скачать книгу бесплатно
И я уехал в Баку. Пять незабываемых курсантских лет (1960–1965) промелькнули как один день, как вагоны проносящегося мимо поезда. С замиранием сердца я погружался в густые южные запахи цветов, когда бродил с автоматом между спящими корпусами училища во время вахты, когда губами касался непроницаемо черной глубины влажного ночного неба, осязаемо и властно охватывающего собой Землю. Днем же я чувствовал нежность небесного покрывала, смягчающего жаркие потоки пребывающего в нем светила.
Подъемы и отбои, проверки и военные учения, различные кабинеты и лаборатории – все было в радость, все находило свое место и время, не мешая той внутренней сосредоточенности, которая, словно свернувшийся в клубок котенок, жила во мне и будто ждала своего часа, ждала той минуты, чтобы вдруг распрямиться и прыгнуть на показавшуюся из норки мышь. Учение давалось легко, что позволяло значительно расширить круг моих интересов.
В училище оказалась прекрасная библиотека, видимо потому, что был еще здесь артиллерийский факультет для иностранцев. И я зачитывался книгами Аристотеля и Беркли, Бекона и Гольбаха, Канта и Локка, Монтеня и Монтескье, Фейербаха и Юма. Но больше всего меня захватила своей мощью философия Гегеля. Я был поражен его энциклопедической осведомленностью во всех сферах человеческого познания и, особенно, тем логическим стержнем, на который он умело нанизывал его плоды, словно на шампур мясо для облитого шампанским шашлыка.
Так, в промежутках между физикой и химией, математикой и астрономией, кораблевождением и ядерными реакторами, эти книги открыли для меня переливающийся всеми цветами радуги мир западной философии, социологии и политики. И вместе с тем каждое лето я продолжал корабельные купания в лазурных и черных, тихих и буйных водах морей и океанов. «Мертвый штиль» Средиземного моря и шторм Бискайского залива – до сих пор отражают во мне рай тишины и гул преисподней.
Письмо 3. Офицерские будни
7 августа 1999.
Друг мой, думал я, что в двух-трех письмах, совсем коротенько, тяп да ляп, сообщу тебе о своих новостях за последние шесть лет, а теперь вот захотелось поведать, да и самому получше понять, что же произошло со мной за минувшие годы. И не только за шесть лет твоего настырного молчания, а за те 25, что были отмерены мне линейкой времени уже после выхода моего из лагерной зоны. К тому же мои знакомые сибиряки и читатели повести «Спаси себя сам» настойчиво просили написать продолжение.
Долго я колебался, начинал писать и снова бросал – кому, мол, все это интересно, кому это надо. Но если не сейчас, хотя бы в письмах, пообщаться с друзьями, то когда же – до Конца Света несколько дней. К тому же Севочка подошел с «Докладом»:
– Вот, здесь и здесь, папа, подпиши, – и карандаш мне протягивает для наложения визы.
– Ну я же, не читая, не подписываю бумаг.
– Прочитай.
– Может быть, ты мне смертный приговор принес.
– Какой приговор? Это разрешение, чтобы ты писал про Севу.
– От кого разрешение?
– От Ельцина. Вот печать.
– Ельцин-то причем? От премьер-министра Черномырдина куда уж ни шло. Извини, сняли его. Теперь от Степашина, стало быть.
– Я хочу от Ельцина.
– Ладно, пусть. Только прежде исправь: не Ельцына, а Ельцина, грамотей. И не даклад, а доклад. Ищи проверочные слова.
– Ладно.
– Что ладно?
– Много говоришь. Подписывай, папа.
Около слова «потпись» я расписался.
Итак, разрешение дано, бумага подписана и заверена печатью – теперь за дело.
Дорогой Друг, старый сон, оставшийся на другой стороне листа от бывших времен, можешь пропустить.
А можешь и взглянуть краешком глаза, подумать о его созвучии с реалиями нашей жизни.
Огромный город простирался от горизонта до горизонта. Казалось, что он продолжается и дальше, не имея конца. Город-гигант, город-завод, в котором башни и здания, конструкции и станки, механизмы и трубы располагались так тесно, что представляли собой сплошной кусок железа. Люди надсадно и безуспешно старались протиснуться сквозь узкие проходы в этом железе, униженно и жалко пытаясь как-то освободиться из железных объятий железного города.
