
Полная версия:
Князь Тавриды
По ходатайству Григория Александровича, Булгаков был награжден чином действительного статского советника и орденом святого Владимира II степени.
Сам светлейший князь Потемкин, возвратившись в Петербург, за свой бессмертный подвиг был произведен, 5 февраля 1784 года, в генерал-фельдмаршалы, назначен президентом военной коллегии и генерал-губернатором Крыма, наименованного Таврическою областью.
С этого времени он официально титулуется светлейшим князем Потемкиным-Таврическим, а современные ему поэты называли его «великолепным князем Тавриды».
XI. Рассеянные тучи
По присоединении Крыма к России, хан Шагин-Гирей, потерявший власть, получил обещание императрицы, что он будет получать вознаграждение – определенную ежегодную пенсию.
По неизвестным причинам, уплата этой пенсии была отложена.
Хан заподозрил Григория Александровича в утайке назначенных ему денег, подал жалобу через приближенного к государыне Александра Петровича Ермолова, который поспешил воспользоваться этим случаем, чтобы настроить императрицу против князя, своего бывшего начальника и благодетеля.
Надо заметить, что Ермолов служил в лейб-гвардии Семеновском полку и своею красотою и ловкостью понравился Григорию Александровичу, который взял его к себе в адъютанты и представил ко двору.
Он вскоре сделал блестящую карьеру, получил чин генерал-майора, орден святого Станислава и Белого Орла I степени и звание флигель-адъютанта, за все это обязанный Потемкину, которому и заплатил черной неблагодарностью.
К начатым Ермоловым интригам против светлейшего присоединились все многочисленные его недоброжелатели, и даже успели внушить императрице, что все делаемые им траты совершенно бесполезны и что даже присоединение Крыма не стоит таких больших жертв.
Григория Александровича расходившиеся доносчики стали даже обвинять в краже.
Императрицу все это чрезвычайно встревожило, она стала выказывать князю холодность и даже косвенно намекала ему на необходимость оправдания.
Но не таков был Потемкин.
Гордый и самолюбивый, он резко и холодно опровергал обвинения и даже отмалчивался.
Наконец, он не только сделался сам невнимателен к государыне, но даже уехал из Царского Села, где в то время была императрица, в Петербург и бросился в вихрь удовольствий, казалось, только думая, как бы повеселиться и рассеяться.
Действительно, он проводил время со своими племянницами, зачастил к Калисфении Николаевне, но между тем эта праздность была только кажущейся, – он продолжал свою неусыпную заботу об устройстве вновь приобретенного края.
Первое преимущество, доставленное князем жителям Крыма, заключалось в том, что всем татарским князьям и мурзам были пожалованы права и льготы русского дворянства, – населению дозволено было составить из среды своей войско, которое впоследствии участвовало под именем «таврического национального войска» в войне России с Турцией, и, наконец, все назначенные прежним правительством каймаканы, кадии и муфтии были утверждены в своих должностях.
Татары вначале охотно, по-видимому, признали себя подданными христианской державы, но вскоре, возбужденные магометанским духовенством и фанатиками, стали тайно уходить в Турцию.
Григорий Александрович, считая бесполезным и даже вредным удерживать людей, нерасположенных к новому порядку вещей, не только не препятствовал эмиграции, но даже приказал снабжать желающих переселяться из Крыма пропускными билетами и денежными пособиями.
Эмиграция приостановилась.
Потемкин разделил Таврическую область на семь уездов, открыл таврические порты для свободной торговли дружественных с Россией народов, предоставив этим портам, в отношении коммерции, одинаковые преимущества с Петербургом и Архангельском, и заключил выгодные для черноморской торговли трактаты с Францией и королевством обеих Сицилий.
Скоро дикие степи новой Тавриды, подобно степям Новороссийским, благодаря неусыпным трудам светлейшего превратились в обработанные поля и прекрасные луга; развелось овцеводство, бедные татарские города и деревни начали терять свой жалкий вид, оживленные соседством богатых русских селений.
Такой благотворной для России деятельностью отвечал Григорий Александрович на гнусные подозрения придворных, временно разделяемые отчасти даже самой императрицей, находившей, сгоряча, в гордом молчании Потемкина подтверждение возводимых на него обвинений.
