
Полная версия:
Отравитель. Хроники не для слабонервных
– Марочкин, айда с нами! – обратился Бочаров к Володе Марочкину, который жил с нами в одной комнате, но никогда в наших попойках не участвовал. Марочкин впоследствии стал довольно известным музыкальным критиком. Еще учась в университете, начал выпускать музыкальный самиздатовский журнал «Зомби».
– Я не пью! – сухо отозвался Володя.
– Судя по его фамилии, Марочкин пьет только марочные вина, – сказал Мишка Алов. – Анекдот вспомнился: «Русские изобрели брагу, самогон и водку, но вот почему они не смогли изобрести коньяк и марочные вина?» – «Ну ты, блин, спросил! Там же выдержки не на один год!»
В нашей комнате стоял сломанный проигрыватель. Накачавшись бражкой, один из нас пальцем начал крутить пластинку, а все остальные пустились в залихватский пляс. В студенческие годы мы умудрялись создать веселье из всего, что было под рукой, даже из хлама.
– Господи, за что мне такое наказание! Я же вырос, слушая Piano Concerto Рахманинова, Чайковского, Моцарта, а теперь вынужден слушать и смотреть ваши пьяные концерты! – в сердцах крикнул Марочкин.
В ответ раздался взрыв пьяного хохота…
Надеюсь, что и наши пьяные концерты пошли ему на пользу… Поздно ночью все легли, мертвецки пьяные.
А в субботу утром, 1 мая 1982 года, Сашка быстренько опохмелился, умылся, побрился, оделся во все чистое и парадное и умчался на первомайскую демонстрацию. Он же ПАРТОРГ КУРСА!
Как потом со смехом рассказывал нам Сашка, проходя по Красной площади с воздушными шариками в руках, он любовно помахал ручкой Леониду Ильичу, стоявшему вместе с членами Политбюро на высоком кремлевском крыльце.
Ясное дело, если бы флягу с бражкой обнаружила администрация общежития, нам бы не поздоровилось. Наверняка всех отчислили бы из университета, а Рыжего изгнали бы из доблестных рядов КПСС. Но когда ты пьян, тебе все нипочем – даже отчисление из университета не пугает.
Так скажите мне: разве после таких гульбищ во главе с парторгом можно было относиться к КПСС, ко всей партийной системе серьезно?!
Капец коммунизму!
На втором курсе журфака МГУ мы вели жизнь бестолковую: мало ели, много пили…
В воскресенье утром кушать было нечего, курить было нечего, все спиртное было выпито еще в субботу вечером, и мы – коммунист Бочаров и беспартийные Алов, Горлов и я – отправились на вольный промысел.
– Пошли, у Чхартишвили чача есть! – предложил рыжий, веснушчатый Сашка Бочаров, парторг нашего курса. Тридцатилетний бывший прапор, даже находясь в глубочайшем похмелье, не терял оптимизма и бодрости духа.
Чачи у грузина не оказалось.
– Пошли, у Гуркина «Тройной» есть! – не унимался Бочаров.
Одеколона у Виктора тоже не оказалось.
Целый час мы колобродили по этажам и коридорам общежития в надежде занять у кого-нибудь денег на опохмелку, но в то скверное утро нас так никто и не выручил. Доверие общежитского люда мы потеряли окончательно – никто не дал нам ни шиша.
В этой безнадежной ситуации Бочаров предложил подняться на шестнадцатый этаж и плюнуть с высоты на нашу бренную жизнь…
– Ну так давай, двигай вперед! Партия – наш рулевой! – сказал я.
Мы гуськом вслед за Бочаровым поднялись по лестнице на самую верхотуру, на шестнадцатый этаж. Пока взбирались, выбились из сил и минут пять тяжело дышали и отдувались. С похмелья подъем по нескончаемым крутым лестницам нелегко дался даже бывшему цирковому гимнасту Алову.
И так же, гуськом, направились в просторный холл, расположенный на этаже, справа от лестницы…
Бочаров высунул голову из открытого окна и, перегнувшись через подоконник, смачно плюнул. И долго-предолго смотрел, как жирный плевок падает вниз, на тротуар.
Я видел, как в эту минуту свежий ветерок ворошил его рыжую шевелюру.
Бочаров, выпрямившись, воздел руки к небу и дурашливым голосом произнес:
– Боженька, подай нам деньжат на опохмелку! Или сотвори вино из воды! Спаси нас! Помоги нам воскреснуть в этот воскресный день!