Пробираясь по лестницам и коридорам домов, я искал место, где было бы можно поесть. И не находил его – нужной мне пищи в городе не было. Встречались, правда, комнаты-столовые и длинные, как железные ленты, очереди за куском мяса, тоже казавшимся железным, да за хлебом, напоминавшим кусок кровли, свернутой в трубочку. Тыркаясь, как котенок, в железные прутья и стены домов, я вместе со всеми все пытался и пытался найти выход отсюда, протискиваясь между станками, за которыми суетились люди, вдоль мрачных улиц, на которых толпились люди. Безуспешно цепляясь за железные прутья, я перелезал через бесконечные трубы, протискивался между массивными прессами и безуспешно спрашивал у прохожих: где же выход?
И вдруг в просвете – железная дорога и вагоны, мертво застывшие порожние товарняки, неподвижные и холодные поезда. Будто логово смерти. И голубизна неба казалась насмешкой среди груды мертвого металла. Лишь на маленькой площадке-станции, стиснутой со всех сторон строениями, находились люди, напоминавшие манекены. Они играли в детские игры – как автоматы.
И я осознал неожиданно для себя, что нет у меня ключей, чтобы выйти из этого города – города-смерти.
После окончания училища (осень 1965) в звании лейтенанта меня направили дежурным инженером в группу радиационной безопасности Учебного центра офицеров атомных подводных лодок в городе Палдиски (Эстония).
Вот почему пришло письмо оттуда на красивой белой бумаге с водяными знаками и разводами. Оказалось, что штрих моей жизни оставил там свой заметный след, если его очертания были видимы и сегодня. Первоначально меня поселили в офицерском общежитии, предоставив небольшую комнату, затем, когда я женился и Галя переехала из Калинина (теперь это Тверь) в Палдиски, нам выделили двухкомнатную квартиру на пятом этаже «хрущевской» пятиэтажки. Почти рядом с домом шуршали о гальку воды Финского залива. Иногда я бывал здесь, слушая неторопливый голос волн и наблюдая, как вода ласкает своими ладонями прибрежные валуны, тут и там разбросанные вдоль берега до самого горизонта.
И, когда четыре года спустя (в 1969), у побережья залива моя семимесячная дочь Люба, сидя в коляске, лепетала что-то свое, казалось мне, что она понимает еще, о чем беседуют между собой эти волны, в отличие от нас, взрослых, которым за суетой каждодневных дел нет времени прислушиваться ни к дыханию моря, ни к шепоту звезд. Конечно же, к этому времени моя детская и юношеская романтика уступила место серьезному размышлению о том, чем же заняты окружающие меня люди. Не на кухне, разумеется, ради которой не жалеет человек ни сил, ни времени, а чем они заняты в своем одиночестве, когда остаются сами с собой, с наступающей ночью после закончившейся суеты дня, или утром, когда эта суета еще не наступила. И все чаще и чаще я вспоминал выписанное когда-то из Сенанкура:
«Подлинная жизнь человека заключена в нем самом, а все, что он получает извне, случайно и подчиненно».
В силу этого, помимо служебных обязанностей, как и ранее помимо учебы, меня продолжала интересовать философия и социология, которые постепенно стали перетекать в историю и психологию: «Статьи и письма» П. Я. Чаадаева, «Философские произведения» А. И. Герцена, «Курс русской истории» В. О. Ключевского, «Педагогические произведения» Н. А. Добролюбова. Книги же «Россия под властью царей» С. М. Степняка-Кравчинского, «История царской тюрьмы» М. Н. Гернета и сборник документов по «Делу Чернышевского» стали почти настольными.
Отсюда возникло и более внимательное отношение к тому, что происходило теперь не в чопорной Англии или в экспансивной Франции, а в своей собственной неприкаянной стране. А с этой ступеньки оставался лишь один шаг и до политики – этой проститутки, которая отдается то общественному мнению, то власть имущим.
В собственной же стране к 1966–1968 годам отчетливо обозначился закат демократических перемен, начатых Никитой Хрущевым.