Двор, удивленный этой переменой, как всегда в описываемое нами время, пресмыкался перед восходящим светилом, каким, казалось, был Ермолов.
Родные и друзья князя пришли в отчаяние и говорили, что он губит себя неуместною гордостью.
Падение его считалось уже почти совершившимся фактом.
Все стали удаляться от него, даже иностранные министры.
Один французский посланник граф Людовик-Филипп Сегюр, сумевший заслужить особенное расположение государыни, остался верен дружбе с Потемкиным, посещая его и оказывал ему внимание.
При одном из свиданий граф откровенно сказал князю, что, по его мнению, он поступает неосторожно и во вред себе, раздражая императрицу и оскорбляя ее гордость.
– Как, и вы тоже хотите, – возразил ему Григорий Александрович, – чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость, после всех моих заслуг? Говорят, что я себе врежу, я это знаю, но это ложно. Будьте покойны, не мальчишке свергнуть меня; не знаю, кто бы посмел это сделать?
– Берегитесь, – заметил Сегюр, – прежде вас и в других странах многие знаменитые любимцы царей говорили тоже: «Кто смеет?» – однако после раскаивались.
– Это были любимцы каприза, а не разума венценосцев, я другое дело… Но довольно об этом… Мне дорога ваша приязнь, но я слишком презираю моих врагов, чтобы их бояться. Лучше поговорим о деле… Ну что ваш торговый трактат?
Сегю в это время хлопотал о заключении между Россией и Францией торгового трактата.
Императрица поручила это дело графам Остерману, Безбородко, Воронцову и П.В. Бакунину.
Все они были против трактата, только один Потемкин поддерживал домогательство Сегюра.
– Подвигается очень тихо, – отвечал граф, – полномочные государыни настойчиво отказывают мне сбавить пошлины на вина.
– Так стало быть, – заметил Григорий Александрович, – это главнейшее преткновение? Ну, так потерпите только, это затруднение уладится…
Князь проговорил это таким уверенным и спокойным тоном, что привел в недоумение графа Сегюра.
Уезжая от него, он просто думал, что князь сам себя обманывает, не видя пропасти, в которую готовится упасть.
Грозовые тучи над головой светлейшего на самом деле стали сгущаться.
Ермолов принял участие в управлении и занял место в банке, вместе с графом Шуваловым, Безбородко, Воронцовым и Завадовским.
Пронеслась весть об отъезде Потемкина в Нарву.
Родственники князя потеряли всякую надежду. Враги торжествовали победу.
Опытные политики занялись своими расчетами. Придворные переменили свои роли.
На Миллионной не было уже видно ни одного экипажа.
Граф Сегюр терял в Потемкине свою главную опору, и, зная, что Ермолов скорее повредит ему, нежели поможет, так как считает его другом князя, опасался за успех своего дела.
Однако министры пригласили Сегюра на совещание и после непродолжительных переговоров согласились на уменьшение пошлины с французских вин высшего разбора, и даже подали надежду на более значительные уступки.
Обещание Григория Александровича исполнилось, и граф не знал, как это сопоставить с его уже всеми решенным падением.
Через несколько дней все объяснилось.
Государыня, видя, что князь добровольно удалился от двора, стала более хладнокровно обсуждать его поведение.
Она пришла к совершенно правильной мысли, что часто оправдываться под тяжестью незаслуженных обвинений тяжелее и обиднее, нежели молчать и быть готовым пасть под гнетом несправедливости.
Прийдя к этой мысли, она сама снова призвала Потемкина в Царское Село.
Он явился туда победителем и начал пользоваться еще большею, чем прежде милостью императрицы.
Ермолов получил 130 000 рублей, 4000 душ, шестилетний отпуск и позволение ехать за границу.
Тучи рассеялись.
Миллионная вновь ежедневно была запружена экипажами.
Когда граф Сегюр явился поздравить князя, тот поцеловал его и сказал:
– Ну что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость? И ваши уполномоченные все так же ли упрямы, как вы ожидали? По крайней мере на этот раз, господин дипломат, согласитесь, что в политике мои предположения вернее вышли… Помните, что я сказал вам – я любимец не каприза, а разума государыни…
Покончив с клеветою врагов, Григорий Александрович поехал в Москву, где, между прочим, встретился с бывшим там в отпуску своим товарищем юности, Василием Петровичем Петровым.
