
Полная версия:
Князь Тавриды
Екатерина Романовна уехала уже тогда, когда княгиня почти совершенно успокоилась.
– О, как мне жаль расставаться с тобой! – воскликнула княгиня Святозарова, прощаясь с Дашковой. – Если бы ты вернулась сюда совсем…
– Может быть… может быть… – утешила ее княгиня Екатерина Романовна.
Дашкова действительно вернулась совсем через три года.
В то время княгиня Зинаида Сергеевна уже жила вся одною любовью к своему сыну Васе, молодому, блестящему гвардейскому офицеру.
Прошлое было забыто – время излечивает всякое горе.
С разъясненным Дашковой смыслом посмертной записки мужа княгиня Зинаида Сергеевна согласилась совершенно, – она на самом деле нашла утешение в сыне, заставившее забыть ее безвременную и страшную кончину мужа.
В судьбе же княгини Екатерины Романовны произошел тоже поворот к лучшему.
Она снова вошла в милость у императрицы.
Наступил 1782 год.
Императрица, высоко ценя замечательные дарования и литературные труды Дашковой, решила назначить ее директором императорской академии наук.
На одном из придворных балов государыня высказала Екатерине Романовне это свое решение.
Княгиня была поражена необычайностью для женщины такого назначения и не ответила ничего.
Императрица повторила ей свое предложение занять это место, причем отозвалась об ее трудах и дарованиях в самых лестных выражениях.
– Простите меня, ваше величество, – отвечала Екатерина Романовна, – но я не должна принимать на себя такой обязанности, которую не в состоянии исполнить.
– Почему же не в состоянии… Ах, я и забыла, ты ведь гордячка…
– Причем тут гордость, ваше величество?
– А разве ты забыла изречение: уничижение паче гордости…
– Тут этого нет, ваше величество, тут только есть искреннее сознание своей непригодности к такому ответственному посту…
– Пустяки, я тебя знаю лучше, чем ты сама, и надеюсь на тебя более, чем на себя…
– Назначьте меня директором над прачками, ваше величество, – заметила серьезно княгиня Дашкова, – и вы увидите, с какою ревностью я буду вам служить. Я не посвящена в тайны этого ремесла, но ошибка, могущая произойти от этого, ничего не значит в сравнении с теми вредными последствиями, которые повлечет за собою каждый промах, сделанный директором академии наук…
– Повторяю, пустяки… Сколько директоров академии наук были гораздо менее способными и достойными занимать эту должность, чем ты.
– Тем хуже для этих господ, – возразила Екатерина Романовна, – они так мало уважали самих себя, что взялись за дело, которое выполнить не могли…
– Хорошо, хорошо, – сказала императрица, – оставим теперь этот разговор; впрочем, твой отказ еще больше убедил меня, что лучшего выбора я не могла сделать.
Княгиня, сильно взволнованная, едва дождавшись окончания бала, поспешила домой и тотчас же села писать императрице.
Надеясь на великодушие государыни, Екатерина Романовна в своей записке высказала, между прочим, следующие мысли:
«Частная жизнь коронованной особы может и не появляться на страницах истории; но такой небывалый еще выбор лица для государственной должности непременно подвергнет ее осуждению: сама природа, сотворив княгиню женщиной, в то же время отказала ей в возможности сделаться директором академии наук. Чувствуя свою неспособность, она сама не захочет быть членом какого-либо ученого общества, даже и в Риме, где можно приобрести это достоинство за несколько дукатов».
Пробило полночь, когда записка была готова.
Императрицу, конечно, нельзя было тревожить в такое позднее время, но Екатерина Романовна нашла невозможным провести ночь в таком несносном положении, и отправилась к Григорию Александровичу Потемкину, у которого никогда прежде не бывала.
Князь был в постели, но княгиня настойчиво потребовала, чтобы ему о ней доложили, так как она приехала по неотложно важному делу.
Григорий Александрович встал, оделся и очень любезно принял неожиданную гостью.
Екатерина Романовна передала ему свой разговор с императрицей.
– Я уже слышал об этом от ее величества, – сказал Потемкин, – и знаю хорошо ее намерение. Она решила непременно поставить академию наук под ваше руководство.