Воспитав себя на основах западной демократии, с таким «закатом» преобразований в России я был не согласен.
И свернувшийся в клубок котенок прыгнул вдруг на показавшуюся из норки мышь. Но котенок – это все же не умудренный годами кот. Да и мышка оказалась клыкастым тигром. В связи с этим «несогласием» и возникло «уголовное дело» офицеров Балтийского флота, которым интересовался теперь (через 30 лет) у себя в Эстонии неизвестный мне господин Виктор Нийтсоо.
Тогда же, 3 июня 1969 года, меня уведомили об исключении из партии (КПСС). В этот же день незнакомые люди произвели обыск в комнатах нашей квартиры, в ее чулане и в совмещенном с ванной туалете, не забыв по небольшой лестнице подняться на чердак, а затем и спуститься с пятого этажа в подвал дома, где находились так называемые «сараи» его жильцов.
Что они искали на чердаке и в сарае – гаубицу, что ли, или еще какое смертоносное железо, трудно сказать. Но, уходя, пришельцы случайно прихватили с собой взятую из-за стеллажа в первой комнате, совсем еще новую пишущую машинку «Consul» вместе с футляром кофейного цвета, в котором лежали две пачки еще не использованной копировальной бумаги.
Я уж не говорю о магнитофонных лентах, которые им и совсем-то были ни к чему – солить, что ли? Но если подсчитать, то три катушки по 180 метров, плюс шесть катушек по 350 метров, итого – 2 км 640 м. Как раз от нашего дома до вокзала. Конечно же, они перепутали, приняв магнитофонную ленту за бикфордов шнур.
Пришельцы и есть пришельцы. Что еще можно ожидать от сектоидов или крислидов со змеюками. Думаю, что и магнитофон «Днепр-11», обнаруженный в передней комнате крислидами, переодетыми в военную форму и, наверняка, с фальшивыми документами, был принят ими за адскую машину, тем более что на нем указывался и радиус действия – 9,5 и 19 метров. По современным меркам – маленький террористический акт одного бизнесмена (нового русского) против другого. А сколько было вывезено от нас уложенной в мешки бумаги (газетных вырезок, писем с конвертами, даже несколько книг иностранного издания). И разве мог я подумать, что уже тогда даже в особых отделах пришельцев была такая «напряженка» с туалетной бумагой. Вот откуда через 30 лет у нас сложности и с бумагой для писем.
Через два часа после окончания обыска меня мирно уволили с работы, не забыв изъять кортик – неотъемлемый атрибут достоинства морского офицера.
6 июня эти же люди забежали еще раз, чтобы в законном, как они сказали, порядке вынести из дома радиоприемник «ВЭФ-радио» и наушники с кабелем. И как я ни объяснял, что этот железный ящик лишь для прослушивания эфира и наушники, чтобы не мешать спать жене и ребенку, – нет, уперлись и все: «Вы не только вокзал хотели взорвать, но и всю Россию от Финского залива до Японского моря», – слышалось мне в звуках удаляющихся шагов, пока незваные люди, уходя, с мешками на плечах и в руках спускались по лестнице. И, наверное, успокоенные добротно выполненным делом, уже 11 июня они уведомили Галю, что «в отношении Вашего мужа 10 июня 1969 года избрана мера пресечения – содержание под стражей в следственном изоляторе города Таллинна».
При этом, что самое изумительное, слово «Вашего» было написано с большой буквы. Недаром, видимо, я проживал в Палдиски на улице Садама, обернувшейся для меня узким тупиком Содома и Гоморры. С той лишь разницей, что если неправды и грехи жителей Содома вызвали грозный и праведный суд Божий над ними, то в нашем славном социалистическом прошлом этот грозный суд обернулся против меня, жены и восьмимесячной дочери.
И до сих пор не от тех, кто арестовывал и сажал своих политических оппонентов, «восходит дым и серный пар», как указывает Библия, а от самих оппонентов.
Особым отделом КГБ по Балтийскому флоту в июле и августе 1969 года помимо меня арестовали лейтенанта Алексея Косырева (сокурсника по училищу) и сверхсрочника Геннадия Парамонова (кандидата в депутаты местных Советов и комсомольского вожака нашего Учебного центра), которыми в своем письме ко мне также интересовался мой корреспондент из Эстонии.
