Читать книгу Доктор Билл (Геннадий Колодкин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Доктор Билл
Доктор Билл
Оценить:

3

Полная версия:

Доктор Билл

послушным ингредиентам?

— Нет, — Элиас посмотрел на нее, и в его взгляде появилось что-то

новое, чего Лена раньше не видела. Не одержимость искателя, а азарт

исследователя, который только что нашел не ответ, а по-настоящему

интересный вопрос. — Теперь мы будем делать то же самое. Но не для

того, чтобы найти Истину. А для того, чтобы научиться чувствовать руку

повара.

Он подошел к главному терминалу и вывел на экран карту

«Эфирного

Поля».

Миллиарды

светящихся

точек,

квадратиков

ментальности, мерцали, как звезды в галактике.

— Мы искали сигнал, единый и осмысленный. А нужно было

слушать шум. Не пытаться отфильтровать помехи, а изучать их. Каждая

война, каждая эпидемия, каждая гениальная симфония или безумная

теория — это не просто человеческие дела. Это рябь на поверхности

блина. Следы Ее пальцев. Мы не можем понять Ее замысел, но мы можем

научиться предсказывать, когда Она снова встряхнет сковороду.

Лена смотрела на карту, и ее прагматичный ум начал работать в

новом направлении.

— Ты хочешь создать систему раннего оповещения? «Внимание, через

тридцать

два

часа

ожидается

глобальное

ментальное

переформатирование

с

вероятностью

семьдесят

процентов.

Рекомендуется сомневаться во всех своих убеждениях и не принимать

важных решений»?

12

Фэм Бурдин2

Уголки губ Элиаса дрогнули в улыбке.

— Именно. Мы не можем остановить процесс, но можем научиться

скользить по его волнам. Перестать быть пассивными очевидцами, которых используют, и стать… осознанными наблюдателями. Серферами

в горном потоке Природы.

Он вдруг вспомнил о ментальных метисах и гибридах из своих

старых теорий. О тех неустойчивых конструкциях, которые быстро

распадались, возвращаясь к исходному состоянию. Теперь он понял, почему. Это были не ошибки. Это были пробные замесы. Природа

создавала их на границах квадратов, в местах наибольшего трения, чтобы

посмотреть, что получится. Большинство из них были неудачными, как

подгоревший край блина. Но некоторые… некоторые давали начало чему-то совершенно новому. Новой специи в общем блюде.

— Мы не можем ассимилироваться, — сказал он вслух, продолжая

свою мысль. — Но мы можем резонировать. На короткое время. Как

сегодня. И в эти моменты резонанса, возможно, мы сможем передать что-то друг другу. Не знание. Не Истину. А… настройку. Способность лучше

выдерживать следующую встряску.

Он посмотрел на Лену. Два квадрата. Два носителя оперативной

памяти. Два разных, несовместимых по-настоящему ментальных мира.

Но сейчас, после грозы, в тишине лаборатории, они впервые за долгое

время звучали в унисон. Не сливаясь, но и не диссонируя. Они были в

контакте. И этого было достаточно, чтобы продолжать эксперимент. Не

ради великой цели. А просто из любопытства. Из того самого бурлящего, неугомонного любопытства, которое, возможно, и было главным

ингредиентом, добавленным Природой в их личный квадрат ментального

теста.

НЕ ПОЛОЖЕНО

1.

Вечер в литературном клубе «Светоч» обещал быть томным и

предсказуемым, как осенний дождь за окном. Пахло пыльными книгами, остывшим кофе и чужими духами. Я сидел в углу, сжимая в руках

распечатку своего нового рассказа, и чувствовал, как по венам бежит

нетерпеливый, злой адреналин. Сегодня была моя очередь читать. И моя

очередь принимать удар.

Напротив, в кресле, похожем на трон инквизитора, восседала Она.

