
Полная версия:
Герой конца века
План этот почти утешил его, как вдруг в голове его появилась мысль, выражавшаяся двумя словами: «А Настя?»
Николай Герасимович совершенно позабыл о ней.
Не позабыл ее, верно, дорогой читатель, но мы все же напомним ему о ней в нескольких словах.
Настя, о которой так неожиданно вспомнил Савин, была его молоденькая ключница в Рудневе, проживавшая там в последнее время на правах почти полноправной хозяйки.
Случилось последнее превращение ключницы в почти помещицу при следующих обстоятельствах.
Вернувшись из-за границы после разрыва с Лили, Николай Герасимович приехал прямо в Руднево.
Состояние его духа было тяжелое, угнетенное.
Разрыв с любимой женщиной, на который он решился по нравственным основаниям, не уничтожил воспоминания о ее обаятельной красоте, о ее ласках, об упоительных минутах, проведенных в ее объятиях.
Это вчерашнее опьянение чисто плотской любовью требовало, как и всякое опьянение, похмелья.
Сосредоточенный и мрачный, Савин в первое время пребывания в своем тульском имении вел одинокий, почти затворнический, образ жизни.
Из окружавших его людей одна Настя представляла отчасти существо, подходившее под понятие Николая Герасимовича о женщине.
Пролетевшие годы не оставили на ней своего разрушающего отпечатка – ее лета были не таковы, чтобы время могло нанести ущерб ее внешности.
Напротив, живя безвыездно в деревне, она расцвела и похорошела, а глаза заискрились и радостью, и страстью с первого же момента встречи с Савиным.
Он приветливо поздоровался с ней, хотя не обратил на нее особого внимания, но когда необходимость похмелья от неаполитанского опьянения стала настоятельнее, взгляд его все внимательнее и внимательнее останавливался на грациозно-полной фигуре молодой женщины.
Ее чисто русская красота, с цыганским вызывающим оттенком, стала производить на него, как и в былые годы, впечатление, и он снова постепенно приблизил ее к себе.
Настя была в положительном восторге.
Она беззаветно любила «своего милого барина», как она мысленно называла Николая Герасимовича.
Она принадлежала к числу тех женщин, из которых любимый ими мужчина лаской и нежностью может, как из воска, делать что угодно, ставить в какие угодно общественные положения, но которые не прощают также любимому человеку не только оскорбления, но даже резкого слова.
Когда года четыре тому назад Савин впервые приблизил к себе Настю, эта связь их была тайной не только для соседей-помещиков, но даже для остальной прислуги дома, которая только смутно догадывалась об отношениях молодого барина к своей молоденькой ключнице.
С таким врожденным тактом, по желанию Николая Герасимовича, умела вести себя тогда эта двадцатитрехлетняя женщина.
Разлука с «ее барином» была тяжела для нее, но она понимала, что она не могла составить для него настоящее общество и проводила его за границу, своеобразно утешая себя:
«Пусть позабавится с другими, только бы не на моих глазах».
Ее пугала больше возможность, что он женится, нежели даже многолетняя разлука.
При последней она его подождет.
И она ждала.
Он приехал усталый, грустный, и Настя, радостно встретив его, ни одним словом, ни одним намеком, даже оставаясь с ним наедине при разговоре о хозяйстве, не напомнила ему о прошлом.
«Сам вспомнит!» – решила она в уме и только еще тщательнее стала заниматься своим туалетом.
И он вспомнил.
В чаду жажды любовного похмелья он сделал одну ошибку, которая имела роковые последствия.
Он открыто возобновил свою связь с молодой женщиной, так что самое положение ее в доме изменилось.
Николай Герасимович требовал, чтобы она сидела с ним почти по целым дням, обедала за одним столом, говорила ему «ты», словом, сделал ее барыней.
Она возражала, что это будет «зазорно», но подчинившись раз его требованиям, уже укрепилась в созданном им ей положении, и поворота назад не существовало.
Такой странный «барский каприз», как называла производство ее в барыни сама Настя, имел свои причины и основания.
Последние лежали в развившейся за границей в Савине потребности в женском обществе.
Грамотная Настя, хотя и была совершенно необразована, но обладала природным умом и недюжинным юмором, который первое время развлекал Николая Герасимовича.
Между ним и молодой женщиной была, таким образом, не только физическая, но почти нравственная связь.
