
Полная версия:
Крэнфорд
Следующее письмо, точно также было надписано мисс Дженкинс: «Письмо благочестивого поздравления и увещания от моего почтенного деда к моей матери по случаю моего рождения. Также некоторые дельные замечания моей превосходной бабушки о желании содержать в тепле оконечности ребенка».
Первая половина точно была строгим и сильным изображением материнской ответственности и предостережением против зол, ожидающих крошечного двухдневного ребенка. Жена его не писала, говорил старик, он запретил ей, потому что она вывихнула лодыжку, что (говорил он) совсем не позволяет ей держать перо. Однако на конце страницы стояли буквы «Г. О.», (переверни) и на обороте было письмо к «моей любезной, любезнейшей Молли», умолявшее ее, когда она выйдет первый раз из комнаты зачем бы то ни было, пойти на верх, а не вниз, и обвертывать ноги ребенка фланелью, нагретой у огня, хотя это было летом, потому что малютки так деликатны.
Приятно было видеть из писем, довольно частых между молодою матерью и бабушкой, как девическое тщеславие искоренялось из её сердца любовью к ребенку. Белая шелковая материя опять явилась на сцену в письмах. В одном из неё собирались сделать платьице для крестин. Оно украшало ребенка, когда родители взяли его с собою провести дня два в Арлее Галле. Оно увеличивало прелести прелестнейшего ребенка, какой когда-либо был на свете. «Любезная матушка, как бы я желала, чтоб вы его увидели! Без всякого пристрастия мне кажется, что малютка будет совершенной красавицей!» Я подумала о мисс Дженкинс седой, сморщенной и поблекшей.
Тут был большой пропуск в письмах пастора. Жена его надписывала уже не так; уже не от «Моего любезнейшего Джона», а от «Моего уважаемого супруга». Письма были по случаю издания той самой проповеди, которая была изображена на портрете. Чтение перед «милордом судьей» и «издание по просьбе» были главным предметом, событием в жизни пастора. Ему необходимо было ехать в Лондон надзирать за печатанием. Скольких друзей посетил он, чтоб посоветоваться и решить, какую выбрать типографию для такого важного труда; наконец решило, что Дж. и Дж. Рипингтонам будет поручена такая лестная ответственность. Достойный пастор, казалось, настроился по этому случаю на высокий литературный тон, потому что он не мог написать письма жене, не вдавшись в латин. Я помню, что в конце одного из его писем стояло: «Я всегда буду держать в памяти добродетельные качества моей Молли, dum memor ipse mei, dum Spiritus regit artus», а взяв в соображение, что английский язык его корреспондентки иногда грешил против грамматики и часто против правописания, могло быть принято за доказательство, до какой степени он «идеализировал» свою Молли. Мисс Дженкинс обыкновенно говорила: «в нынешнее время много толкуют об идеализировании; Бог знает, что это значит». Однако ж такое настроение пастора ничего не значит в сравнении с внезапным припадком писать классические стихотворения, который скоро овладел им, и где его Молли являлась «Марией». Письмо, содержащее carmen, было надписано ею: «Еврейские стихотворения, присланные ко мне моим уважаемым супругом. Я думала, что получу письмо об убиении поросенка, но должна подождать. Зам. послать стихотворения сэру Питеру Арлею, по желанию моего супруга». А в постскриптуме его почерком было прибавлено, что ода явилась в «Gentleman's Magazine», декабрь, 1782.
Письма её к мужу так нежно ценимые им, как будто они были М. T. Ciceronis Epistolae, были гораздо удовлетворительнее для отсутствующего мужа и отца, нежели его письма к жене. Она говорила ему, как Дебора чисто шила каждый день и читала ей по книгам, которые он для неё выбрал; как она была очень прилежным, добрым ребенком; но делает вопросы, на которые мать не может ей отвечать: мать не хочет унизиться, сказав, что не знает, и принуждена мешать огонь или послать ребенка с каким-нибудь поручением. Мэтти была теперь любимицей матери и обещала (точно так как, сестра в эти лета) сделаться большой красавицей. Я прочла это вслух мисс Мэтти, которая улыбнулась и вздохнула при надежде, так нежно выраженной, что «маленькая Мэтти не будет тщеславной, если даже сделается красавицей».
– У меня были славные волосы, душенька, сказала мисс Матильда: – и не дурной рот.
И я видела потом, как она поправила свой чепчик и выпрямилась.