Последний повел его в недавно открытую типографию Селивановского, в которой принимал сам главное участие. Войдя в наборную типографии, Петров сказал князю:
– Я примусь за дело, и вы, любезный князь, увидите, что, благодаря ласке хозяина типографии, я кой-как поднаторел в его деле.
Он тут же весьма быстро набрал и оттиснул следующие стихи:
Ты воин, ты герой,Ты любишь муз творенья,А вот здесь и соперник твой –Герой печатного изделья.Подав Григорию Александровичу листок с оттиском стихотворения, Василий Петрович заметил:
– Это образчик моего типографского мастерства и привет за ласковый ваш приход сюда.
– Стыдно же будет и мне, если останусь у друга в долгу, – ответил Григорий Александрович. – Изволь, и я попытаюсь. Но чтобы не ударить в грязь лицом, пусть наш хозяин мне укажет, как за что приняться и как что делать? Дело мастера боится, а без ученья и аза в глаза не увидишь.
Надо ли говорить, с каким усердием принялся Селивановский учить своего сиятельного ученика.
Потемкин и тут все сразу понял и сообразил.
Хотя гораздо медленнее Петрова, но все же довольно скоро набрал Григорий Александрович четыре строки и сказал Василию Петровичу:
– Я, брат, набрал буквы, как сумел, а ты оттисни сам, ты, как я видел, дока в этом деле.
Петров оттиснул набранное и прочитал:
Герой ли я? Не утверждаю,Хвалиться не люблю собой,Но что я друг сердечный твой –Вот это очень твердо знаю!В Москве Григорий Александрович пробыл лишь несколько дней, но и за это кратковременное отсутствие враги снова сумели смутить императрицу, и Потемкина в Петербурге ожидал, хотя и не такой, как недавно, но все же довольно холодный прием.
Григорий Александрович снова сделал вид, что не обращает внимания на гнев государыни и по-прежнему стал заниматься делами и докладывать обо всем выдающемся в жизни вверенных ему областей императрицы.
Во время одного из таких докладов государыня вдруг высказала свое намерение ехать в Херсон и лично обозреть новые присоединенные к империи провинции.
Ни к чему подобному Потемкин не был подготовлен и хотя по мере сил он заботился о благосостоянии края, но для приема в нем императрицы этого не было достаточно. Он хотел бы показать ей эти области в блестящем положении.
«Императрица может пожелать ехать очень скоро. Как сделать что-нибудь в такое короткое время».
Эти мысли, как вихрь, пронеслись в его голове. Он побледнел.
Екатерина заметила это и посмотрела на него подозрительным взглядом.
Григорий Александрович понял, что это намерение поселили в уме государыни его враги.
Он быстро оправился.
– Государыня! – воскликнул он. – Простите ли мне мое мгновенное смущение… но неожиданное предложение вашего величества так обрадовало меня, что я до сих не смею верить этому счастию… Край, благословляющий имя вашего величества, с восторженною радостью узрит у себя свою обожаемую монархиню.
Екатерина не ожидала такого ответа и милостиво улыбнулась.
– Прошу одной милости, – сказал Потемкин, – не откладывать этого благого намерения.
– Нет, нет, я даже приглашу императора Иосифа встретиться со мною на пути!
– Этот чудный край, ваше величество, создан для свидания царей! – восторженно заметил Григорий Александрович.
Путешествие Екатерины на юг было решено.
Князь немедленно после этого разговора принял все меры для приведения Крыма в самое цветущее состояние. Не щадя ни денег, ни трудов, отправил он туда множество людей, заставил их работать и днем и ночью.
XII. Возмездие
Промелькнувший десяток лет не прошел, увы, бесследно для остальных героев нашего правдивого повествования.
Если на лучезарное, полное блеска и славы жизненное поприще светлейшего набегали, как мы знаем, тучки нерасположения государыни и гнетущих воспоминаний юности, то над головами других наших героев разразились черные, грозовые тучи.
Возмездие, которое ожидал Григорий Александрович Потемкин для князя Андрея Павловича Святозарова, началось и не для его одного.