Через два-три месяца, эта однообразная жизнь, хотя и с любящей простой девушкой, наскучила Савину, как наскучивает простая домашняя кухня человеку, привыкшему к ресторанной.
Вновь явилась потребность разнообразных пряностей, потребность гарнира.
Последнего в Насте не было.
Николай Герасимович собрался в Петербург, но Настя уже осталась в другом положении, нежели при первом отъезде барина.
Теперь уехал помещик – осталась помещица.
В вихре нового серьезного увлечения Строевой на берегах Невы Савин совершенно позабыл о своей деревенской сожительнице, и только тогда, когда, избирая себе и Строевой убежище от полиции и законного супруга, вспомнил о Рудневе, все это восстало в его памяти и сложилось в мысленном восклицании: «А Настя!»
Только тогда он понял сделанную им ошибку и мысленно обругал себя.
Если бы мы не боялись опережать события, то мы сказали бы, что эта ошибка имела на его последующую жизнь еще более роковое влияние, тем более, что в настоящее время это было поправимо.
Надо было ранее продажи имения и водворения в нем Маргариты Николаевны, перевести Настю в другое, объяснив ей, что дела его требуют продажи Руднева.
Но куда отвезти ее?
Выбор Савина остановился на Серединском.
Он решил, таким образом, прямо, лишь минуя Москву, ехать в Тулу, что и объясняет его восклицание:
– Надо ехать в Руднево!
Приехав на другой день в Белокаменную, он тотчас с Николаевского вокзала приказал везти себя на Курский и в тот же вечер был в Туле, откуда проехал на наемных лошадях в свое Руднево.
Он застал там все в образцовом порядке.
Настя, веселая и радостная, бросилась ему на шею.
Ему поневоле, чтобы не возбудить в ней подозрения, пришлось отвечать на ее ласки.
Насиловать себя ему, впрочем, пришлось только первые минуты.
Таково было над ним обаяние всякой женщины.
На следующий же день он сообщил Насте о предстоящей продаже Руднева.
– Скоро? – спросила Настя.
– На днях. Вот устрою тебя и поеду в Москву совершать купчую крепость…
– Как устроишь меня?
– Я перевезу тебя в Серединское… Кстати, это именье очень запущено… Ты там все приведешь в порядок…
– А жаль Руднева… Отчего бы лучше не продать какое-нибудь другое…
Насте не хотелось расставаться с местом, где она получила первую ласку от ее «Коли», как теперь она называла Савина.
– На это нашлась покупательница, и мне нужны деньги.
– Покупательница!.. – подозрительно спросила Настя. – Кто она?..
– Одна барыня, замужняя…
– Молодая?..
– Ты ей годишься в дочери…
– Когда же мы поедем в это… как его?..
– Серединское.
– Да…
– Как управишься, уложишь свои вещи.
– Это я сделаю в один день.
– Тем лучше…
Действительно, хотя и не через день, а через три были отправлены в Серединское сундуки, а затем через неделю Николай Герасимович повез туда Настю.
Дом, с которым мы уже знакомы, по письменному приказанию Савина был проветрен и очень, как и все имение, понравился «новой помещице», как шутя называл Николай Герасимович молодую женщину.
Устроив ее в Серединском, Савин помчался в Москву, куда по его телеграмме, данной еще из Тулы, должна была приехать Строева.
Она еще не приехала, но в ее письмах, которые нашел Николай Герасимович в гостинице «Славянский базар», где остановился и куда еще телеграммой с дороги в Тулу он просил ее адресовать письма, Маргарита Николаевна сообщала, что пристав Мардарьев положительно сживает ее со свету, требуя предъявления нового паспорта, и что два раза в квартиру являлся ее муж, но был выпровожен Петром.
Николай Герасимович письмом просил ее отправить мебель и вещи в Тулу, а самой ехать вместе с горничной и лакеем Петром в Москву.
Недели через две Маргарита Николаевна наконец прибыла в первопрестольную столицу.
Савин сообщил ей свой план относительно продажи ей Руднева и, получив согласие, тотчас же совершил купчую крепость, причем с утверждением у старшего нотариуса тульского окружного суда дело затянулось почти на месяц.
Только в мае он повез новую владелицу в ее именье.
В природе все оживало, вековой парк зеленел.
Деревня, особенно им, еще влюбленным друг в друга, показалась раем.
Руднево было старое дворянское гнездо, с великолепной усадьбой, огромным каменным домом посреди обширного английского парка.