Но воротимся к письмам мистрисс Дженкинс. Она говорила мужу о бедных в их приходе; какие простые домашние лекарства давала она; какие средства и кушанья посылала, спрашивала наставления о коровах и поросятах и не всегда их получала, как я сказала уже прежде. Добрая старуха-бабушка умерла, когда родился мальчик – это было вскоре после издания проповеди; но от деда тут было другое увещательное письмо, еще сильнее, убедительнее прежних, так как теперь от западни света нужно было предохранить мальчика. Дед описывал все разнообразные грехи, в которые человек может впасть, и я удивлялась, как люди могут после этого умирать естественной смертью. Виселица, казалось, была окончанием жизни многих из знакомых деда; и я не удивилась тому, что жизнь его была «долиной слез».
Мне казалось странно, что я никогда не слыхала прежде об этом брате; но я заключила, что он верно умер в детстве, а то, иначе, сестры упомянули бы о нем.
Мало-помалу мы добрались до писем мисс Дженкинс. Мисс Мэтти было жаль сжечь их. Она говорила, что все другие письма были интересны только для тех, кто любил писавших; казалось, ей было бы больно, если б они попали в руки посторонних, не знавших её любезной матери, неоценивших, как она была добра, хотя не всегда совершенно выражалась новейшим слогом. Письма Деборы… другое дело: они были так превосходны! Каждому прочитать их было полезно. Давно уже мисс Мэтти читала мистрисс Шапон, но знала, что Дебора могла сказать то же самое также хорошо; а что касается до мистрисс Картер – все ужасно много думают о её письмах именно потому, что она написала Эпиктета; но мисс Мэтти была совершенно уверена, что Дебора никогда не употребила бы таких пошлых выражений.
Было ясно, что мисс Мэтти жаль сжечь эти письма. Она не хотела допустить, чтоб я небрежно перебрала их, или пробежала тихо и с пропусками. Она взяла их от меня и даже зажгла другую свечку, чтоб прочесть с приличной выразительностью, не спотыкаясь на важных словах. О! как мне хотелось фактов вместо размышлений, прежде чем эти письма будут окончены! Они длились два вечера, и я не стану отпираться, что в это время думала о многих других вещах; а все-таки я была на своем посту при конце каждого изречения.
Письма пастора, его жены и тещи все были изрядно-коротки и важны, писаны прямым почерком, очень сжатыми строчками. Иногда целое письмо заключалось на простом лоскутке бумажки. Бумага была очень желта, а чернила очень темны; некоторые из листов были (как мисс Мэтти дала мне заметить) старомодной почтовой бумагой со штемпелем, представляющим на углу скачущего во весь дух почтальона, трубящего в рожок. Письма мистрисс Дженкинс и её матери были запечатаны большой круглой красной облаткой; потому что это было прежде чем «Покровительство» мисс Эджворт изгнало оплатки из порядочного общества. Было очевидно из содержания того о чем говорилось, что письма, с адресами членов парламента были в большом употреблении и даже служили средством к платежу долгов нуждающихся членов парламента[8]. Пастор запечатывал свои послания огромной гербовой печатью. Он надеялся, что так хорошо-запечатанные письма будут подрезаны, а не разорваны какой-нибудь беззаботною или нетерпеливою рукой. Письма мисс Дженкинс были позднейшего времени по форме и почерку. Она писала на квадратном листке, который мы теперь называем старомодным. Почерк её был удивительно рассчитан, чтоб наполнить листок, а потом с гордостью и восторгом начать перекрестные строчки. Бедную мисс Мэтти это приводило в грустное замешательство, потому что длинные слова накоплялись в объеме подобно снежным глыбам и к концу письма мисс Дженкинс обыкновенно становилась неудопонятной.