Марина Львовна. Кандидат филологических наук, доцент кафедры чего-то там невыносимо скучного, и по совместительству — главный страж

литературных устоев нашего скромного «Светоча». Ее очки в роговой

оправе сверкали, как два нацеленных на меня прожектора. Рядом с ней

сидели ее верные адепты — пара аспиранток с одинаково постными и

преисполненными

значимости

лицами.

Филологи.

Мои

вечные

оппоненты.

Я начал читать. Мой рассказ был о старике, который разучился

13

Я начал читать. Мой рассказ был о старике, который разучился

Фэм Бурдин2

говорить словами и начал общаться с миром через запахи. Он варил зелья

из городских ароматов: запах мокрого асфальта смешивался с запахом

свежей выпечки, чтобы передать грусть; аромат бензина и озона после

грозы — чтобы выразить надежду. Я ломал синтаксис, играл с ритмом, вплетал в текст обрывки несуществующих слов, пытаясь передать это

обонятельное безумие. Я творил.

Когда я закончил, в комнате повисла тишина. Тяжелая, как мокрое

армейское одеяло.

Первой, разумеется, заговорила Марина Львовна. Она медленно

сняла очки, протерла их платочком, словно наводя резкость перед казнью, и произнесла своим скрипучим, менторским голосом:

— Что ж, молодой человек. Смело. Даже, я бы сказала, дерзко. Но

позвольте задать вам несколько вопросов. На каком основании вы так

вольно обращаетесь с синтаксической структурой предложения? Ваши

инверсии немотивированны. Ваша пунктуация, простите, анархична.

Это… это не положено.

«Не положено».

Это слово ударило меня, как разряд тока. В голове мгновенно всплыл

образ с военной кафедры нашего инженерного института. Сержант

Петренко, отслуживший срочную, которого мы так и прозвали — «Не

положено». Он был ходячим уставом. Для него мир делился на две

простые категории. Можно ли студенту на тактическом поле расстегнуть

верхнюю пуговицу? «Не положено». Можно ли после отбоя читать книгу

с фонариком? «Не положено». Его мозг, выдрессированный армией, был

идеальным механизмом, лишенным всякой свободы воли. Он не думал, он

сверялся с внутренним сводом правил. Это было смешно и одновременно

страшно.

И вот сейчас передо мной сидела Марина Львовна — сержант

Петренко в юбке и с кандидатской степенью. Ее армией был

филологический факультет, ее уставом — учебники Розенталя и теория

литературы.

— Понимаете, — попытался я объяснить, чувствуя, как закипает

кровь, — я пытался передать хаос мыслей героя, его отрыв от привычной

языковой системы. Это художественный прием.

— Художественный прием должен быть оправдан, — отчеканила она.

— А у вас — просто ошибка на ошибке. Вы пишете «запах дождя

пахнул». Тавтология! Это стилистическая небрежность.

— Но он так чувствует! Для него запах — это действие, это глагол!

— я почти срывался на крик.

— Это безграмотно, — отрезала она, и ее аспирантки согласно

закивали, как китайские болванчики. — Литература — это не анархия.

Это система, это структура. Есть каноны, которые создавались веками. А

вы пытаетесь их разрушить, не имея на то ни малейшего права.

Я смотрел на нее и видел не критика, а тюремного надзирателя. Ее

рамки были так же жестки, как стены казармы. Ее представления о

14

рамки были так же жестки, как стены казармы. Ее представления о

Фэм Бурдин2

творчестве были расписаны от и до, как распорядок дня в воинской части.

Шаг влево, шаг вправо — побег, караемый расстрелом из цитат

классиков.

И в этот момент я почувствовал не злость, а острую, пронзительную

жалость к ней. И к себе — за то, что трачу на них время. Я вдруг понял, что базовые академические знания для таких людей — не инструмент, а

клетка. Там, где нужно экспериментировать, где нужно дышать полной

грудью, они судорожно хватаются за Правила. Как будто эти Своды

законов вечны и незыблемы.