Первою жертвою пал Степан Сидоров.
Мы оставили его в тот момент, когда он, неожиданно для самого себя, исполнил волю светлейшего удачно и легко, найдя не противодействие, которое ожидал, но даже поддержку в своей жене.
Ее быстрое согласие, с одной стороны, его обрадовало, так как он не на шутку перетрусил перед князем Потемкиным, но с другой, оно заронило в его сердце против его жены какую-то едкую горечь.
Честный по натуре, имея на совести единственное пятно – страсть к женщине, которая сделалась его женой, и совершивший даже, повинуясь своей страсти, присвоение чужих денег, которые и перешли целиком в карман той же женщины, он не мог примириться, не даже радоваться гибели своей дочери.
В нем, простом человеке, нравственное чувство было гораздо развитее, нежели не только у его жены, но у всего тогдашнего так называемого «общества», в примерах которого она почерпнула и свой нравственный кодекс.
Он считал гибелью то, что Калисфения Фемистокловна признавала ее торжеством и с неба свалившимся счастьем.
Он не стал с нею препираться по этому вопросу, тем более, что не был в силах предотвратить гибель своей падчерицы – борьба с Потемкиным, особенно при знании последним его тайны, была бы с его стороны безумием.
Он понял только, насколько они с женой разные люди – понял только теперь, когда страсть к жене уже улеглась и когда появился жизненный вопрос, который они решили с такою резкою противоположностью мнений.
До этих пор сперва отуманенный страстью, а затем ходивший как бы в угаре от осуществления его мечтаний, он идеализировал связавшую с ним свою судьбу женщину.
Теперь он прозрел и вдруг почувствовал себя страшно одиноким.
Его даже смутила мысль, что эта женщина, так охотно продающая свою дочь, могла продать себя и ему за деньги, – только продать, так как все деньги перешли к ней.
Он стал припоминать подробности своего сватовства и разного рода мелочи, тогда незамеченные им в чаду влюбленности, теперь восстали перед ним подтверждающими эту мысль фактами.
Да ведь он и сам, – припомнил он, – считал деньги средством приобрести ее расположение. Для этого-то он только и присвоил их.
И он приобрел ее.
Когда его неправдой нажитый капитал из его укладки перешел в сундук Калисфении Фемистокловны, он был даже рад, так как цель, для которой были добыты им эти деньги, была достигнута, а они, сами по себе, жгли ему руки, пробуждая в нем тяжелые воспоминания.
Но никогда так ясно, как теперь, он не сознавал, что он купил свою жену.
Если он мог купить ее, то ранее мог купить и другой… Ранее… А почему не после него…
Его мысли как-то невольно перенеслись на его сына Андрюшку, которому был девятый год в исходе.
Страшная мысль: его ли это сын? – каплей раскаленного свинца капала на его мозг.
Он вспомнил князя Андрея Павловича Святозарова.
Степан Сидорыч сидел в спальне.
Жена повезла Калисфению в Аничков дворец.
Был вечер. В спальне было совершенно темно, и Степан Сидорович не зажигал огня. Среди окружавшего его мрака ему было как-то легче с его думами.
– Папа, ты здесь? – раздался детский голосок. Это вбежал Андрюша.
– Здесь, здесь, беги сюда, – сказал отец и в голосе его прозвучала радость.
Приход ребенка был очень вовремя.
Адское сомнение вдруг исчезло из души Степана Сидоровича, когда он ощутил в своих руках мягкую и шелковистую головку сына.
– Мой… мой, – прошептал он. – Вот для кого я буду жить… я не один…
– Что ты плачешь, папа? Как здесь темно, – пролепетал Андрюша, по-детски перескакивая от вопроса к выражению впечатления.
– Сейчас, голубчик, зажжем огонь, – сказал Степан Сидорович и взял за одну руку сына, встал, подошел к комоду и зажег свечу.
– Ты плачешь, папа? – спросил ребенок, увидав катившиеся по щеке отца слезы.
Это были слезы облегчения от страшной мысли.
– Нет, нет, ничего, не плачу, – ответил отец, движением головы стряхивая с ресниц последние слезы. – Это я вспотел, очень жарко…
Степан Сидорович вынул фуляровый платок и вытер лицо.