– Принять на себя такую должность, – перебила княгиня, – значило бы с моей стороны поступить против совести. Вот письмо к ее величеству, заключающее в себе решительный отказ. Прочтите, князь, я хочу потом запечатать его и передать в ваши руки с тем, чтобы завтра поутру вы вручили его государыне.
Григорий Александрович пробежал бумагу и, не отвечая ни слова, разорвал ее на мелкие куски. Екатерина Романовна вспыхнула.
– Это уж слишком, ваша светлость! Как осмелились вы разорвать письмо, адресованное на высочайшее имя.
– Успокойтесь, княгиня, – сказал светлейший, – и выслушайте меня. Никто не сомневается в вашей преданности императрице. Почему же вы хотите огорчить ее и заставить отказаться от плана, которым она исключительно и с любовью занимается в последнее время. Если вы непременно хотите остаться при своем намерении, в таком случае, вот перо, бумага и чернила, – описываемый разговор происходил в кабинете князя, – напишите то же самое еще раз. Но, поверьте мне, поступая против вашего желания, я, однако, действую как человек, который заботится о ваших интересах. Скажу более, ее величество, предлагая вам эту должность, может быть имеет в виду удержать вас в Петербурге и доставить повод к более частым и непосредственным сношениям с нею.
Григорий Александрович сумел искусно затронуть самолюбие Екатерины Романовны.
Она обещала написать более умеренное письмо и прислать его со своим камердинером к князю, который дал слово на следующее утро передать его государыне.
Вернувшись домой, княгиня Дашкова снова принялась за письмо.
Оно было готово к шести часам утра и отправлено к Потемкину.
В то же утро княгиня получила чрезвычайно любезную записку императрицы и копию с указа, уже посланного в сенат, о назначении ее директором академии наук.
Выбор императрицы оказался на самом деле чрезвычайно удачным.
Екатерина Романовна Дашкова много сделала для русской науки, писала оригинальные и переводные статьи и издавала в 1783 году журнал под названием «Собеседник любителей русского слова».
Вскоре после назначения директором академии наук, княгиня Дашкова выработала план российской академии, энергично принялась за ее устройство и сделана была ее президентом.
Такова была чуть ли не единственная приятельница княгини Святозаровой.
Дружба между Святозаровой и Дашковой объяснялась сходством характеров обеих женщин.
Княгиня Зинаида Сергеевна в лице Дашковой преклонялась перед своим идеалом гордой, самостоятельной женщины, а Екатерина Романовна видела в ней друга, с полуслова понимающего ее взгляды и мнения.
Екатерина Романовна отдыхала душой около княгини Зинаиды Сергеевны, и за это платила ей сердечным сочувствием.
Княгиня же Святозарова нашла в Дашковой друга, которому открыла свою наболевшую душу.
Она рассказала ей всю свою жизнь, не скрывая ничего.
Княгине Дашковой были известны и юношеский роман ее подруги с Потемкиным, гнусная интрига графини Переметьевой, убийство Костогорова, разрыв с мужем, рождение ребенка – девочки и примирение.
Рассказ Зинаиды Сергеевны о ее сближении во время жизни в Несвицком с Дарьей Васильевной Потемкиной, редкое посещение ею княгини здесь и постоянное о ней со стороны старухи, казалось бы, прежде беспричинное соболезнование, не вызываемое в таком мере рождением мертвого ребенка, – так по крайней мере думала Екатерина Романовна, – давали последней в руки нить к некоторому разъяснению мучившего ее вопроса, и она ухватилась за эту нить, поистине ариаднину, которая, быть может, была способна вывести ее из лабиринта тайны, которая окружала прошлое княгини Зинаиды Сергеевны.
Дашкова воспользовалась первым удобным случаем и сделала визит Дарье Васильевне Потемкиной.
Конечно, не с первого слова заговорила она с последней о княгине Святозаровой и ее жизни в Смоленской губернии.
С присущим ей умом и тактом, стороной, осторожно, старалась Екатерина Романовна выпытать у Потемкиной все, что та знает о рождении Зинаидой Сергеевной мертвой дочери.
Но в данном случае можно было к обеим дамам всецело применить пословицу: «Нашла коса на камень».
