об отце, что тот служил в Иркутске в Красной Армии, потом в Бежице работал в милиции.
Так вот, рассказал мне отец, летом 1938 года ему и приятелю дали путёвки в дом отдыха, они поехали поездом до станции Комаричи. Товарищ заговорил о том, что дом отдыха расположен в бывшей дворянской усадьбе: «Во всём огромном здании, в роскоши, жила одна лишь семья». В октябре девятнадцатого, сказал рабочий, он был в этих местах в боях с белыми. За год до того, мол, крестьяне не хотели идти в Красную Армию, укрывались, а теперь весь полк, считай, был из крестьян (мой отец знал, что приятель сам из села). Деникин, сказал этот человек, возвращал землю помещикам – «и пошли за землю кровушку лить. Сколько наших полегло!»
Тут, по словам моего отца, лицо приятеля, обычно добродушное, вдруг изменилось, зрачки сузились, он сжал кулак, проговорил с бешенством: «Попадись мне бывший беляк – глотку ему порву!»
Отец понимал, что это не к нему относилось, но чувство было весьма неприятное. Между прочим, напомнил он мне, Учредительное Собрание, которое разогнали большевики, отменило помещичье землевладение.
Молчи, скрывайся и таи…
Кругом исчезали люди, и о них говорили «забрали». Отец, по его рассказам, не мог отделаться от некоторых строк стихотворения Фёдора Тютчева «SILENTIUM» («МОЛЧАНИЕ»). Мысленно, говорил он, произносилось: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои». Скрываться было негде, но у Тютчева это слово употреблено не в прямом значении.
Люди, таясь, умели выразить пароль времени. В то время существовали (к примеру, в Москве) магазины Всесоюзного объединения по торговле с иностранцами (сокращённо: ТОРГСИН). В этих магазинах те, кто имел вещицы из золота, серебра или валюту, могли покупать чёрную и красную икру, крабов, другие деликатесы. Голодный народ, которому дорога в магазины ТОГСИНа была заказана, по-своему расшифровывал слово ТОРГСИН: «Товарищи Остерегайтесь Россия Гибнет Сталин Истребляет Народ».
На таких примерах мастер показывал мне, подмастерью, действительную историю «Страны Советов», говорил выстраданную правду, и она выворачивала наизнанку мифы коммунистов. Мастер объяснял: нужна каждодневная выдержка, дабы не проговориться, что ты не веришь власти, которая держит людей в оглуплённом состоянии неволи и речами учителей, словами учебников, передачами по радио, всеми прочими средствами лжёт тебе, будто ты счастлив, что родился в стране социализма.
Знание правды, искренние чувства мне следовало умело таить, как это делает разведчик во вражеском государстве. Отец повторял тютчевские строки: «Лишь жить в себе самом умей – / Есть целый мир в душе твоей».
Он объяснял мне: пока судьба хранит тебя, надо жить для того, чтобы развивать творческое «Я». Ибо жизнь или, если взять конкретнее, – история страны – есть своего рода роман, который создало и продолжает создавать Творческое Начало. Необходимо войти в его полноводную реку, соединиться с её течением, и тогда самые трудные ситуации окажутся пищей и энергией творчества.
Мастер повторял подмастерью: господство лжи, необходимость приспосабливаться к ней надо воспринимать как ниспосланное свыше условие Ученичества. Путь Ученичества предполагал войти в круг тех, кто стряпает для масс, и ждать возможности открыть, что это за стряпня.
Маленков
Отец рассказывал мне, что «своими глазами» (он делал ударение на этих двух словах) видел простых людей, в их числе немок, прошедших Трудармию, которые «плакали реальными слезами», когда 5 марта 1953 было сообщено, что умер Сталин. «Пресс пропаганды! – произносил отец, подняв указательный палец. – А людская масса, когда мозги под прессом, – овечье стадо».
Он считал, что Сталину «помогли окочуриться» те, кто стоял к нему ближе других и кого он, похоже, собирался расстрелять: Молотов, Берия, Маленков, Хрущёв.
Держа власть, Сталин всё время уничтожал тех, кто, как он предполагал, мог попытаться заменить его. Дряхлея, он понимал, что ближайшее окружение подумывает о его устранении, но на сей раз не успел обезопаситься.
После его смерти на слуху стали имена Берии, Маленкова, Хрущёва. Вскоре Берию убрали, и тут же родилась частушка:
Берия, БерияВышел из доверия,И товарищ МаленковНадавал ему пинков.Сообщалось, что Берия в июне был арестован, его держали в заключении, вели следствие, в декабре судили и расстреляли вместе с рядом его бывших помощников. Мой отец этому не верил, считая, что его застрелили тогда же в июне, на заседании в Кремле, куда он был вызван.
Председателем Совета министров стал Георгий Маленков. Он был почти ровесником моего отца, родился в Оренбурге, там окончил гимназию, ходили слухи, будто он из дворян. Но служил он в Красной Армии в Туркестане, там в 1920-м вступил в партию, стал политработником, учился в Москве, сделал удачную карьеру. Она ему ни в коей мере бы не удалась, если бы он не участвовал в сталинском истреблении людей. Он ездил по стране с заданием проводить так называемые чистки, при которых были расстреляны сотни тысяч.
После устранения Берии Маленков в июле 1953 произнёс на Пленуме ЦК партии слова «культ личности Сталина», эту формулу позднее обкатает Хрущёв.
В августе Маленков на сессии Верховного Совета выступил в защиту разорённой Сталиным деревни, с колхозников списали недоимки прошлых лет, в два раза снизили сельхозналог. Были увеличены приусадебные участки, колхозники смогли выращивать скот на продажу. Селяне долго с благодарностью вспоминали Маленкова.
По-доброму отзывались о нём, по словам моего отца, и горожане. Он взялся за расширение производства товаров для населения, в особенности – продуктов. В магазинах больших городов, как слышали мои родители, стали появляться ветчина, копчёные колбаса, сосиски, кета, сёмга, даже красная икра. Нередкими бывали шоколадные конфеты, халва.