«Хорошо, что мой ум не зашорен, — подумал я с внезапным

облегчением. — Замечательно, что меня не выдрессировала армия, как

хозяин пса. Хорошо, что в моей голове вольные ветра и море солнечного

света».

Я встал, собрал свои листки и спокойно сказал:

— Спасибо за ваше мнение.

15

Фэм Бурдин2

Я шел к выходу под ее осуждающим взглядом. И что положено, а что

не положено, я выбираю сам. Какое это счастье — иметь незадрюканные

ротными сержантами мозги. Только с такими мозгами можно творить, не

оглядываясь на чужие правила. Только с такими незамутненными мозгами

можно заглянуть в Грядущее.

Уже на пороге я обернулся. Марина Львовна что-то вещала своим

подопечным, указывая пальцем в сторону двери, за которой я стоял. Я

усмехнулся и тихо, почти про себя, произнес:

— А главное, не начинать жить с оглядкой. Не оглядывался — вот и

не начинай. Это я вам как филолОг филолОгу говорю.

Я сделал ударение на последний слог намеренно, как маленький акт

личного бунта.

Их слишком много, этих стражей прошлого. Университеты

штампуют их тысячами. А вот вольнодумцев вузы не выпускают совсем.

А моей стране, моему миру нужны именно они — ученые и инженеры, художники и поэты без комплекса оглядки на устаревшие нормативы.

Много ли надо ума, чтобы жить с повернутой назад шеей? Вообще

тут ум не нужен. Правила и Нормативы, Границы и ФилолОги на страже

заменят тебе, приятель, ум. Жить, не пользуясь собственным умом, — это

и называется жить с вечной оглядкой. При этом заменив свои мозги на

Учебник.

Я вышел на улицу. Дождь кончился. Воздух пах озоном, мокрым

асфальтом и свободой. И этот запах был абсолютно, восхитительно

положен. Положен мной. Для меня. Сейчас.

2.

И я пошел по этому мокрому, блестящему от фонарей городу, чувствуя себя не просто писателем, а диверсантом в тылу врага. Врага, имя которому — Застывшая Форма. Этот враг сидел не только в

литературных клубах. Он сидел в конструкторских бюро, где инженеры

боялись отойти от ГОСТов тридцатилетней давности. Он сидел в научных

лабораториях, где ученые мужи цеплялись за теории, опровергнутые еще

вчера, потому что так написано в диссертации их научного руководителя.

Он сидел в школьных классах, где учительница с указкой в руке вбивала в

детские головы единственно верную трактовку «Войны и мира».

Враг был повсюду. И его главное оружие — страх ошибки. Страх

быть осмеянным, непонятым, отвергнутым. Страх перед этим

сакраментальным «Не положено». Филологи, со своими правилами и

нормами, были лишь одним из его легионов, возможно, самым

безобидным, но самым громким. Они охраняли язык — живой, дышащий, постоянно меняющийся организм — так, словно это был труп в мавзолее, который нужно было сохранить в нетленном виде для потомков. Они

бальзамировали его, обкладывали цитатами, как ватой, и отгоняли

любого, кто пытался проверить, бьется ли у него еще пульс.

А пульс бился. Он стучал в рифмах уличных поэтов, в жаргоне

16

А пульс бился. Он стучал в рифмах уличных поэтов, в жаргоне

Фэм Бурдин2

программистов, в нелепых, но живых фразах из интернет-мемов. Язык

рос, мутировал, ломал себе кости и тут же их сращивал по-новому. И

только в аудиториях, пропахших нафталином, он лежал под стеклом, препарированный и мертвый.

Я остановился у витрины книжного магазина. На полках стояли ряды

«правильных» книг. Ровные, выверенные, одобренные критиками вроде

Марины Львовны. Книги, написанные с вечной оглядкой на великих

предшественников. Это была не литература, а реконструкция литературы.

Как люди, наряжающиеся в доспехи и машущие деревянными мечами, —

вроде бы похоже, но битвы нет, крови нет, жизни нет.