Перед домом и большим двором, окруженным флигелями, конюшнями и другими пристройками, был разбит роскошный цветник.
Усадьба стояла на пригорке, у подошвы которого запруженный ручей образовал два огромных проточных пруда.
За прудами были фруктовый сад и оранжереи; дальше живописно раскинулось село.
Выбеленные постройки усадьбы эффектно выделялись среди зелени парка.
Дом был большой, просторный и прекрасно отделанный и меблированный старинною ценною мебелью.
Привезенные из Петербурга мебель и вещи украсили его еще более, дав ему элегантный вид.
Маргарите Николаевне имение очень понравилось, и она с радостью поселилась в нем.
Скуки они оба не боялись, и жизнь в деревенской глуши казалась им блаженством.
Образовался даже круг знакомых из соседей-помещиков тульских жителей, которым Николай Герасимович представил новую владелицу Руднева, как свою кузину.
Гости стали собираться довольно часто, и в это время Руднево принимало праздничный вид, устраивалась охота, кавалькады, пикники.
Время летело быстро.
Лето кончалось.
Перспектива осени и долгой зимы не пугала наших сельских жителей поневоле.
Николай Герасимович был очень доволен: паспорт Строевой он достал, а копия с приговора не появлялась.
О последней он даже почти позабыл.
VII
Нежданный гость
В то время, когда Савин и Маргарита Николаевна Строева благодушествовали в Рудневе, Настя, или, как мы ее будем называть теперь, вследствие ее полубарского положения, Настасья Лукьяновна Червякова вела деятельную жизнь в Серединском.
Имение и хозяйство в нем было действительно страшно запущено, и Настасья Лукьяновна ретиво принялась за его исправление, всюду поспевала сама и ее властный голос раздавался то в саду, то в амбарах, то на покосе, то на гумне.
– Ну и глазастая эта у нас «барская барыня», – говорили наемные рабочие и работницы, жившие в дворовых избах, и крестьяне села, подряжавшиеся на работу.
– Сметливая, любому мужику, либо дотошному помещику впору…
– Да и краля, братцы, писаная, ведь уродится же такая из простых крестьян… Подлинно барский кусочек… За красоту ей да за тело и честь.
– Баба вальяжная… Да не в этом суть, башка у ней ровно как мужицкая… До всего доходит, все знает… Для барина во как старается… Страсть.
– Любит…
– Любит… Ишь сказал… Ты в городе не живал, а я годов пять в самом Питере выжил… Пронзительные, братец, там тоже бабы…
– Ну?..
– Вот те и ну… А вот того самого ума в них нетути… Да и любовь-то тоже городская, питерская.
– Ась…
– Питерская, говорю, городская… Ишь Настасья-то норовит, коли любит, все барину-то в карман, да в карман, а те, питерские, коли полюбят, так все из кармана и тащут.
– Облегчают, значит.
– Уж подлинно, что облегчают.
– Эта, значит, еще не дошла.
– То-то оно, что не дошла… А может и честь есть, да совесть хрестьянская.
– Может и так.
Как-то раз под вечер на аллее, ведущей к дому, показался запряженный парой лошадей открытый тарантасик из тех, в которых выезжают на ближайшую станцию железной дороги серединские крестьяне, занимающиеся извозом.
Настасья Лукьяновна в это время была во дворе и отдавала свои последние приказания скотнице.
С крайним удивлением она увидала приближающийся экипаж.
– Кого это Бог несет? – недоумевала она.
– Не становой, нет… Становой был недавно… Землемер… Этот должен быть еще через неделю…
В это время тарантасик въехал на двор и остановился у подъезда, на крыльце которого уже стояла Настя, все еще не решившая вопроса, кто мог быть этот нежданный и негаданный гость.
Тем временем из тарантасика выскочил небольшого роста человек в коричневом, довольно потертом летнем пальто и военной фуражке.
Он был совершенно незнаком Настасье Лукьяновне, но зато хорошо знаком нам с тобой, дорогой читатель.
Перед Настей стоял Эразм Эразмович Строев.
Он подошел к ней и почтительно снял фуражку.
– Вы сами Настасья Лукьяновна Червякова и будете?
– Точно так-с…
– Очень приятно… Позвольте пожать вашу ручку…
Настя как-то машинально подала руку, все продолжая смотреть на странного посетителя.
– Вы это откуда же меня знаете? – наконец спросила она.