Я не могу в точности вспомнит времени, но думаю, что мисс Дженкинс написала особенно много писем в 1805 году, по случаю своего путешествия к каким-то друзьям близь Ньюкэстля на Тайне. Эти друзья были коротко-знакомы с начальником тамошнего гарнизона и слышали от него о всех приготовлениях, чтоб отразить вторжение Бонапарта, которое многие предполагали при устье Тайна. Мисс Дженкинс, как видно, была очень испугана, и первая часть её писем была часто писана хорошим, понятным английским языком, сообщавшим подробности о приготовлениях, делаемых в том семействе, у которого она гостила, против ужасного события: об узлах платьев, уложенных, чтоб все было наготове на случай бегства в Альстон Мур (дикое нагорное место между Нортумберлендом и Кумберландом); о сигнале, который должен быть подан для побега и об одновременном явлении под знамена волонтеров – сигнал должен был состоять (как мне помнится) в звоне колоколов особенным, зловещим образом. В один день, когда мисс Дженкинс с своими хозяевами была на обеде в Ньюкасле, этот предостерегательный сигнал был точно подан (поступок не весьма благоразумный, если только есть какая-нибудь правда в нравоучении, заключающемся в басне о Мальчике и Волке), и мисс Дженкинс, едва оправившаяся от страха, описала на следующий день ужасный испуг, суматоху и тревогу и потом, несколько оправившись прибавила: «Как пошлы, любезнейший батюшка, кажутся наши вчерашние опасения в настоящую минуту спокойным и прозорливым умам!» Здесь мисс Мэтти прервала чтение словами.
– Но, душенька, они совсем не были ни пошлы, ни ничтожны в то время. Я знаю, что сама я часто просыпалась несколько раз ночью, воображая, будто слышу топот французов, входящих в Крэнфорд. Многие поговаривали, что хотят спрятаться в солекопни: там говядина сохранилась бы прекрасно и только мы пострадали бы от жажды. Отец мой говорил целый ряд проповедей на этот случай; одни утром, о Давиде и Голиафе, чтоб побудить народ сражаться заступами или кирпичами, если б это было нужно; а другие вечером, в доказательство, что Наполеон был все равно, что Аполлион и Аббадона. Я помню, батюшка полагал, что его будут просить напечатать эти последние; но приход был, может быть, доволен и тем, что слышал их.
Питер Мармадук Арлей Дженкинс («бедный Питер!», так мисс Мэтти начала называть его), был в Шрюсбюрийской Школе в то время. Пастор принялся за перо и еще раз обратился к своей латыни, чтоб переписываться с этим мальчиком. Ясно, что письма мальчика были, что называется письмами напоказ. Они были наполнены превыспренними описаниями, дававшими отчет о его учении и умственных надеждах разного рода с изречениями из классиков; лишь время от времени животные побуждения вырывались такими выражениями, например, написанными с дрожащей торопливостью, после того, как письмо было осмотрено: «Милая матушка, пришлите мне пирожного и положите туда побольше лимонов». Милая матушка, вероятно, отвечала сынку только пирожным и сластями, потому что писем её тут не было, но за-то была целая коллекция пасторовых писем, на которого латынь в письмах сына действовала подобно трубе на старую военную лошадь. Я немного понимаю в латыни, конечно, и этот слог, служащий к украшению, не весьма полезен, как мне кажется, по крайней мере, судя по отрывкам, которые я припоминаю из писем пастора; один был такого рода: «этот город не находится на твоей ирландской ландкарте; но Bonus Bernardus non videl omnia, как говорят proverbia». Теперь становилось очень ясно, что «бедный Питер попадался во многие беды». Тут были письма высокопарного раскаяния к отцу в каком-нибудь нехорошем поступке, и между ними дурно-написанная, дурно-запечатанная, дурно-адресованная, запачканная записка: «Милая, милая, милая, милейшая матушка, я исправлюсь непременно, только пожалуйста не сердитесь на меня, я этого не стою, но я сделаюсь добрым, дорогая матушка».
Мисс Мэтти не могла говорить от слез, когда прочитала эту записку. Она подала мне ее в молчании, потом встала и отнесла в самые сокровенные ящики своей спальни, боясь, чтоб, как-нибудь случайно, не была она сожжена.
– Бедный Питер! сказала она: – он всегда попадался в беды; он был слишком легковерен. Завлекут его в дурное, а потом и поставят в тупик; но он был слишком большой охотник до проказ; никак не мог удержаться, чтоб не подшутить. Бедный Питер!
Часть вторая
I. Бедный Питер
Карьера бедного Питера развертывалась перед ним очень приятно, устроенная добрыми друзьями, но Bonus Bernardus non videt omnia тоже в этом начертании. Он должен был приобрести почести в Шрюсбюрийской Школе, увезти их с собою в Кембриджский Университет, а после его ожидало пасторское место – подарок крестного отца сэра Питера Арлея. Бедный Питер! доля его в жизни была весьма различна от того, чего надеялись и чего ожидали его друзья. Мисс Мэтти все мне рассказала и я думаю, что это было для неё большим облегчением.