Была попытка со стороны следствия привлечь к ответственности по моему делу «инакомыслящего» Сергея Солдатова из Таллинна, а также лейтенанта Александра Салюкова (однокашника по училищу, уволенного затем с флота) и некоторых близко знакомых со мной старших офицеров.
Радостно улыбаясь, следователи подшили в свои толстые папки и мою машинописную книгу «Слово и Дело», в которой рассматривались в их временной последовательности антидемократические события и политические процессы периода заката Брежневской оттепели, происходящие в Советском Союзе с момента «Пражской весны», начатой Дубчеком, до ввода в Чехословакию советских войск. Кроме того, эти события анализировались автором с философской и исторической точек зрения. Книга заканчивалась ходившей в то время по рукам среди диссидентов статьей А. Д. Сахарова «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Следствие располагало также нелегальными данными о моем толстом светло-коричневом портфеле с замком, в котором находились материалы для 2-го тома книги «Слово и Дело», описывающего политические репрессии в Советском Союзе уже после ввода войск в Чехословакию.
Как-то на работе меня пригласили к телефону. И взволнованный голос Геннадия Парамонова сообщил:
– Геннадий Владимирович, по-моему, у вас в квартире обыск. Я зашел за гитарой, которую вчера забыл у вас. Думал, вы не на дежурстве – хотел забрать. Мне открыли совершенно незнакомые люди. На мой вопрос, дома ли вы, ответили, что я ошибся квартирой. Вы можете приехать?
Конечно же, я не поехал. «Зачем горячку пороть, – подумал я. – Если уж обыск – его не остановишь. А лишние резкие движения в таком случае и тем более неуместны». Вечером дома я внимательно просмотрел полки и шкафы. В одном из них и стоял портфель, набитый рукописями. Все было на месте. Но могли ведь переснять лист за листом его содержимое. Это и называется у них оперативной работой. Следователь намекал потом на эти материалы, но – на нет и суда нет. На следующий же день после звонка Парамонова я отдал портфель с рукописями на хранение Александру Салюкову. И у него был обыск, когда меня арестовали, но не успели – своевременно все было уничтожено уже.
Приобщили к делу и «Открытое письмо гражданам Советского Союза», в котором я говорил о необходимости кардинальной перестройки системы власти в нашей стране и предлагал пути такой перестройки, вплоть до свержения ее политического руководства, а также поддерживались в этом «Письме» начатые в Чехословакии реформы и осуждался ввод советских войск на ее территорию для блокирования этого процесса. С легкой руки Петра Якира «Письмо» было переправлено из Москвы за границу и опубликовано в журнале «Посев» (№ 1, 1969 г.) под псевдонимом Геннадий Алексеев.
В этом же номере журнала была и статья Сергея Солдатова «Надеяться или действовать», подписанная группой эстонской интеллигенции. В марте-апреле 1969 г. (за два месяца до моего ареста) полный текст «Открытого письма» передавался на русском языке радиостанцией «Свобода». Но об этом мне стало известно лишь на следствии по моему «уголовному» делу.
Не забыли следователи присовокупить к этому «делу» и распространение «антисоветской литературы». Да без этого и нельзя. Бумаги больше – и дело толще. Кроме того, и это считалось уж очень удачной находкой, обнаружились у меня кое-какие бумаги по организации «Союза борьбы за политическую свободу» и ее печатного органа – газеты «Демократ». И совсем уж нежданный козырной туз попал в руки следствия – моя попытка переправить из тюрьмы на волю статью «Организационные задачи Союза сторонников свободы». Сосед ли по камере «исполнил долг» или был подсажен их внештатный сотрудник – трудно сказать.
Следствием и прокурором в качестве отягчающего обстоятельства «преступной деятельности» арестованного использовались также изъятые в камере мои обширные выписки из сочинений В. И. Ленина с комментариями к ним.
И как жаль мне сейчас эту сотню листов, аккуратно исписанных мелким почерком. Ведь в камере-одиночке Ленин стал почти родным для меня. Его емкие лозунги и призывы, закрученные обороты речи уже начинали жить в моем сознании самостоятельной, только им ведомой жизнью. Иногда казалось, что ночью он, как и я днем, ходит по камере – пять шагов туда и пять обратно, от параши до глухо зарешеченного окна и опять к параше, заложив руки за лацканы пиджака и сощурившись глазом.