Мой старик, говорящий запахами, был живым. Он был уродлив, нескладен, он заикался тавтологиями и спотыкался об инверсии, но он

был настоящим. Он был моим способом сказать: «Король-то голый!».

Ваш канон, ваши правила — это всего лишь одежда, которая давно

истлела, но все боятся в этом признаться.

17

Фэм Бурдин2

Я вдруг представил себе мир, построенный по лекалам Марины

Львовны. Мир, где инженеры строят только типовые панельные дома, потому что эксперименты с формой «не положены». Мир, где врачи лечат

только по утвержденным Минздравом методичкам полувековой давности, потому что новаторство «немотивированно». Мир, где композиторы

пишут музыку, строго следуя канонам гармонии XVIII века, потому что

атональность — это «анархия». Это был бы стабильный, предсказуемый и

абсолютно мертвый мир. Мир вечного «вчера».

А я хотел жить в «завтра». Я хотел дышать воздухом, который еще

никто не раскладывал на химические элементы. Я хотел писать книги, для

которых еще не придумали жанровых ярлыков. И я был не один. Я знал, что где-то есть такие же, как я. Инженеры, которые в гаражах собирают

невероятные механизмы. Ученые, которые в стол пишут дерзкие

гипотезы. Художники, которые смешивают на палитре немыслимые цвета.

Мы были партизанами будущего, действующими на оккупированной

территории прошлого.

Телефон в кармане завибрировал. Сообщение от друга, такого же

инженера-вольнодумца, как и я. «Ну как, разгромил филологический

бастион?»

Я улыбнулся и начал печатать ответ: «Не разгромил. Обошел с

фланга. Они до сих пор смотрят назад, охраняя руины. А мы уже строим

новый город на холме».

Я нажал «отправить» и поднял голову. Над крышами занимался

рассвет. Город просыпался. И в этом утреннем воздухе, свежем и полном

обещаний, я ясно различил новый, еще никем не описанный запах. Запах

грядущего. И он был абсолютно, безоговорочно, единственно положен.

Потому что так решил я.

КАРЛ МАРКС

(По мотивам старого анекдота)

Солнце плавило асфальт на старой городской площади, заставляя

голубей лениво переваливаться с лапки на лапку в тени фонтана. Воздух

был густым и пах пылью, жареными каштанами и дешевым табаком.

Среди этого полуденного марева, на своем низеньком, рассохшемся

стульчике, трудился чистильщик обуви. Его руки, загрубевшие и

въевшиеся в ваксу, двигались с механической точностью, превращая пару

замызганных башмаков очередного клерка в нечто почти приличное.

Внезапно рядом с ним на скамейку опустилась тень. Чистильщик не

сразу обратил внимание, но тень обрела плотность и голос.

— Вы очень похожи на Карла Маркса! — вещал бодрый, почти

восторженный баритон.

Чистильщик замер. Щетка застыла на полпути к носку ботинка. Он

медленно поднял голову. Перед ним сидел человек в круглых очках, бликующих на солнце, и фетровой шляпе, сдвинутой на затылок. Лицо у

него было интеллигентное, гладко выбритое и полное энтузиазма, 18

него было интеллигентное, гладко выбритое и полное энтузиазма, Фэм Бурдин2

который казался совершенно неуместным в этой полуденной лени.

— Да? — хрипло переспросил сапожник, отрывая взгляд от

башмаков клиента, которые, казалось, впитали в себя всю грязь этого

города.

— Не то слово! — Очкарик подался вперед, словно боясь упустить

хоть одну деталь. — Борода как у Карла Маркса! Этакая окладистая, седая, мудрая! Прическа как у Карла Маркса! Эта львиная грива, непокорная и гениальная! Даже покрой вашего поношенного костюма —

и тот как у Карла Маркса!

Он транслировал собственные впечатления с таким упоением, будто

обнаружил не двойника, а оригинал, воскресший и решивший посвятить

себя пролетарскому труду в самой его приземленной форме.