И, обернувшись к нам, сказал:
– Вот увидите, бог нас услышит, и скоро денег у нас будет до черта!
И то ли на радостях, то ли еще по какой причине, Сашка схватил пустую металлическую урну, стоявшую в углу, и с победным криком: «Да здравствует коммунизм!» – вышвырнул ее в распахнутое окно.
Бабах!.. Бабах!.. Бабах!..
Внизу раздался такой страшный грохот, что оба громадных шестнадцатиэтажных корпуса общежития вздрогнули от испуга.
И долго еще урна перекатывалась по асфальтированной дорожке, грохоча и подпрыгивая.
Мы и глазом не успели моргнуть, как парторг курса превратился в буйного погромщика.
Честно признаться, мы привыкли, что Сашка мог отмочить какую-нибудь штуку, в каком бы настроении он ни находился. Он всегда был шумен, резок, суетлив, слова, жесты и поступки его были на редкость неожиданными. Но чтобы бросить урну в окно, это, знаете ли, не всякому под силу, тут, согласитесь, без ума и сноровки не обойтись!
– Капец коммунизму! – мрачно сказал Горлов, с невозмутимым видом глядя в окно. Костя был очень скуп на слова, но каждое его слово было на вес золота, било в самую точку.
Костя писал талантливые стихи, а всякий поэт, как вам известно, – это прорицатель. Ведун, как сказали бы в той глухой костромской деревне, откуда он приехал учиться в Москву.
Мы посмеялись над этой немудреной скупой фразой нашего друга – и только. Тогда мы не понимали, насколько серьезными и верными были его слова. Они оказались пророческими.
Да, только поэт мог почувствовать в атмосфере грядущую катастрофу.
Эта безобразная, но очень символическая сцена с участием парторга курса Сашки Бочарова случилась в марте 1982 года. А всего через девять лет, в марте 1991 года, с треском и грохотом рухнула вся советская партийная система.
Русский язык я изучал не по учебникам
…Мы, первокурсники, играем в футбол на зеленой лужайке перед зданием ДАСа, бегаем по импровизированному футбольному полю. Виктор Гуркин, Володя Чеботаев, Андрей Мартынов, Сергей Громов…
Один из футболистов – Виктор Хруль, ныне доктор филологических наук, профессор МГУ им. М.В. Ломоносова и Высшей школы экономики, honoris causa нескольких зарубежных университетов…
Из меня, честно признаюсь, нападающий или защитник никакой, поэтому я стою в воротах…
В первый год я очень тосковал по маме и отчему дому, по родному мордовскому селу Томылову и его жителям, очень тосковал. И я даже несколько раз ездил на Казанский вокзал, где веяло чем-то знакомым и родным, в надежде встретить кого-нибудь из земляков. Именно на поезде Москва – Ташкент я и приехал на этот красивый вокзал в конце августа 1981 года.
Всматриваясь в лица пассажиров, прибывших на поезде, я вслушивался в их волжский говор и чувствовал к ним необыкновенную нежность.
Я был слишком привязан к родным местам, я слишком долго – девятнадцать лет! – там прожил, чтобы легко, без душевной боли расстаться…
И вот пока ребята бегали за мячом у противоположных ворот, я воспользовался моментом и прильнул к земле, чтобы восстановить в памяти те прекрасные мгновения, когда в деревне пастушком «мял цветы, валялся на траве». Когда я засыпал на лесной опушке, просыпаясь от того, что какая-нибудь бодливая Красотка тыкала мне в ухо влажной теплой мордой.
Я лежал на лужайке перед ДАСом, и от матушки-земли веяло душистым ароматом, нагретой на солнце травой. Так чудесно было лежать на теплой земле под легким ветерком и чувствовать, как твое тело набирается сил и энергии.
Честно скажу, я весь сомлел, мне было так хорошо, что я забыл следить за играющими, за мячом.
Из блаженного состояния покоя и тишины меня вывел исступленный крик Виктора Хруля:
– Геша, в ж… у тебя!
Виктор подбежал, злой, ошалелый, дикий.
– Геша, в ж… у тебя! – повторил он грубую фразу, подойдя ко мне вплотную.
Оказывается, пока я валялся на траве и мял цветы, мяч залетел в наши ворота, вот Виктор и пришел в ярость.
Я встал, щелчком пальцев сбросил с плеча Виктора, а он был в синей футболке и красных спортивных трусах, зеленую травинку и захохотал.
Весело и радостно у меня было на душе. От неба. От солнца. От земли.