Он был любимцем матери, которая хвалила до безумия всех своих детей, хотя, может быть, несколько страшилась высоких сведений Деборы. Дебора была любимицей отца, и когда он разочаровался в Питере, она сделалась его гордостью. Единственная почесть, привезенная Питером из Шрюсбюри, была репутация самого доброго мальчика на свете и школьного зачинщика в шалостях. Отец разочаровался, но решился поправить дело по-мужски. У него не было средств отдать Питера к особому учителю, но он мог учить его сам, и мисс Мэтти много мне говорила о страшных приготовлениях насчет словарей и лексиконов, сделанных в кабинете отца в то утро, когда Питер начал курс.
– Бедная матушка! сказала она. – Я помню, что она обыкновенно оставалась в зале так близко от кабинетной двери, чтоб уловить звуки батюшкиного голоса. Я могла угадать в минуту по её лицу, если все шло хорошо. И долго все шло хорошо.
– Что наконец пошло дурно? сказала я: – верно эта скучная латынь.
– Нет, не латынь. Питер был в большой милости у батюшки, потому что работал хорошо. Но ему вдруг вздумалось подшутить над Крэнфордцами и настроить разных проказ, а им это не понравилось; не понравилось никому. Он всегда надувал их; «надувал» не совсем приличное слово, душенька, и я надеюсь, вы не скажете вашему батюшке, что я его употребила; мне не хочется, чтоб он думал, будто я не разборчива в выражениях, проведя жизнь с такой женщиной, как Дебора. И наверно вы никогда не употребляете такого слова сами. Не знаю, как оно сорвалось у меня с языка, разве только потому, что я думаю о добром Питере, а он всегда так выражался. Он был преблагородным мальчиком во многих отношениях. Он походил на любезного капитана Броуна во всегдашней готовности помочь старику или ребенку, однако любил подшутить и наделать проказ; он думал, что старые крэнфордские дамы поверят всему. Тогда здесь жило много старых дам, и теперь, по большей части, мы все дамы, но мы не так стары, как те дамы, которые жили здесь, когда я была девочкой. Мне смешно, когда я подумаю о шалостях Питера.
– Мисс Дженкинс знала об этих шалостях? спросила я.
– О, нет! это показалось бы слишком оскорбительно для Деборы. Нет! никто не знал кроме меня. Мне бы хотелось всегда знать о намерениях Питера, но иногда он мне не говорил их. Он обыкновенно говорил, что старым дамам в городе всегда нужно о чем-нибудь болтать; но я этого не думаю. Они получали сен-джемскую газету три раза в неделю, точно так, как мы получаем теперь, и у нас есть о чем поговорить; я помню, какой всегда начинался страшный шум, когда дамы собирались вместе; но верно школьные мальчишки болтают больше дам. Наконец, случилось ужасно-прискорбное обстоятельство.
Мисс Мэтти встала, подошла к двери, отворила ее – там никого не было. Она позвонила в колокольчик, и когда пришла Марта, приказала ей сходить за яйцами на мызу, на другой конец города.
– Я запру за тобою дверь, Марта. Тебе не страшно идти – нет?
– Совсем нет, сударыня; Джим Гэрн будет так рад проводить меня.
Мисс Мэтти выпрямилась и как только мы остались одни, пожелала, чтоб у Марты было побольше девической скромности.
– Затушите свечку, душенька. Мы можем говорить также хорошо и при каминном огне.