В октябре 1969 г. (с подачи находившегося на воле Сергея Солдатова) о «Деле офицеров Балтийского флота» сообщили радиостанции «Голос Америки», «Канада» и «Свобода», а также были публикации в газетах «Нью-Йорк Таймс», «Дейли телеграф» и других. Все это для следствия и суда являлось еще одним и совсем уж веским аргументом, усугубляющим мою ответственность перед обществом и государством. Плюс к тому – упорное нежелание арестованного признать свою вину в «подрыве и ослаблении Советской власти» и отказ от адвоката, неспособного, как я считал, осуществить мою защиту по существу обвинения.
Военный трибунал Балтийского флота, проходящий в Калининграде в марте 1970 г., признав меня виновным по статьям 68 ч.1 и 70 УК Эстонской ССР (агитация, пропаганда и организация), приговорил к шести годам лишения свободы в трудовой колонии строгого режима с лишением воинского звания и наград.
И лишь через полтора года после суда сопроводительной бумажкой от 16 октября 1971 года жену уведомили, что «По Вашей просьбе направляется Вам выписка из приговора военного трибунала ДКБФ в отношении Вашего мужа». Вся выписка поместилась на двух неполных страничках текста. Тремя точками (…) после слова «установил» хранители законности и порядка «подробно и доходчиво» объяснили жене за что, собственно, ее мужу была предоставлена «гостиница-люкс».
Письмо 4. Колючая проволока
8 августа 1999.
Дорогой Друг, что тут поделаешь, начатое письмо не сразу закончишь. И сегодня я продолжаю макать в чернила свое «гусиное перо» и марать им бумагу. Неудачное все же попалось это перо – сильно скрипит, отвлекая от мысли. Вот тебе и по блату.
Прикрыли недавно один из новоявленных антикварных магазинов, распродали имущество, перо же это бросили под стол за ненадобностью – мне и досталось. Теперь же от него не только скрип, но и как с гуся чернила. Не одну уж кляксу пришлось стереть. Да, шариковые ручки много удобнее. Но про Шариковых мы и кино смотрели, и встречали их не раз на дорогах жизни – не тот коленкор. И потом, если уж решил гусиным пером – значит, гусиным. А вот интересно, куриные перья, они что – хуже?
Думаю, разница в том, что рожденный по курятнику бегать не взлетит к облакам.
А гусь – это же лебедь. Значит, гусиное перо – символ изящного и красивого полета мысли, символ вдохновения в обнимку с Фортуной. Но для этого, разумеется, должно быть – ну очень хорошее перо. Мое же валялось под столом. Так что не обессудь, дорогой Друг, – как уж получится это мое послание к тебе.
До сих пор ярко и красочно представляются мне тюрьмы и камеры, лагеря и бараки следственного изолятора Таллинна (июнь 1969 – февраль 1970), тюрьмы Калининграда (февраль 1970 – июль 1970). Звучит еще в ушах стук колес вагона-столыпина, протянувшего нить моей жизни от узла к узлу через тюрьмы Вильнюса и Пскова, Горького и Потьмы к затерявшемуся где-то в глуши лесов поселку Озерный (Малая зона Мордовии ЖХ-385-17а, август 1970 – октябрь 1972). А далее – еще одна линия жизни, проложенная к вбитому в землю столбу у Всесвятской станции (35-я пермская зона ВС-389/35, 1972–1974).
Так нежданно-негаданно шагнул я от чистоты лазурно-соленых волн Балтийского моря в тину и грязь Мордовского озера и, окунувшись в него, вынырнул затем в лесах Сибири среди всех святых, огороженных плотными рядами колючей проволоки. Материализовав идеи Гегеля, рабоче-крестьянская власть нанизывала на шампур своей доктрины не оправдавших ее надежд подданных – и поджаривала, поджаривала, поджаривала их медленно на огне, пока не розовели они от радости или не обугливались от ненависти.
Вот память человеческая – столько лет прошло, а будто вчера все и было, будто час назад крикнули: «Выходи! С вещами», – и прощально лязгнул засов лагерной зоны.