Переполненный силой и энергией, ошалев от необыкновенного веселья и радости, я даже прошелся на руках.
– Виктор, гол – это такой пустяк! Я прикоснулся к земле, как Антей, и теперь мы обязательно выиграем! Поверь мне!
И мы действительно выиграли.
…Да, друзья, я помню те далекие и благостные времена, когда доктор филологических наук, профессор мог свирепо крикнуть тебе в лицо:
– Геша, в ж… у тебя!
Сегодня, по прошествии сорока пяти лет, грубая фраза Виктора кажется мне очень милой, теплой и душевной.
Верно говорят: время преображает все – и события, и фразы…
«Не морочьте мне голову!»
Студенческие годы – самые счастливые в моей жизни. И я всех люблю: и студентов, и преподавателей. И даже профессора Евгения Павловича Прохорова, «благодаря» которому я остался без диплома. Если на первом курсе его учебник «Введение в теорию журналистики» я с трудом, но все-таки осилил и сдал экзамен на четверку, и причем с первого раза, то на пятом курсе я так-таки не смог преодолеть, скажем мягко, нежелание «читать Прохорова», понадеялся на русский авось. И поплатился! Прохорову без всякого труда удалось утопить меня в мутных водах партийной демагогии.
Из стен универа я вместо диплома вышел с такой вот бумаженцией: «Справка дана Люлькину Геннадию Юрьевичу, в то, что он действительно являлся студентом I–V курсов с 1981 по 1986 г. г. дневного отделения факультета журналистики МГУ и получал стипендию 40 руб. в месяц. Справка выдана для предоставления по месту требования». (Стилистика и орфография сохранены. – Прим. автора.)
С этим убийственным «документом» я и был отправлен в российскую глубинку, за 101 километр. Однако упорного мордовского парня не так-то просто сбить с ног. Скоро я вернулся в Москву, где я без всякого диплома, запросто устраивался на работу в редакции, в том числе и центральных газет…
И парторга факультета Блажнова – «верного слугу партии» – тоже люблю! Забавный был мужичок! Помню, кажется, на третьем курсе пришел к нему сдавать экзамен. Сел за письменный стол напротив этого мрачного, безулыбчивого господина в сером поношенном костюме, в галстуке, в темных роговых очках, и у нас начался дивный разговор.
– Вы кто, молодой человек? Что-то я вас не припомню…
Каюсь: лекции Евгения Алексеевича по истории КПСС я не посещал, и видеть меня он действительно не мог.
– «Не лезь в первые ряды!» – так меня мама воспитывала, вот я и сидел скромно на ваших занятиях в дальнем углу. Вы меня просто не заметили, – говорю.
– Не морочьте мне голову! – с раздражением сказал Блажнов. – Где ваш конспект?
Никакого конспекта, разумеется, у меня не было. На экзамен я прихватил чей-то чужой, не помню, кто мне его дал. Толстый такой конспект, очень внушительный и добротно сделанный.
Блажнов долго и внимательно рассматривал сей кропотливый труд, полистал его страницы и вдруг говорит:
– Это не ваш конспект.
– Мой, – говорю.
– Не ваш.
– Мой! – упорно твержу я.
– Что ж! Мы сейчас это установим! Пишите!
Под диктовку парторга я написал несколько длинных предложений о роли партии в жизни советского народа.
Сравнив мой почерк с тем, что был в конспекте, проведя тщательную графологическую экспертизу, он сказал решительно:
– Нет, не ваш это конспект! Почерк разный!
И с благородным возмущением в голосе добавил:
– Как же вы низко пали, молодой человек! Предъявить чужой конспект!
– Это мой конспект! – продолжал настаивать я. – А по поводу почерка… У всех талантливых людей должен быть собственный почерк!
Слов Довлатова: «Все талантливые люди пишут разно, все бездарные люди пишут одинаково и даже одним почерком», – этих мудрых слов писателя я тогда не знал, иначе бы обязательно их процитировал.
– Журналистика – это не творчество! Это служение партии и, прежде всего, народу! Понимаете ли вы это?! Слу-же-ни-е!!!
И Евгений Алексеевич еще долго ботал по партийной фене, изводил меня идеологическими лозунгами, типа: «Журналисты – передовой отряд партии, а вы… Эх, молодой человек!»
Короче, экзамен я тогда провалил, пересдал его лишь осенью…
С той поры прошло больше сорока лет, а я продолжаю вспоминать и Прохорова, и Блажнова с некоторой грустью и печалью. Все-таки милые это были люди! Они так же мне дороги и необходимы, как и все, что связано со студенческими годами моей жизни.