Чистильщик отложил щетки на деревянный ящик. Густой запах

ваксы смешался с запахом пыли. Он с неподдельным, почти детским

любопытством посмотрел на незнакомца. За весь день это был первый

человек, который видел не его работу, а его самого.

— Вам не приходило в голову, что для вашего статуса этот имидж

выглядит…

неприлично?

—

изрек

очкарик

с

убежденностью

проповедника, нашедшего заблудшую овцу.

На обветренной физиономии чистильщика отразилось искреннее

недоумение. Он поерзал на стуле уставшей задницей, словно пытаясь

найти более удобную позицию не столько для тела, сколько для

осмысления услышанного. Пауза затянулась. Голуби заворковали, клерк

под ботинком нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Вы бы сменили прическу, — продолжил очкарик, переходя от

восторгов к конкретным тезисам. — Сделали бы что-то более…

современное. Сбрили бы бороду, она придает вам вид отшельника, а не

работника сферы услуг. Сменили бы костюм на простую рабочую куртку!

Чистильщик впервые за целый день задумался по-настоящему. Не о

том, хватит ли денег на ужин, не о том, когда кончится эта банка ваксы, а

о чем-то большем. Он смотрел на свои руки, на щетки, на чужие ботинки, а видел целую жизнь.

— Ну, хорошо, — отозвался он наконец, и голос его прозвучал

неожиданно глубоко и чисто. — Допустим, я постригусь! — Он провел

рукой по своей седой гриве, и жест этот был полон смирения. —

Допустим, я сбрею бороду! — Он почти согласился с чужой

аргументацией, представив на миг свое лицо голым и беззащитным перед

миром. — Допустим, я поменяю этот старый костюм на что-то другое…

19

Фэм Бурдин2

Он снова поерзал на стуле, набрал в грудь побольше воздуха и, глубокомысленно вздохнув, посмотрел прямо в блестящие стекла очков

незнакомца. В его глазах мелькнул огонь, который не могли потушить ни

годы тяжелого труда, ни городская пыль.

— А МЫСЛИ! — вдруг воскликнул он, и голос его прогремел над

площадью, заставив вздрогнуть и голубей, и клиента. — МЫСЛИ-ТО!

МЫСЛИ КУДА Я ДЕНУ?!

Он вскинул руки в жесте, который не поддавался описанию. Это

было и отчаяние, и триумф, и вопрос, брошенный в вечность. Пальцы его, черные от ваксы, словно чертили в воздухе невидимые формулы о

прибавочной стоимости, о диктатуре пролетариата, об отчуждении труда.

Он был не просто чистильщиком обуви, похожим на Маркса. В этот

момент он был им.

Очкарик в шляпе отшатнулся, ошеломленный. Его стройная теория о

смене имиджа разбилась вдребезги о нечто огромное и непостижимое.

А чистильщик, тяжело дыша, опустил руки, снова взял щетку и с

20

А чистильщик, тяжело дыша, опустил руки, снова взял щетку и с

Фэм Бурдин2

новой, яростной энергией принялся натирать ботинок. И в каждом его

движении теперь читалось: «Капитал» еще не дописан. Работа

продолжается.

НЕЧИТАЮЩИЙ

Я не читатель. Я - писатель. Я терпеть не могу читать. Я даже

себя не читаю. Зачем?

(Автор)

Антон с хрустом потянулся в старом кресле, отгоняя остатки сна.

Утренний свет, серый и неохотный, едва пробивался сквозь пыльные

жалюзи, но для него это был самый продуктивный час. Компьютер уже

гудел, на экране мерцал пустой документ. Белый лист. Его любимое

зрелище.

Он был писателем. Не тем, что с шарфом и задумчивым взглядом, рассуждающим о Прусте за чашкой латте. Антон был скорее

ремесленником. Он строил миры из слов, как каменщик кладет стену —

кирпич за кирпичом, предложение за предложением. Его пальцы порхали

над клавиатурой, создавая диалоги, которые никогда не будут сказаны, и

пейзажи, которые никто никогда не увидит.