– Слухом земля полнится… Да и сами рассудите, как мне вас не знать, коли у меня до вас дело есть…
– До меня дело?.. – побледнела Настасья Лукьяновна.
– До вас, до вас самих…
– А сами-то кто вы будете?
– Отставной капитан Эразм Эразмович Строев… – расшаркался приезжий.
– Какое же дело?
– Ах, вы, королевна моя, владелица здешних мест!.. Да разве так принимают гостей… Али взашей меня хотите выгнать, так не делайте этого, потому самим себе вред нанесете, большой вред…
– Зачем взашей, помилуйте…
– А коли не взашей… так в дом пустите путника. Накормите, напоите да спать уложите… А наутро уже и спрашивайте: что ты, добрый молодец, мне поведаешь…
– Живу-то я здесь одна, так боязно… пужаюсь…
– Чего же боязно, не волк я, не съем, да для такого кушанья и зубов нет… Гожусь я вам в отцы, королевна моя, так чего же меня пужаться…
– Милости просим… – после некоторого колебания, сказала Настасья Лукьяновна.
Она пропустила в дверь Эразма Эразмовича и затем вошла сама.
Девочка лет пятнадцати, белокурая и голубоглазая Оля, сняла с гостя пальто, и он остался в том сюртуке, в котором мы видели его в Петербурге, но вместо одной орденской ленточки в петлице сюртука висел на ленте георгиевский крест.
Настасья Лукьяновна распорядилась о чае и закуске, и кстати шепнула Оле, чтобы она приказала двум работницам и работнику Вавиле – это был рослый, здоровый, хотя и пожилой мужик, приходить ночевать в дом.
Вскоре в столовой за накрытым столом, на котором кипел самовар и стояли всевозможные деревенские яства, графин с настоянной травами водкой и несколько бутылок домашней наливки, сидел Эразм Эразмович Строев и молча отдавал дань плодам искусства и забот молодой хозяйки.
– А я сюда прямиком из Тулы… – проговорил он, утолив первый голод.
– Из Тулы? – встрепенулась Настасья Лукьяновна.
– Прямохонько, кралечка, прямохонько… Как узнал, что вы здесь, в Серединском, проживаете, так я, айда, в Калугу.
– Вам что же от меня угодно?
– О том речь после трапезы, кралечка, после трапезы…
– А вы не видели в Туле Николая Герасимовича?
– Не лицезрел, не удостоился, да его в Туле и нет, а проживает он в Рудневе, как бы в крепости… На острове, так сказать, любви, купаясь в море блаженства… – заплетающимся уже языком говорил Эразм Эразмович.
– В Рудневе… любви… блаженстве… – повторила упавшим голосом Настасья Лукьяновна.
Сердце ее болезненно сжалось.
Хотя она почти ничего до сих пор и не понимала из того, что говорил ей ее собеседник, но чувствовала, что он явился сюда для нее не добрым вестником.
Гость между тем продолжал пить рюмку за рюмкой и уже в конце, как он выражался, «трапезы», еле ворочал языком.
Молодая женщина понимала, что после такой трапезы разговора с ним быть никакого не может.
Он действительно болтал какие-то бессвязные речи, произнося угрозы и даже ругательства по адресу Николая Герасимовича и какой-то неизвестной Настасье Лукьяновне «Маргаритки».
Наконец, опрокинув в себя чуть ли не двадцатую рюмку водки, – огромный деревенский графин был опорожнен почти напо ловину, – он промычал:
– Ну, теперь… буде… Спать…
Он хотел приподняться, но снова грузно опустился на стул. Голова его свесилась на грудь и, не спускавшая с него испуганных, недоумевающих глаз Настя, увидала, что он засыпает.
Позвав двух работниц, она приказала им отвести гостя в отведенную ему комнату и положить на постель.
Обе бабы схватили Эразма Эразмовича под руки и почти буквально волоком потащили из столовой.
Он спал крепким сном.
– Ишь назюзюкался… дорвался… – говорили бабы. – И откуда его сюда нелегкая принесла?
Им обеим было известно, что Настасья Лукьяновна совершенно не знала этого приезжего.
Молодая женщина осталась сидеть в столовой в глубокой задумчивости.
Ее вывели из нее вернувшиеся работницы.
– Ну, что?.. – спросила она.
– Уложили, дрыхнет, как боров, прости, Господи… Да откуда он взялся, Настасья Лукьяновна? – отвечала одна из баб.