Люлькин, на ежа садиться без штанов не советую!
На картошке, в Бородино, мы жили в совхозном пионерском лагере, по восемь – десять человек в комнате…
Парень я деревенский, а нас, сельских жителей, что отличает? Правильно! Крепкий здоровый сон. Ночами я давал такого дикого храпака, что однажды ребята не выдержали и вынесли меня, спящего, вместе с кроватью. И не куда-нибудь в коридор, а не поленились и отнесли аж за территорию пионерского лагеря, в ближайшую березовую рощу.
Помню, проснулся я под утро от необычайной свежести, потянулся, открыл глаза и обомлел. В первые секунды я совершенно не понимал, что произошло, как оказался в лесочке. Я вскочил с кровати – слава богу, в трусах и майке, хотя любил спать нагишом, – не зная, куда бежать, как быть, но скоро докумекал, что ребята взяли и подшутили надо мной.
Я считал, что не заслужил подобного оскорбления, и решил в долгу не остаться… Обернувшись в теплое шерстяное покрывало, как в тогу, я решительным бодрым шагом прямиком направился в тот корпус пионерского лагеря, где в отдельной комнате жил наш начальник курса Виталий Тищенко. Он сидел за столом, неспешно пил чай. Я без стеснения подсел к столу.
– Виталий Алексеевич, беда! Ребята мою кровать пропили! – заявил я.
– Как пропили?! Кому пропили?! – воскликнул Виталий Алексеевич, вскакивая с табуретки. По испуганному выражению его лица я понимал, что он – на грани обморока. – Кто пропил? Алов?! Бараночников?!! Хабургаев?!!!
– Я не знаю, – пожал голым плечом я. – Знаю одно: шайка действовала – кровать-то тяжеленная. Взяли и отнесли ее в ближайшую деревню. А я вот всю ночь не спал, бродил вокруг лагеря. Некуда было голову преклонить.
– А ЭТО почему на вас? – Он дернул рукой за свисавший с меня конец покрывала. – И почему вы босиком?.. Что, черт возьми, происходит?!
– Свою одежду и обувь я не нашел. Наверное, тоже пропили… вместе с кроватью… – подбросил я дровишек в разгоравшийся костер. – Не верите – идите посмотрите сами – нет кровати…
Не сказав более ни слова, Тищенко стремительно, чуть не сбив меня с табуретки, бросился в мужской корпус пионерского лагеря. На ходу он накинул на себя курточку с балахоном.
– Подождите меня, Виталий Алексеевич…
– А чтоб тебя намочило, да не высушило! – сердито отмахнулся Тищенко и побежал. Он бежал неловкой рысью, полы его коричневой курточки трепались на ветру. На полдороге он вдруг обернулся и бросил мне очень странную фразу: – Люлькин, на ежа садиться без штанов не советую!
И он засмеялся каким-то жутким, бессмысленным, неожиданным смехом. «Что это значит?» – встревожился я. Так и не поняв суть этой философской фразы, неожиданно вылетевшей из уст начальника курса, я с недоумением снова пожал голым плечом и неспешно поплелся вослед, любуясь предрассветной картиной, последней мигающей в небе яркой звездой.
Через минуту я подошел к тому корпусу, откуда меня вынесли вместе с кроватью. Внутри здания стоял такой жуткий переполох, что казалось, еще минута – и фанерные стены рухнут с оглушительным треском. Тищенко взвизгивал петушком, а ребята испуганно и нестройно покудахтывали, пытаясь оправдаться и что-то ему объяснить.
Как же я блаженствовал, ох, как же блаженствовал, слушая доносившиеся грубые выкрики! «Мне отмщение, и аз воздам!»
Хотя и понимал, что такое «отмщение» мне дорого может обойтись – я пробкой могу вылететь из университета за то, что ввел в заблуждение начальника курса…
Ситуацию удалось вырулить лишь благодаря тому, что руководил выносом моего тела Владимир Чеботаев, человек совершенно не пьющий. К тому же он был «в летах», почти одного возраста с начальником курса, а потому пользовался некоторым авторитетом в глазах Виталия Алексеевича. Справедливости ради скажу, что вместо того, чтобы строго наказать меня, начальник курса выдал мне справку об освобождении от работы. На один день. За что ему пусть и запоздалый, но низкий поклон…
Хорошо сидеть на крылечке в сатиновых трусах!