В углу комнаты громоздились стопки книг. Подарки от друзей, экземпляры от издательства, трофеи с книжных ярмарок. Они стояли

нетронутыми, собирая пыль, как молчаливые укоры.

Его девушка, Лена, этого не понимала.

— Как ты можешь писать, если не читаешь? — спросила она вчера

вечером, держа в руках свежекупленный томик модного автора. — Это же

как… как быть поваром, который никогда не пробует еду!

Антон пожал плечами, не отрывая взгляда от экрана, где его герой

как раз выбирался из горящего дирижабля.

— Я не читатель. Я — писатель.

— Но это же абсурд! Ты должен знать, что пишут другие, следить за

трендами, учиться на чужих ошибках, вдохновляться…

— Вдохновляться? — он усмехнулся. — Лена, я не ищу вдохновения.

Оно во мне. Оно лезет из ушей, стучит в висках, не дает спать по ночам.

Моя голова — это переполненный котел с историями. Если я начну

заливать туда еще и чужие, он просто взорвется.

Он говорил правду. Чтение для него было пыткой. Каждая чужая

строчка

казалась

фальшивой,

каждый

сюжетный

поворот

—

предсказуемым. Он видел не магию истории, а швы, которыми она была

сшита. Он видел торчащие нитки авторских приемов, неуклюжие

метафоры, натужные диалоги. Это было похоже на то, как фокусник

смотрит выступление другого фокусника, — никакого чуда, лишь

холодный анализ техники.

Чтение засоряло его разум. Чужие голоса заглушали его

собственные. После пары страниц чужого текста он чувствовал себя так, будто поел песка. Его внутренний мир, такой ясный и упорядоченный, 21

будто поел песка. Его внутренний мир, такой ясный и упорядоченный, Фэм Бурдин2

превращался в хаос.

— Я даже себя не читаю, — добавил он, чтобы окончательно ее

добить.

Лена посмотрела на него с ужасом.

— Как это? Совсем? А как же редактура?

— Редактор читает. Корректор читает. Для этого они и нужны. Я

написал. Моя работа сделана. История рассказана, она покинула меня.

Зачем мне к ней возвращаться? Это как пересказывать один и тот же

анекдот самому себе. Скучно.

Он не лукавил. Закончив рукопись, он отправлял ее редактору и тут

же забывал. Он не помнил имен второстепенных персонажей из своего

первого романа и мог спутать детали сюжета второго и третьего. Истории

жили в нем, пока он их писал. Потом они умирали для него, чтобы

родиться для других.

Сегодня утром ему позвонил редактор, Игорь.

— Антон, привет! Слушай, тут такое дело… Твоя новая книга «Город

ржавых ветров» выстрелила. Прямо очень. Мы допечатываем тираж, и

одно крупное литературное издание хочет взять у тебя интервью. Просят

назвать пять книг, которые на тебя повлияли.

Антон замер с чашкой кофе на полпути ко рту.

— Игорь, ты же знаешь.

— Знаю, — вздохнул редактор. — Но ты же понимаешь, что не

можешь сказать: «Никакие, я ненавижу читать»? Тебя сожрут. Твои же

читатели сожрут.

— Пусть. Я не читатель. Я — писатель.

— Антон, будь человеком! — взмолился Игорь. — Давай я тебе

просто надиктую список? Классика, пара современных имен… Скажешь, что ценишь их за глубину психологизма и новаторский язык.

Антон представил себе эту сцену. Он, с умным видом рассуждающий

о Достоевском, которого бросил на пятой странице, потому что герой

показался ему нытиком. Или о Пелевине, чьи конструкции вызывали у

него мигрень. Ложь. Липкая, неприятная ложь.

— Нет, — твердо сказал он. — Я скажу правду.

bannerbanner