Ну вот видите, Дебора уехала недельки за две; день был очень тихий и спокойный, как я помню; сирени были все в цвету, стало-быть это было весной. Батюшка вышел навестить каких-то больных; я помню, что видела, как он вышел из дому в своем парике, шляпе и с тростью. Что сделалось с нашим бедным Питером – не злого; у него был предобрейший характер, а между тем, он любил досаждать Деборе. Она никогда не смеялась над его шалостями, считала его ne comme il faut, недовольно заботящимся об улучшении своего разума, и это ему было досадно. Ну, вот, пошел он в её комнату, оделся в её старое платье, шаль и шляпку: именно в те вещи, которые она обыкновенно носила в Крэнфорде и которые везде были известны; из подушки сделал куклу… Вы точно знаете, что заперли дверь, душенька, я не хотела бы, чтоб кто-нибудь это слышал… Сделал… крошечного ребенка в белом длинном платье. Это только затем, как он сказал мне после, чтоб заставить поговорить о чем-нибудь в городе: он никогда не думал оскорбить этим Дебору. Вот и пошел он прогуливаться взад и вперед по Фильбертской аллее… полуприкрытой решеткой и почти-невидной, и обнимал свою подушку, точь-в-точь как ребенка, и говорил ей разные глупости. Ах душенька! а батюшка-то и шел в это время по улице своим всегдашним величественным шагом и увидал толпу людей, человек этак двадцать, уставившихся на что-то сквозь решетку. Он сначала подумал, что они смотрят на новый рододендрон, бывший тогда в полном цвете и которым он очень гордился, и пошел медленнее, чтоб дать им время налюбоваться; думал даже не написать ли ему диссертацию по этому случаю, предполагая, может быть, что между рододендрами и полевыми лилиями было какое-нибудь соотношение. Бедный батюшка! Подойдя ближе, он начал удивляться, что никто не видит; но головы всех были так тесно прижаты друг к другу и они так пристально глядели! Батюшка вошел в середину толпы, намереваясь, говорил он, сказать, чтоб они пошли в сад вместе с ним налюбоваться вдоволь прелестным растительным произведением, когда… о, душенька! я дрожу, когда подумаю об этом… он сам посмотрел сквозь решетку и увидел… Не знаю право, что он подумал, но старый Клер говорил мне, что лицо его позеленело от гнева, а глаза так и засверкали из-под нахмуренных черных бровей. Он заговорил… да, как страшно!.. приказал им всем оставаться там, где они стояли… ни одному не уходить, ни одному не двинуться с места, и быстрее молнии очутился у садовой калитки, в тилбертской аллее, схватил бедного Питера, сорвал с него шляпку, шаль, платье и бросил подушку к народу через решетку, да так рассердился, так рассердился, что при всем народе поднял трость да и приколотил Питера! Душенька, эта шалость, в такой солнечный день, когда все было тихо и хорошо, разбила сердце матушки и изменила батюшку на всю жизнь, да, изменила. Старый Клер говорил, что Питер был так же бледен, как батюшка, и принимал удары безмолвно, как статуя. Когда батюшка остановился, чтоб перевести дух, Питер сказал: «Довольны ли вы, сэр?» совершенно хриплым голосом, и все стоя совершенно спокойно. Не знаю, что сказал батюшка… и сказал ли он, что-нибудь; но старый Клер говорит, что Питер обернулся к народу и сделал низкий поклон величественно и важно, как дворянин, и потом медленно пошел к дому. Я помогала матушке в кладовой делать настойку из скороспелок. Я не могу теперь терпеть ни настойки, ни запаха цветов: мне делается от них дурно, как в тот день, когда Питер вошел с таким высокомерным видом, как мужчина… право как мужчина, а не как мальчик. «Матушка!» сказал он, «я пришел вам сказать, Бог да благословит вас навсегда». Я видела, как губы его дрожали при этих словах и мне кажется, он не осмелился сказать ничего более нежного, по причине намерения, которое было на его сердце. Она посмотрела на него с испугом и удивлением и спросила, что это значит? Он не улыбнулся, не сказал ни слова, но обвил ее руками и поцеловал так, как будто не знал, как ее оставить; и прежде, чем она успела спросить его опять, он ушел. Мы толковали об этом и не могли понять; она приказала мне пойти спросить батюшку, что такое случилось. Он ходил взад и вперед с видом величайшего неудовольствия. «Скажи матери, что я прибил Питера и что он совершенно это заслужил». Я не смела делать никаких расспросов. Когда я сказала матушке, она опустилась на стул, и с минуту ей было дурно. Я помню, что через несколько дней, я видела, как бедные, увядшие цветы были выброшены в навоз, завяли и поблекли там. В этот год не делалось у нас этой настойки… да и после никогда, Тотчас матушка пошла к батюшке. Я подумала о королеве Эсфири и короле Ассуре, потому что матушка была очень хороша собой и пренежного сложения, а батюшка казался тогда так страшен, как король