Осторожная Дарья Васильевна отделалась ничего не говорящими, короткими ответами.
Дашкова от нее так ничего и не добилась.
Она вынесла только из этого разговора впечатление, что тайна на самом деле существует и что Дарья Васильевна посвящена в нее.
Разъяснение этой тайны для Дашковой предстояло в будущем.
XVI. Племянницы
Занятый осуществлением своих колоссальных проектов и разрешением государственных дел выдающейся важности и бесчисленными романтическими интригами, светлейший князь Григорий Александрович не забывал заботиться и об устройстве судьбы своих племянниц – сестер Энгельгардт.
Мы оставили их балованными, «нагуливающими тело» девушками, жившими вместе со своею бабушкою, Дарьей Васильевной Потемкиной, в роскошном помещении Аничковского дворца.
Три из них, Александра, Варвара и Надежда, были уже взрослыми девушками, когда, по вызову дяди, прибыли в Петербург, лишь младшей, Кате, шел в то время двенадцатый год.
Робко и недоверчиво смотрела провинциальная дикарка на живую, пышную обстановку и не скоро свыклась с тем положением, в котором она так неожиданно очутилась.
За прошедший десяток лет многое изменилось.
Старшая, Александра, и вторая, Варвара, за это время вышли замуж, первая – за графа Ксаверия Браницкого, а Варвара Васильевна – за князя Голицына.
Катя выросла и своей красотой затмила всех своих сестер. В 1781 году и она, как ее сестры, была назначена фрейлиной.
Махнув пока рукой на третью свою племянницу, «Надежду-безнадежную», Григорий Александрович позаботился найти поскорее жениха распустившейся, подобно роскошному цветку, красавице Кате.
Пример девической жизни трех старших племянниц заставил, даже неотличающегося особенно строгими правилами, князя торопиться.
Достойный жених был найден.
Это был граф Павел Мартынович Скавронский.
Потомок Карла Скавронского, латыша крестьянина, родного брата императрицы Екатерины I, в девицах Марты Скавронской, имел в гербе три розы, напоминавшие о трех сестрах Скавронских, «жаворонок», по-латышски – «skawronek», так как от этого слова произошла их фамилия, и двуглавые русские орлы, в данном случае, не только по правилам геральдики, свидетельствовавшие об особенном благоволении государя к поданному, но и заявившие о родстве Скавронских с императорским домом.
Сын графа Мартына Карловича Скавронского, генерал-аншефа, обергофмейстера и андреевского кавалера времен Елизаветы, и баронессы Марии Николаевны Строгановой, богатейшей женщины тогдашней России, граф Павел Мартынович от отца и матери получил два громадных миллионных состояния.
Молодой Скавронский был уже по рождению и богат и знатен.
В младенчестве его пеленали андреевскими лентами с плеча императрицы, в детстве и юности тщательно воспитывали, по обычаю того времени, под руководством иностранцев-гувернеров, и из него вышел блестящий молодой человек, в котором никто бы не мог узнать родного внука латышского крестьянина.
Природа, впрочем, не наделила его особенным умом. В нем была только одна неудержимая страсть к вокальной музыке.
Он воображал себя выдающимся певцом, прекрасным музыкантом и талантливым композитором.
С летами эта страсть развивалась все сильнее и наконец перешла в чудачество, близкое к помешательству.
Находя оценку своим музыкальным дарованиям со стороны соотечественников недостаточною, граф решился надолго покинуть свое неблагодарное отечество и поехал искать себе известность и славу певца и музыканта за границу.
Оставшись двадцати двух лет от роду полным распорядителем богатств своих родителей, граф Павел Мартынович начал свое артистическое турне по Италии, этой стране красоты и мелодии по преимуществу.
Жажда артистической славы усилилась там у него еще более.
Живя поочередно то в Милане, то во Флоренции, то в Венеции, граф Скавронский был окружен певцами и музыкантами, жившими на его счет буквально «припеваючи».
Он то и дело сочинял разные музыкальные пьесы и даже оперы и, тратя большие деньги, ставил последние на сценах главных итальянских городов.
Произведения эти оказывались ниже всякой критики.