Тюрьмы и лагеря – воистину Университеты Жизни.
Понимая это, я тайно стал собирать материал на книгу, которую намеревался затем опубликовать «на воле». Вязью, корявым почерком, между строк всякого рода выписок из книг, что брал я в библиотеках тюрем и лагерей, заносил я на будущее имена и фамилии бывших со мной рядом зэков, тем более зэков-то не простых – каждый со своей суровой и сложной биографией, со своим таким же суровым и закаленным характером, со своей Судьбой, достойной памяти и подражания.
Помимо собирания «зэковского материала», активно продолжал я изучение философии, но это была уже философия Востока, к которой добавилась и религия. В чемоданах «антисоветчиков» оказались очень нужные для меня книги: индийская Ригведа и Упанишады, Атхарваведа и Дхванья-лока, Мокшадхарма и Бхагавад-Гита, японский Дзен-буддизм и китайский Даосизм. И как когда-то Ленина, теперь по ночам я ощущал в изголовье своей зэковской постели незримое присутствие Патанждали, Шанкары и Раманужди, Вивекананды и Будды. До смерти преданные Иисусу баптисты, озираясь в бараке по сторонам и поглядывая на окна и дверь – нет ли поблизости надзирателя, познакомили меня и с Библией.
Шлюпка и парусник, которыми я увлекался в училище, гантели, которыми я занимался, будучи офицером, уступили место классической йоге. В школе я никак не мог осилить немецкий, здесь же, на тебе, начал изучать хинди, увлекшись Индией. И в свободное от шитья рукавиц время в трех шагах от вышки с автоматчиком или в лагерной библиотеке по выходным – сидел я, не разгибаясь, над книгами. И казалась порой ирреальной та жуткая реальность, которая, словно бетонными плитами, окружала меня своей «заботой» и особо строгим специальным «вниманием». Исподволь стала возникать во мне мысль о том, что наука и религия – хотя и разные ипостаси познания человеком окружающего его мира, разные плоскости его ментального погружения в мир, тем не менее, мир этот – целостен и един. И значит – между мощными горными массивами, между наукой и религией, над пропастью, разделяющей их, все же должен существовать какой-то пусть не мост, ну хотя бы мостик. Очертания этого, в то время еще призрачного для меня моста, и стал я искать, окруженный заборами и надзирателями, шмонами и проверками, шитьем рукавиц и застольным чаем, таким необходимым загнанному в угол зэку. И о том, как зэки не давали загнать себя в этот самый угол, я продолжал подробно записывать в свою заветную тетрадочку, которая много лет спустя и переросла в книгу «Спаси себя сам».
Нелегок Путь. И будни тяжелы.
И каждый камень больно ранит ноги.
И снег колючий хлещет по лицу.
И холод окружающих несносен.
Так Дух пылает или гаснет Дух
В горниле каждодневных испытаний.
Письмо 5. Новый путь
9 августа 1999.
Дорогой Друг, у нас новость дня – президент Борис Николаевич вновь сменил премьер-министра. После прагматичного и одаренного ораторскими способностями Виктора Черномырдина последние полтора года радовали нас на экранах телевизоров молодой и очень умный Сергей Кириенко, умудренный годами и жизненным опытом Евгений Примаков, интеллигентный во всех отношениях Сергей Степашин, теперь же премьер-министром стал волевой и энергичный Владимир Путин. Сергей Степашин и трех месяцев не продержался на вершине правительственной пирамиды.
– Такие смены правительства – это какой-то абсурд всей системы власти, – заметил по этому поводу наиболее известный в нашей стране мэр Москвы Юрий Лужков, поправляя на голове съехавшую на бок от быстрой ходьбы новую кепку. Сбрасывал президент Ельцин премьеров, как мелкие карты из колоды, чтоб не мешали раскладывать какой-то лишь ему одному ведомый пасьянс. Вот теперь начат новый расклад. Россия же опять в ознобе.
Конечно же, первый демократически избранный президент за всю нашу тоталитарную историю – это немало. Но, видимо, не только на сковородке бывает первый блин комом. И все это – не лучшие знаки перед Концом Света.
Но продолжим наш путь.