По происхождению я крестьянин, родом из деревни, и тяжелой, грязной работой меня не удивишь, но дожди в Бородино, «на картошке», в сентябре 1982 года шли так часто, что даже мне ковыряться в поле, в грязи и слякоти, жуть как надоело.
К тому же ты всегда находишься в толпе, всегда в гуще людей, а я социофоб по натуре своей.
А тут еще книгу захотелось почитать…
Ну и выпить, конечно же…
Короче, мне вусмерть захотелось побыть одному.
Утром, в ту минуту, когда все вышли из комнаты, чтобы сесть в автобус и ехать в поле, я юркнул под кровать, затаился. И сидел там тихо, так тихо, что даже начальник курса Виталий Тищенко, напоследок заглянувший в опустевшую комнату, меня не заметил.
А когда «весь колхоз» уехал в поле, я спокойно вылез из-под кровати, взял книгу (названия, увы, не помню), достал «чакушечку», улегся на кровать и всей душой отдался чтению…
Иногда прерывался, взглядывал в окно, где шумел дождь, с тревогой думал: «И как там ребята и девчата в такую жуткую погоду работают? Промокли и мерзнут, небось? Они сейчас в поле мудохаются, „землю роют“, мешки с картошкой таскают, с ног падают, а я лежу тут, прохлаждаюсь. Ох, нехорошо…»
Чтобы заглушить тревожные, стыдные мысли, я выходил в сатиновых трусах на крылечко, делал из «чакушечки» несколько глотков, закуривал (а в ту пору я курил).
И долго так сидел – в тишине и покое. Наслаждался шумом проливного дождя…
Да, пусть ты не в гавайских трусах, не в шезлонге, на берегу бассейна, а всего лишь на крылечке заброшенного пионерского лагеря, где-то «за Можаем», а все равно хорошо!
Нет, что ни говорите, а нужны человеку такие тихие, покойные дни! И особенно в дни ударного труда.
«Как обманчива природа!»
Нас, второкурсников, весь сентябрь «мариновали» на картошке в Бородино, но я пробыл там всего недели две, а потом взял и сбежал с совхозного поля. Парень я деревенский, к труду приучен с малолетства, кажется, с шестого класса нас, школьников, гоняли на картофельные поля, и я не работы испугался, нет. Согнала меня с поля… любовь.
Жили мы в корпусах пионерского лагеря с такими тонкими фанерными стенками, что порой, когда мы просыпались на рассвете, наши одеяла хрустели, на них лежал плотный слой инея. Некоторые из моих однокурсников вскакивали с кроватей и тотчас начинали прыгать, скакать, хлопать в ладоши, чтобы согреться. Все, к чему приходилось прикасаться, – лопата, ведро, ботва – было ледяное и обжигало пальцы. Все вокруг было присыпано морозной пылью. Иней таял только к полудню.
Признаюсь: на первом курсе я влюбился в свою однокурсницу Нелли Кускову, и стоило мне лишь подумать о ней, как кровь вмиг согревала все мои остывшие за ночь члены. Поэтому я по утрам не прыгал, не скакал – душу мою согревала мысль о любимой.
* * *На краю поля мы, как всегда, распределились по бороздам. Распределились сами, без всякой указки инспектора нашего курса Виталия Тищенко. Не знаю, как так случилось, но моей напарницей стала Нелли – девушка, в которую я был тайно влюблен и на которой мечтал жениться.
Меня охватила пьянящая радость по поводу того, что судьба подарила такой роскошный подарок – я оказался рядом с любимой девушкой. На целый день!
Я не раз представлял, как встану перед Нелли на колени посреди картофельной борозды и предложу ей руку и сердце, а потом вскочу на ноги, обхвачу ее голову и приникну к ее губам долгим страстным поцелуем. А после мы пойдем к краю поля, раскинем плат на опушке леса и к вечеру в обнимку вернемся в пионерский лагерь женихом и невестой.
Так мне мечталось. Я тот еще был фантазер!
Но объяснения не случилось, ибо был я робок, скромен и прямо-таки до тошноты не уверен в себе.
Да, были на нашем курсе парни веселые, громогласные, бесцеремонные, они неустанно сыпали анекдотами и смешными историями – увы, я был не из этой породы весельчаков и хохмачей. Я совершенно не умел кадрить девушек, не было у меня такого таланта. Я был очень прост и безыскусен.
И когда мы остались с Нелли вдвоем, только тут до меня и дошло: девушку надо же будет развлекать. Но чем и как я буду ее развлекать?! Эту милую хорошую девушку из интеллигентной семьи?