В числе лиц, неразлучных с графом в его музыкально-артистических странствованиях по Италии, был и Дмитрий Александрович Гурьев, впоследствии министр финансов и граф, человек «одворянившегося при Петре Великом купецкого рода».
Он был сметлив, расторопен и пронырлив и, на свое счастье, не имел музыкального слуха.
Он совершенно спокойно мог переносить бой барабана, гром литавр, звуки труб, визг скрипок, завывание виолончели, свист флейт, вой валторн и рев контрабасов, хотя бы все это в сочетании Скавронского производило невозможную какофонию.
То приятно осклабясь, то выражая на своем лице чувство радости, горя, восторга, безнадежности, словом, то, что домогалась произвести на слушателя музыка сиятельного композитора, Гурьев с напряженным, ненасытным, казалось, вниманием выслушивал длиннейшие произведения графа.
Павел Мартынович платил за это слушателю, способному понимать музыкальные красоты, беспредельными любовью, привязанностью и доверием.
Пользуясь этим, Гурьев небезвыгодно для себя управлял всеми делами незнавшего счета деньгам молодого богача.
Музыка таким образом приносила ему изрядный доход.
Проведя в Италии пять лет, Скавронский вернулся наконец в Россию.
Ему шел двадцать восьмой год.
До императрицы Екатерины доходили слухи об артистических чудачествах молодого графа за границей, но государыня не видела в этом ничего предосудительного, а напротив, была довольна тем, что граф тратил свои деньги в чужих краях не на разврат, картежную игру и разные грубые проделки, чем отличались другие русские туристы, давая иностранцам плохое понятие о нравственном и умственном развитии русских аристократов.
По возвращении Скавронского в Петербург он стал считаться самым завидным женихом.
Маменьки, тетушки, бабушки наперебой старались выдать за него своих дочерей, племянниц и внучек, но Павел Мартынович, влюбленный по-прежнему в музыку, и не думал о женитьбе.
Выбор князя Потемкина, искавшего мужа для своей младшей племянницы, Екатерины Васильевны Энгельгардт, пал тоже на графа Скавронского.
Помощником светлейшего в этом деле явился расторопный Дмитрий Александрович Гурьев, имевший неотразимое влияние на графа и желавший подслужиться могущественному вельможе.
Он ловко взялся за дело, и свадьба вскоре была решена.
Граф Павел Мартынович вдруг изменил музыке и без ума влюбился в красавицу невесту.
Он был до такой степени доволен этим браком, что за устройство его подарил свату – Гурьеву, «в знак памяти и дружбы», три тысячи душ крестьян.
Свадьба состоялась в ноябре 1781 года, и была отпразднована с необычайным торжеством.
Весь избранный придворный круг присутствовал на ней.
После свадьбы в Зимнем дворце состоялся блестящий бал и ужин, в присутствии императрицы.
Жених приехал к венцу в карете, украшенной снаружи стразами, стоившей десять тысяч рублей.
После свадьбы начался ряд роскошных пиров в Апраксинском дворце.
Молодые поселились в собственном доме графа Скавронского на Миллионной.
Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин был тоже со своей стороны очень доволен браком своей любимой племянницы.
Он баловал ее особенно перед другими сестрами.
Баловство это продолжалось и после замужества.
Екатерина Васильевна тоже очень любила дядю и часто проводила у него в кабинете и уборной целые часы, особенно когда на светлейшего находила хандра.
Прошло три года со дня замужества Екатерины Васильевны.
Однажды она вошла в уборную Григория Александровича, жившего в Зимнем дворце под комнатами, занимаемыми императрицей.
На туалетном столе она увидела портрет императрицы, осыпанный бриллиантами.
Портрет этот князь носил постоянно в петлице своего кафтана.
Взяв в руки портрет и стоя перед зеркалом, Скавронская шутя пришпилила его к корсажу своего платья.
– Иди, Катя, наверх к императрице и поблагодари ее! – крикнул совершенно неожиданно для Екатерины Васильевны лежавший на диване и хандривший Потемкин.
Скавронская удивленно вопросительным взглядом уставилась на дядю и торопливо стала отшпиливать портрет государыни.
– Нет, нет, не снимай его, а так с ним и ступай! – еще громче крикнул Григорий Александрович.