– Здесь не жарко, – настойчиво проговорил мальчик. – Ты плачешь…
– Говорю тебе нет… Видишь, я смеюсь.
Степан Сидорович действительно засмеялся. Ребенок успокоился.
Вскоре вернулась Калисфения Фемистокловна. Восторженно она стала рассказывать о приеме, сделанном ей ее дочери Дарьей Васильевной Потемкиной и племянницами светлейшего. До мелочей описала роскошное убранство дворца, образ жизни, штат прислуги.
– В рай, в рай, прямо в рай отвезла дочурку, – воскликнула она в конце своего рассказа.
Степан Сидорович слушал безучастно, но Калисфения Фемистокловна, вся под впечатлением так недавно минувшего, не заметила этого.
На другой день жизнь вошла в свою колею.
Отсутствие молодой Калисфении было, конечно, замечено посетителями, но на их вопросы отвечали уклончиво: одним говорили, что барышня больна, другим, что она поехала гостить к родственникам.
Исчезновение «барышни» вскоре не замедлило отразиться и на торговле, но Калисфения Фемистокловна не огорчалась этим, она вся была поглощена блестящей судьбой дочери.
Медлительность Григория Александровича в окончательном устройстве этой судьбы ее страшно бесила и порой наводила на страшные сомнения.
«А вдруг она ему разонравится?» – задавала она сама себе вопрос, но тотчас, припоминая обольстительный образ своей дочери, решала его отрицательно.
«Что же он медлит?»
Этот вопрос оставался без ответа.
Ее успокаивало то, что князь балует ее дочь, делает ей подарки, подарки ценные.
«Приучает… деликатно… хочет, чтобы по-хорошему… – решила она. Только бы девка его не полюбила… Тогда… беда».
Калисфения Фемистокловна из откровенных разговоров с дочерью знала, что ей нравился Григорий Александрович.
– Я в него положительно влюблена! – раз сказала ей дочь.
– Влюблена, ну и Господь с тобой, будь влюблена… твой будет, от тебя не уйдет… – отвечала ей мать. – Только, смотри, не полюби его сильно…
– А что?..
– Да то, что женщина, которая ихнего брата полюбит, ни в грош ими не ставится; им надо, чтобы играли с ними в любовь, а ежели какая из нашей сестры по глупости да всерьез к ним привяжется, пиши аминь всему делу… Мужчина такой помыкать начнет, да потом и бросит, как ненужную тряпку… Помни это и люби только самое себя… Чай, если бы он, такой красивый да статный, не светлейшим бы был, а служил бы у нас в кондитерской, ведь не влюбилась бы в него?..
– Конечно, нет…
– Да если бы он тебя так не холил, подарков бы не дарил, а норовил бы с тебя взять… Мил бы он тебе был?
– Нет…
– То-то же, любить людей надо настолько, насколько они для нас хороши да угодливы… оно и выходит, что в них надо любить только одну себя… Поняла?
– Поняла…
– И заруби себе на носу, что если всерьез его не полюбишь, то он тебя всегда любить будет, и холить, и нежить, и дарить… а с любовью-то твоей и от ворот поворот укажет. Слушайся мать, она тоже ихнего брата насквозь видит…
– Я, мамаша, его так и не люблю, чтобы себя забыть… Это, по-моему, глупо…
– Истинно глупо, истинно глупо… Ты ведь у меня умница.
Мать нежно поцеловала дочь в голову.
Наконец, как мы знаем, Калисфения Фемистокловна дождалась…
Ее дочь перебралась на новоселье.
Судьба ее была упрочена. От нее зависело дальнейшее ее счастье.
Калисфения Фемистокловна не оставляла ее своими наставлениями и была довольна послушанием молодой женщины. Вскоре она почти совсем переселилась на Васильевский остров.
Степан Сидорович не особенно огорчался отсутствием жены. Он всецело был занят кондитерской, в которую пригласил, в качестве продавщицы, красивую шведку, и своим сыном.
Дела в кондитерской, с появлением за прилавком шведки, пошли лучше.
К сыну Степана Сидоровича пригласили учителя. Мальчик занимался прилежно.