Ассур. Спустя несколько времени, они пришли вместе и тогда матушка сказала мне, что случилось и как она ходила в комнату Питера, по желанию батюшки – хотя не должна была сказывать Питеру об этом – чтоб с ним переговорить. Но Питера не было там. Мы искали по всему дому; нет Питера, да и только! Даже батюшка, который не хотел сначала сам искать, вскоре начал нам помогать. Дом пасторский был очень старый, весь в лестницах и вверх, и вниз. Сначала матушка звала тихо и кротко, затем, чтоб успокоить бедного мальчика: «Питер! милый Питер! это только я»; но, мало-помалу, когда слуги воротились, батюшка разослал их в разные стороны, чтоб узнать, где Питер. Когда мы не нашли его ни в саду, ни на сеннике и нигде, крики матушки становились все громче и сильнее: «Питер! Питер мой дорогой! где ты?» Она чувствовала и понимала, что его долгий поцелуй означал грустное «прости». День проходил… матушка все искала и искала без отдыха во всех возможных местах, которые осматривали уже раз двадцать прежде. Батюшка сидел закрыв лицо руками и не говорил ни слова; только когда посланные возвращались, не принося известия, он поднимал голову с грустным выражением и приказывал идти опять по какому-нибудь новому направлению. Матушка все ходила из комнаты в комнату из дому и в дом, тихо и неслышно, но все не переставая. Ни она, ни батюшка не могли оставить дома, бывшего сборным местом для всех посланных. Наконец (было уже темно) батюшка встал и взял матушку за руку, когда она ходила дикими, грустными шагами от одной двери к другой. Она вздрогнула от прикосновения руки его, потому что забыла все на свете, исключая Питера. «Молли!» сказал он «а я не думал, что все это может случиться». Он посмотрел ей в лицо для успокоения, в её бедное, расстроенное, бледное лицо; ни она, ни батюшка не смели признаться, какой ужас был в их сердце; не наложил ли Питер руки на себя? Батюшка не видел сознательного взгляда в горячих, сухих глазах жены; он не встретил сочувствия, которое всегда встречал, и этот твердый человек, видя немое отчаяние на лице её, заплакал горько; но, когда она это увидела, кроткая печаль блеснула в её глазах и она сказала: «Милый Джон! не плачь, пойдем со мной, мы найдем его», почти также весело как будто знала, где он. Она взяла огромную руку батюшки своей нежной ручкой и повела его – а слезы так и капали – без отдыха из комнаты в комнату, по дому и по саду. О! как я желала, чтоб приехала Дебора! Я не имела времени плакать, потому что теперь все лежало на мне. Я написала к Деборе, чтоб она воротилась, тайно послала человека в дом того самого мистера Голбрука, и бедного мистера Гольбрука!.. Вы знаете о ком я говорю. Я не хочу сказать, чтоб я послала прямо к нему, но я отправила человека, на которого могла положиться, узнать не там ли Питер. В то время мистер Голбрук бывал у нас часто… вы знаете, что он был кузен мисс Поль; он обращался так ласково с Питером, учил его удить рыбу; он был ласков ко всем и я подумала, что Питер, может быть, у него; но мистера Гольбрука не было дома, а Питера никто не видал. Наступила уже ночь, но двери были открыты настежь и батюшка с матушкой ходили взад и вперед; прошло уж больше часу, как он стал искать Питера с нею вместе, и не думаю, чтоб они говорили друг с другом во все это время. Я развела в столовой огонь и служанка приготовила чай: мне хотелось, чтоб они согрелись, когда старый Клер попросил позволения говорить со мной. «Я взял невод от мельника, мисс Мэтти. Закинуть ли нам в пруд сегодня или подождать до завтра?» Помню, что я уставилась ему в лицо и не понимала, что он хочет сказать, а когда поняла, я громко захохотала. Ужас этой новой мысли… наш милый дорогой Питер, холодный, окоченелый и мертвый! Помню еще теперь звук моего собственного смеха. На следующий день Дебора была дома, прежде чем я пришла в себя. Она была не так слаба, как я; мои крики (мой страшный смех кончился рыданиями) пробудили мою нежную, милую мать, расстроенные мысли которой пришли в порядок, как только её дитя почувствовало необходимость в попечениях. Они с Деборой сидели у моей кровати; я узнала по их лицу, что известий о Питере не было и никакой ужасной страшной вести, чего я больше всего боялась в моем смутном состоянии между сном и бодрствованием. Тот же самый результат всех розысков таким же точно образом облегчил матушку, которую, я уверена, мысль, что Питер, может быть, висит где-нибудь мертвый, заставляла вчера без устали искать его. Её кроткие глаза сделались совсем другими после этого; в них навсегда осталось беспокойное, алчущее выражение, как будто они отыскивали того, чего не могли найти. О! это было страшное время, вдруг разразившееся громовым ударом в спокойный ясный день, когда сирени были в полном цвете.