Лениво приподнявшись, он взял лежавший перед ним карандаш и лоскуток бумаги, на котором и написал несколько слов.
– Ступай с этой запиской к государыне и поблагодари ее за то, что она пожаловала тебя в статс-дамы.
– Что вы, дядя, не надо, я пошутила… – торопливо заговорила Екатерина Васильевна.
– Иди, иди, я не шучу… – прикрикнул Потемкин. Скавронская, видя его раздражение, волей-неволей должна была повиноваться.
Смущенная предстала она перед императрицей и подала ей записку князя.
С недовольным лицом, с нахмуренными бровями прочла государыня эту записку и, несмотря на свое искусство притворяться и быть любезной, не смогла на этот раз скрыть своего неудовольствия.
Не желая, впрочем, отказать Потемкину в его просьбе, она на обороте той же записки написала ему ответ, в котором уведомила его, что исполнила его желание и сделала его двадцатилетнию племянницу статс-дамою.
В эти дни царствования Екатерины пожалование этого высокого звания было чрезвычайно редко, а для такой молодой женщины звание статс-дамы было положительно небывалым отличием.
Начались толки и пересуды. Новую счастливицу начали встречать завистливыми взглядами. Екатерина Васильевна, не любившая ни интриг, ни сплетен, была очень рада оставить двор, когда вскоре после этого ее муж получил место посланника в Неаполь.
Вот до чего доходило баловство Потемкиным своей молодой племянницы.
С любовью относился князь и к другим своим племянницам, а в особенности к Варваре Васильевне, по мужу княгине Голицыной. Сохранилась переписка между дядей и этой племянницей, где попадаются выражения вроде «губки сладкие» и «улыбочка моя милая».
Но эти «сладкие губки» и «милая улыбка» тянули за каждую свою ласку и деньгами, и подарками, и надоедливыми просьбами о покровительстве родным и поклонникам.
Племянницы князя, за исключением Екатерины Васильевны, как жадная стая набрасывались на подряды, рекомендовали могущественному дяде подрядчиков и срывали с последних громадные куртажи. Светлейший видел все это, но имел слабость смотреть на действия «девчонок», как он продолжал называть даже уже замужних своих племянниц, сквозь пальцы.
Этим и объясняется более сильная привязанность Григория Александровича к скромной, далеко не алчной и не надоедавшей своими просьбами Екатерины Васильевны Скавронской.
Следует отметить, как одну несимпатичную черту племянниц светлейшего, то обстоятельство, что они как бы совершенно забыли, упоенные роскошью и счастьем, о бедном мальчике-сироте Володе Петровском, товарище их детских игр во время их скромной жизни в Смоленске.
По крайней мере даже имя его никогда не упоминалось.
Таков был нравственный облик этих пресловутых племянниц знаменитого дяди. Строго судить их, впрочем, нельзя – они были дочери своего века.
XVII. Страсть сказалась
На Васильевском острове, в роскошной золотой клетке, устроенной Григорием Александровичем Потемкиным для своей «жар-птицы», как шутя называл князь Калисфению Николаевну, тянулась за эти годы совершенно иная, своеобразная жизнь.
Полная беззаботность, окружающее довольство, возможность исполнения всех мимолетных желаний и капризов, почти царская роскошь – все эти условия жизни молодой женщины, казалось, должны бы сделать ее совершенно счастливой.
Так по крайней мере думал ее светлейший покровитель.
Калисфения Николаевна действительно развилась за эти годы и была гораздо красивее своей матери, когда та была в ее летах.
Читатели, вероятно, не забыли нарисованный нами ее очаровательный портрет в начале нашего правдивого повествования, а между тем этот портрет относится к более позднейшему времени.
В описываемые же нами годы она стала еще свежее, еще обольстительнее.
Была ли, однако, на самом деле счастлива Калисфения Николаевна?
Она и сама не могла решить совершенно утвердительно этого вопроса.
Порою она чувствовала себя в таком состоянии, которому она не могла ни подыскать названия, ни объяснить его причины.
Ее вдруг снедала такая безотчетная грусть, что ей донельзя опротивело все окружающее, ей хотелось куда-то бежать, бежать без оглядки, но куда и зачем – на эти вопросы она не была в состоянии дать ответ.