Ему уже был одиннадцатый год в исходе. Отец им не нарадовался.
Наряду с грамотой и науками он стал приучать его и к торговле, рассчитывая передать ему дело кондитерской.
Вдруг громовой удар разразился над головой Степана Сидоровича…
Дело было на первой неделе Великого поста.
Во время Масленницы он, по усиленным просьбам сына, водил его несколько раз на площадь Большого театра, где в описываемое время происходили народные гулянья, построены были балаганы, кружились карусели, пели песенники на самокатах и из огороженной высокой парусины палатки морил со смеху невзыскательных зрителей классический «петрушка».
Мальчик страшно увлекался этими зрелищами, и отец был доволен, видя разгоревшиеся щечки и блестящие глазки своего Андрюши.
Последний раз они были на балаганах в прошлое воскресенье. Вечером еще этого дня мальчик с радостным волнением передавал отцу пережитые впечатления, а наутро другого дня он уже не мог поднять головы от подушки.
У Андрюши, видимо, простудившегося, открылась, как тогда еще по-старинному называли, сильная «огневица».
Испуганный отец бросился сперва за докторами, а затем за матерью.
Несколько лучших врачей того времени явились к постели больного мальчика, прописали лекарство, предписали тщательный уход.
– Болезнь заразительная, – заметили они.
Калисфения Фемистокловна, приехавшая, по уведомлению мужа, узнав об этом, страшно перепугалась.
Она была чрезвычайно мнительная, а тут еще могла быть опасность заразиться не только самой, но перенести болезнь в дом дочери.
Это соображение пересилило в ней любовь к сыну, если только она была в ее холодном сердце, и она, дав мужу несколько советов, уехала обратно на Васильевский, даже не взглянув издали на больного Андрюшу.
Степан Сидорович совершенно обезумел.
Вместе с приглашенной сиделкой проводил он дни и ночи у постели метавшегося в бреду сына.
Чутко прислушивался он к неровному горячечному дыханию ребенка, и каждый стон его смертельною болью отзывался в его сердце.
Врачебная наука оказалась бессильна.
После наступившего кризиса больной стал слабее и слабее с каждым днем.
Только тихое, еле слышное дыхание указывало некоторую жизнь в этом, обтянутом кожей скелете, в которого превратился еще месяц тому назад цветущий, пылающий здоровьем мальчик.
Степан Сидорович был тоже неузнаваем.
С поседевшими волосами на голове и бороде, с осунувшимся желто-восковым цветом лица и порою бессмысленно блуждавшими, всегда полными слез глазами, он производил страшное впечатление.
Платье сидело на нем как на вешалке.
Даже не особенно чувствительная к болезни сына и горю мужа Калисфения Фемистокловна, заехавшая как-то раз в кондитерскую и беседовавшая с мужем через отворенную дверь комнаты, воскликнула:
– Да отдохни ты, на кого ты стал похож, ведь краше в гроб кладут…
Степан Сидорович только махнул рукой.
Наконец настал самый страшный момент.
Это было под утро.
Андрюша вдруг страшно заметался по постели, открыл свои так недавно блестящие и веселые глазки, теперь отражавшие вынесенные страдания, но вместе с тем и какой-то неземной покой.
Отец наклонился к нему.
Андрюша обвил его шею своими исхудалыми ручонками и прошептал:
– Папа, па…
Он не окончил.
Из его, как бы пустой груди вырвался тяжелый, напряженный вздох. Голова как-то странно откинулась на сторону.
В открытых, глубоко ушедших от худобы лица в орбиты глазах отразился вечный покой.
В объятиях отца лежал холодный труп сына.
– Возмездие! – вскрикнул дико Степан Сидорович и, почти бросив бездыханного сына на кровать, вскочил и вышел из комнаты, а затем и из дому, как был, без шапки и без верхнего платья.
Сына похоронили без него.
В кондитерскую и к себе на квартиру он более не возвращался.
Прошло около месяца, и даже предпринятые розыски как в воду канувшего Степана Сидоровича не привели ни к чему.
Калисфения Фемистокловна наскоро с убытком продала кондитерскую и вывезла лучшие вещи из обстановки, находившейся при ней, квартиры к дочери. Остальное все было продано вместе с кондитерскою.