Говорят, если есть Альфа, то должна быть и Омега, поскольку любое начало имеет конец. Кончились и мои «зэковские симфонии» с их мажорами (радостным настроением от лишней хлебной пайки) и минорами (грустью в карцерах и в камерах), с их crescendo (усилением режима) и staccato (отделением от семей).
«На воле», однако, начались мои новые скитания и неустройства. Разумеется, что путь на Флот однозначно мне был заказан, как и возвращение в армию вообще. О любимой работе по радиохимии или дозиметрии окончательно пришлось забыть.
После месяца утомительных хождений в поисках работы, испросив с меня слово больше «не подрывать и не ослаблять», меня взяли на поруки «рабочие» конструкторско-технологического института судоремонта в Таллинне, куда с большими трудностями, пока я был в лагерях, Галя с трехлетней Любашей переехала из Палдиски, поменяв квартиру.
Определившись с работой, я сразу же занялся выпиской из психбольницы в Черняховске Геннадия Парамонова, куда, как признанный невменяемым, он был помещен по приговору суда. Сначала я писал бумаги в разного рода инстанции, затем ездил к нему и встречался с ним. После освобождения из «больницы» Гена приезжал к нам на несколько дней. В Черняховске все же сделали из него больного человека. Позже он получил инвалидность и какую-то пенсию. Но его неустроенность до сих пор щемит мое сердце, и меня не оставляет чувство вины перед ним.
В это же время Судьба затеяла со мной новую Игру, дав лишь месяц передохнуть после возвращения из Зоны. В первый же день работы на заводе судоремонта, куда я добирался в самый конец города с трамвайными пересадками более чем за полтора часа, мое внимание привлек плакат на стене в коридоре, сообщавший о том, что в Таллинне открывается выставка картин художника Н. К. Рериха. Остановили меня перед плакатом восточные мотивы его исполнения. Так и пахнуло на меня экзотикой Индии, ее духовным очарованием и какой-то притягательной силой. Естественно, что мне захотелось познакомиться поближе с творчеством художника, тогда еще неизвестного широкой общественности.
Как выяснилось, повесил плакат на стене сотрудник нашего же вычислительного отдела, рабочее место которого располагалось в соседней комнате.
Им оказался Николай Николаевич Речкин. Мой собеседник пояснил, что сегодня у него последний рабочий день – он увольняется. Взяв телефон и домашний адрес нового знакомого, я напросился созвониться с ним и, если можно, зайти для беседы. Жили мы на Сыпрусе-Пуйестее 208.
Показав адрес Николая Речкина жене, я спросил:
– Где эта улица Таммсаарэ?
– Дом не знаю, – сказала она, разглядывая бумажку с телефоном и адресом, – а улица, – Галя подошла к окну, и я за ней, – если вправо вдоль нашего дома пройти, смотри туда, – указала она пальцем, – эта улица перпендикулярно проходит.
Я не верил своим глазам – не могло такого быть. Полагая, что здесь какое-то недоразумение или неточность в адресе, в полном смятении чувств я быстро оделся, спустился вниз, прошел через двор. Мой новый знакомый действительно жил в трех минутах ходьбы от нашей парадной. Поднявшись по лестнице, я позвонил… Вскоре мы сблизились настолько, что я мог приходить к Николаю запросто. И не только я, но и все мое семейство.
Между Галей и его женой Аллой, между семилетней Любашей и двумя его детьми Костей и Светой установились дружеские отношения. Коля серьезно изучал творчество Рерихов, в то время как в России о Рерихах, давших миру «Учение Живой Этики», говорили тогда лишь шепотом.
И как когда-то энциклопедичностью Гегеля, теперь я был поражен вселенским охватом проблем Бытия, который встретился мне в Живой Этике:
Дух Христа веет через пустыни жизни.
Подобно роднику стремится через твердыни скал.
Сверкает мириадами Млечного Пути
И возносится в стебле каждого цветка.
И вспоминались мне золотые листья у подножия Храма Иоанна Кронштадтского. Верилось, что придет время, когда купола его вновь засияют светом и радостью молящихся в нем, поскольку говорилось в Учении:
Светлому Храму ступени строим,
Скалы Христу приносим.