Первый такой припадок грусти случился с молодой женщиной года через два после переселения ее на Васильевский остров.
Калисфения Фемистокловна страшно обеспокоилась.
– Что с тобой, Каля, что с тобой? – в необычайном волнении спросила она у плачущей дочери.
– Мне скучно, мама, скучно…
– С чего же тебе, дурочка, скучно… кажись, все у тебя есть, и наряды, и золото, и лакомства, разве только птичьего молока не достать…
– Не знаю сама с чего, а только скучно, скучно…
Молодая женщина зарыдала.
– Перестань, перестань, глаза испортишь, разве можно плакать, от слез глаза выцветают, уж я с твоим отцом в молодости и горе видала, да и то не плакала, боялась…
– Чего? – сквозь слезы спросила дочь.
– А вот того, что глаза выцветут…
– И пусть выцветут…
– Что ты, что ты, в уме ли!.. Тогда его светлость на тебя и не взглянет…
– И пусть не глядит… Противен и он мне, так противен… и все… и все…
– Шшш… – замахала на нее руками Калисфения Фемистокловна и боязливо стала оглядываться по сторонам, несмотря на то, что они были только вдвоем с дочерью в будуаре последней. – Неровен час, кто услышит…
– И пусть слышит, я сама ему скажу, не поцеремонюсь…
– Ошалела совсем! – только махнула рукой мать и пошла к двери.
Дочь закрыла лицо руками и откинулась на спинку удобного кресла.
– Скучно, скучно! – снова простонала она и затопала ногами.
Калисфения Фемистокловна остановилась у двери, раскрыла было рот, чтобы что-то сказать, но не сказала, а только покачала головой и вышла из комнаты, плотно притворив за собою дверь.
Она поняла.
Для нее, испытанной в деле страсти женщины, стало вдруг совершенно ясно состояние ее дочери.
Разменивавшийся на множество любовных приключений, Потемкин не мог дать ей того, что требовала ее страстная животная натура, унаследованная ею от матери, всосанная вместе с ее молоком, развитая этою же матерью чуть ли не с самого раннего периода зрелости девочки-подростка и подогретая праздностью и окружающей ее негой.
«Ей надо развлечься!» – решила Калисфения Фемистокловна, весьма своеобразно, как мы увидим впоследствии, понимавшая последнее слово.
Надо заметить, что, несмотря на замкнутость жизни молодой Калисфении, ее мать, все еще мечтавшая о победах над мужскими сердцами, имела обширный круг знакомств среди блестящей молодежи Петербурга.
Стареющая красавица нельзя сказать, чтобы совершенно не понимала, что расточаемые ей любезности и подносимые подарки были направлены по адресу «потемкинской затворницы», но все же эти ухаживания приятно щекотали ее женское самолюбие, а между молодыми поклонниками Калисфении Николаевны находились и такие, которые в деле задабривания маменьки шли дальше ухаживанья, подарков и траты денег.
Калисфения Фемистокловна, хотя и за счет своей дочери, но все же, как она выражалась, «еще жила».
Она старалась откинуть эту мысль, что ее подкупают даже ласками и зачастую ей вполне удавался этот самообман.
Покровительствовать интрижкам своей дочери с ее поклонниками она и не помышляла, хотя и подавала им неясные надежды, так как это для нее выгодно.
Кованая шкатулка снова начала отпираться довольно часто.
Если она воздерживалась от осуществления подаваемых ею надежд поклонникам дочери, хотя это осуществление рисовало ей еще большую, чем теперь, прибыль, то она делала это исключительно из боязни светлейшего.
Григория Александровича она боялась как огня.
Заметив и поняв непонятную для самой ее дочери находившую на нее беспричинную тоску, Калисфения Фемистокловна серьезно задумалась.
«Тоскует, мечется, сама не знает чего хочет! – соображала она. – Знаем мы эту тоску, сами в молодости тосковали… Не углядишь за молодой бабой, бросится на шею какому-нибудь первому встречному, ни ей корысти, ни мне прибыли, да и вляпается перед светлейшим как кур в ощип… Сживет со свету тогда он и ее, и меня… Много ли нам перед ним надо… Давнул пальцем – и только мокренько будет…»