Работая до универа пастухом, я услаждал свой слух и слух своих друзей-приятелей звуком свирели. Но где я сейчас возьму свирель?
Девушку развлекать надо будет разговорами, но вся беда была в том, что я был напрочь лишен дара речи. Я разговаривал на русском с немыслимым акцентом, безбожно перевирая ударения… Ведь я нормально по-русски заговорил только в стенах университета.
Особенно плохо говорил, когда волновался. В такие минуты я просто физически чувствовал, как костенеет язык во рту. А любой парень сильнее всего волнуется, когда стоит рядом с любимой девушкой.
Мысли мои путались, слова путались, все путалось…
Я одичало заозирался по сторонам: нет ли кого из друзей-приятелей поблизости, на соседних бороздах, кто мог хотя бы временно прийти мне на выручку? Никого, мы одни. И предстояло как-то самому выкручиваться.
Как я уже сказал, я не умел изображать из себя эдакого веселого бодрячка, записного трепача, с утра до вечера сыплющего анекдотами. Мой мозг так устроен, что я совершенно их не запоминал и не умел их рассказывать. Я знал лишь один анекдот, содержавший тонкий английский юмор: «Как обманчива природа!» – подумал еж, сползая с кактуса.
Набравшись духу, запинаясь, э-э-экая и мэ-э-экая, я рассказал ей этот анекдот. Нелли едва улыбнулась. Кажется, этот анекдот стал самым весомым моим вкладом в тогдашний наш разговор. Потом я попытался рассказать ей какую-то историю из студенческой жизни и снова не возымел успеха. Мне ничего больше не приходило на ум. И вот вместо того, чтобы поведать Нелли о сокровенном, о своей любви, я смущенно молчал. Или же ронял какие-то отдельные понурые слова.
* * *Будучи школьником, я верил, что встречу в Москве ослепительную любовь. Я мечтал о красивой девушке, которая будет безумно любить меня. И так же безумно буду любить ее я. И вот она рядом, эта красивая, умная, интеллигентная девушка. И вот она, любовь моя, стоит предо мной, в черном трико, облегающем ее стройные ножки и аккуратненькую попку. Стоит в очень притягательной позе. А я ничего не могу предпринять. Сижу и выбираю из борозды картошку. И глупо, как истукан, молчу.
Я смотрел на Нелли, на ее лицо, на ее стройную фигурку, аппетитные бедра, обтянутые черным трико, и не мог наглядеться. Сознаюсь, что мне без разницы было, на что смотреть – на ее попку или же на лицо. Я любил ее всю, каждую клеточку стройного молодого тела. Я любил ее и просто изнывал от сексуального желания.
Да, что уж греха таить, смущали меня в этот момент и нечистые мысли, очень сильно смущали.
Она была не только сама очень притягательна, так у нее и голос был очень сексуальный. Только бы слушал ее и слушал, но она все больше молчала. Она была не очень неразговорчивой, я бы даже сказал, замкнутой она была. И она молчала, сидя на ведре с поникшей головой.
Грустен, уныл и хмур, как и этот сентябрьский день, был и я.
Та еще парочка была на борозде!
Молчание начинало нас сильно тяготить.
Мне удавалось перевести дух, когда я с полными ведрами шел к бортовой машине, нарочно выбирая самую дальнюю из них. Как же я завидовал тем ребятам, что работали грузчиками на машине! Им не надо было развлекать девушку.
Это был какой-то кошмар – целый день работать на одной борозде с девушкой, в которую ты влюблен, но с которой ты не можешь найти общего языка. Я думал, что с этой девушкой мог бы провести и свои студенческие годы, и весь остаток своей долгой жизни, но оказалось, что и полдня с ней провести неслыханно тяжело.
Мы провели с ней вместе целый день почти в полном безмолвии, не разговаривая даже о пустяках, не прилагая ни малейших усилий, чтобы хоть как-то поддержать разговор. И к вечеру я так морально устал, был в таком физическом и душевном изнеможении, что ясно понимал – второго такого дня я не выдержу, если вдруг я снова окажусь с Нелли на одной борозде. Я просто сойду с ума.
Вечером на краю поля мы не то что без особых сожалений, а с великим облегчением разошлись – каждый в свою сторону.
* * *На следующее утро я проснулся спозаранку и, заспанный, еще до завтрака устремился на прием к врачу. На него одного была вся моя надежда. Я вошел в кабинет врача – головенка вниз, голос тишайший, чтобы с порога было видно, что на прием пришел совершенно больной, измученный бессонницей человек.