– Я и сама не ведаю… Говорит, из Тулы…
– По поручению, знать, Николая Герасимовича.
– Кажется, нет, его не разберешь.
– Коли нет, так и гнали бы в шею…
– Пусть выспится, может и добьемся от него толку.
Работницы вышли.
Настасья Лукьяновна отправилась в свою комнату, но не могла заснуть всю ночь. Страшное подозрение, что Савин выгнал ее из Руднева, чтобы заменить другой, росло и росло в ее душе.
«Блаженствует на острове любви…» – припомнила она слова пьяного гостя.
Ее всю охватывала дрожь негодования.
VIII
Исповедь мужа
С нетерпением ожидала Настасья Лукьяновна утра, а с ним и разъяснения мучивших ее сомнений, за эту бессонную ночь превратившихся почти в полную уверенность в коварной и низкой измене любимого человека.
Какая-то странная перемена произошла в молодой женщине, даже черты лица ее изменились, они за эту ночь как-то резко обострились, в глазах появилось несвойственное им ранее злобное выражение и какой-то стальной блеск.
Встав со светом, она в обычный час вышла в столовую, где уже кипел на диво вычищенный, блестевший как золото, самовар.
Одновременно с ней Оля внесла и поставила на стол горячие булки, которые так мастерски пекла серединская стряпуха.
– Посмотри, не проснулся ли? – сказала Оле Настасья Лукьяновна.
Та с полуслова поняла, о ком идет речь, и быстро вышла из комнаты.
Через несколько минут она вернулась:
– Спит…
– Спит?
– Так одетый и спит, и крестик болтается… – наивно сообщила девочка.
Молодая женщина сдвинула брови и снова задумалась.
– Может, побудить к чаю? – спросила после некоторого молчания Оля.
– Нет, пусть выспится…
Налитая чашка чаю стояла перед Настасьей Лукьяновной, сидевшей подпершись о стол рукой и думавшей свою невеселую думу.
Она не дотронулась до чаю и по прошествии получаса вновь послала Олю справиться, не проснулся ли вчерашний гость. Девочка вернулась с тем же известием.
– Спит, храпит на всю комнату.
Так продолжалось несколько раз, с некоторыми более или менее продолжительными перерывами, и, наконец, Оля возвратилась и с искренней радостью доложила:
– Проснулись, умываться просят.
Девочка была очень привязана к Настасье Лукьяновне и видела, что последнюю огорчает, что гость долго не просыпается.
– Скорей вели взять подогреть самовар, а сама подай ему умыться и скажи, что, мол, просят в столовую чай кушать.
Оля выбежала из комнаты, а через минуту вошедшая работница взяла со стола самовар.
Чашка с чаем Настасьи Лукьяновны так и осталась нетронутой.
К тому времени, как Эразм Эразмович вышел в столовую умытый и причесанный, в вычищенном платье и сапогах, самовар уже кипел снова на столе.
– Здравствуйте, как почивали?.. – приветствовал он Настасью Лукьяновну.
– Благодарю вас… Прошу садиться… Вы с лимоном или со сливками?.. У нас густые, прекрасные.
– Ни с чем… – категорически объявил Строев, садясь на стул.
– Пустой… Как же это пустой… Может с вареньем, я прикажу…
– Не пью чаю.
– Так кофею?
– Не пью…
– Молока?
– В рот не беру.
– Что же вы кушаете?
– А вот, если вы вчерашний початый графинчик на стол поставить прикажете, рюмочку выпью… Отменная это у вас настойка… На чем только не расчухал…
– На тысячелистнике, но как же это с утра?
– Военная привычка.
– Вы же хотели… о деле-то.
– Не извольте беспокоиться, до вечера меня никакая настойка не сморит… После ужина только… тут же на боковую – походная привычка: где пьешь, там и спишь… хе, хе, хе…
Настасья Лукьяновна приказала подать водку и закусить.
– Черного хлеба с солью, по утрам больше ничего… Солдат.
Оля вышла и вскоре вернулась с подносом, на котором стоял графин с «настойкой на тысячелистнике», тарелка с черным хлебом и солонка с солью, и поставила все это перед Эразмом Эразмовичем.
– Дозволите-с? – обратился он к Насте, протягивая руку к графину.
– Кушайте на здоровье.
Дрожащей рукой наполнил Строев рюмку и медленно поднес ее ко рту, опрокинул ее в него, крякнул и круто посолив кусок хлеба, тоже отправил его в рот.
– Теперь и к делу… – начал он и вдруг остановился. Настасья Лукьяновна вся превратилась в слух.
– Дозвольте еще, чтобы не хромать… – совершенно неожиданно для нее, протянул он снова руку к графину.
– Пожалуйста! – нетерпеливо сказала она.
– Еще опрокидонт… – произнес Эразм Эразмович, налив другую рюмку и снова опрокидывая ее в горло… – Отменная настойка…
Он снова закусил хлебом с солью.
– Ты, девочка, выйди… – вдруг обратился он к стоявшей у притолоки двери Оле. – Молода еще все знать – скоро состаришься… Разговор будет у нас с Настасьей Лукьяновной, тебя не касающийся.
Девочка растерянно вперила свой взгляд на Настасью Лукьяновну.
– Выйди, Оля… – повторила ей последняя. Девочка, не сказав ни слова, вышла.
– Дело-то выходит у нас с вами, кралечка моя, казусное, как и приступить к нему не придумаешь.
Строев замолчал и задумался.
Настя положительно пронизывала его глазами, точно хотела прочесть в его голове таящиеся мысли.
– Оба мы, можно сказать, потерпели от одного человека – от моей жены.
Он остановился.
– От вашей жены? – переспросила, не ожидавшая такого оборота дела, молодая женщина.
– От нее самой, от прелестницы Маргариты.
– Маргариты?.. – повторила Настя.
Она вспомнила его вчерашние бессвязные речи, в которых он наряду с именем Николая Герасимовича поминал какую-то Маргаритку.
«Так это его жена!» – подумала она.
– От прелестницы Маргариты… – повторил в свою очередь Эразм Эразмович. – Прелестницей называю я ее не без основания, так как краше лицом и телом едва ли во всем подлунном мире найдется женщина. Вы вот красивы, слов нет, а она лучше.
– Лучше! – произнесла Настасья Лукьяновна.
– Не в пример лучше, но зато сердце у нее змеиное.
– Змеиное?
– Хуже-с змеи. Змея коли ужалит, ну, умрет человек, а эта на манер тарантула… ужалит, и начнет человек плясать, пляшет, пляшет, пока не дойдет до потери человеческого образа, как ваш покорнейший слуга. Хорошо-с? В зеркало на себя смотреть боюсь – вот какой. А был человеком. Лет пять-шесть тому назад служил в гвардии… в Петербурге, перед очами, так сказать. Денег вволю, на войне турок бил – на это время я в армию переходил – Георгия заслужил, на виду был у начальства, карьера. Стар, скажете. Нет, не стар, мне всего тридцать три года, а весь седой. Опыт старит, потому-то вчера я сказал вам, что в отцы гожусь. Стариком совсем стал, разбитый, расслабленный. А все она – тарантула, укусила, и пошел плясать, выплясался. Теперь вот таков, видите. Пью. В отставку из-за нее вышел. Дозвольте третью… – вдруг неожиданно прервал он свой рассказ и потянулся к графину.
– Кушайте, кушайте.
Эразм Эразмович выпил, не забыв перед тем провозгласить:
– Еще опрокидонт.
– Иду это я, золотая моя, лет шесть тому назад по Невскому проспекту, улица есть такая в Питере. Вы не бывали?
– Нет.
– И слава Богу. Иду это я и вспомнил, что кузина моя графиня Черноусова, – у меня родня все знатная, заслуженная, отец мой покойный, царство ему небесное, полный генерал был, а мать при дворе большую роль играла. Матушку-то я в гроб уложил из-за нее, из-за Маргариты. Но не в том дело, вспомнил, говорю я, что кузина пари у меня выиграла – нужно ей коробку конфет покупать. А тут, как раз иду мимо кондитерской. Дай, думаю, зайду. Зашел и ахнул. Новенькая продавщица за прилавком стоит. Других-то я знал. «Что, – говорит, – прикажете?» А у меня даже и язык к гортани прилип, смотрю на нее во все глаза и ни слова. Улыбается и повторяет: «Что прикажете?» Выбрал я бомбоньерку, нарочно долго выбирал и велел положить конфет, а сам с нее все глаз не свожу. Красоты она неописанной. Глаза во… – Строещ сложил в кружок указательный и большой палец правой руки, – и все в масле. Лет так шестнадцать, семнадцать, не более, сложена – восторг.