скачать книгу бесплатно
– Почем знаю? В очереди за табаком ссхлестнулись.
– Купил табак?
– Нет.
– Табашничать начал?
– Нет.
– А зачем тогда?
– На обмен. Мне ордерок пперепал.
В доме Евсиковых сильно беспокоились. Костика ждали к обеду, а он и к ужину запаздывал. Хозяйка квартиры Прасковья Павловна, одинокая женщина почтенных лет, Костика с малых лет считала своим внуком, да и племянника, Леонтия, любила и уважала за высокий чин. Сам профессор сидел у стола в столовой и читал неожиданному гостю справочные цены из свежего выпуска «Известий Советов Депутатов». Гость допивал чай с только что испеченными волованами. Профессор читал вслух, а сам то и дело вскидывал глаза на часы-луковичку. Гость всякий раз замечал тревожные взгляды собеседника, не разделяя беспокойства, утешал: «Вот-вот звонка ждите».
– Мука пшеничная ожидается по шестнадцати рублей за пуд. Ожидается! Вы слышали? Третьего дня уже на рынке по сотенке рублей торговали за тот же пуд. Гуся одного купить, не меньше двухсот рубликов отдать придется.
Профессор нервно скомкал газету в руках и зашвырнул к креслу у окна.
– Нет, стало совершенно невозможно читать газеты. Как будто бы хотят научить своего нового человека совершенно другому русскому языку! Не заметишь, как обвит всякими измами: марксизм, троцкизм, федерализм, формализм, аморализм…а-бра-ка-дабра, а-бра-ка-дабра…
Долгожданный звонок в прихожей, и вправду, прозвучал внезапно и чересчур оглушительно. Профессор перестал бурчать и бросился отворить двери, обогнав на ходу тётку. А гость тем временем обеспокоенно заглянул в проходную комнату рядом со столовой: тихо ли там? Тихо, еле слышное сопение.
В переднюю вошел коренастый мужчина, в наглухо застёгнутой тужурке с двумя рядами начищенных пуговиц. Снял фуражку, поклонился с порога образам и крепко обнялся с Евсиковым.
– Мир дому.
– С миром принимаем. Николай Николаевич, дорогой, проходи. Сколько не видались?
– Так почитай, с похорон супруги Вашей.
– Стало быть более года.
– Не прогоните? Вспомнил вот про четверги прежние. На тепло домашнее потянуло. А Вы, смотрю, не в духе. Хотя кто нынче духом спокоен.
– Проходи, друг, проходи. Сын запропастился где-то… Вот и беспокоюсь. Тётя Паша, гость у нас. Колчин.
Прасковья Пална появилась с тарелкой в руках и приборами, только ждала не гостя, а домочадца. Раскланялась с пришедшим и ушла снова хлопотать. Сердце старушечье радовалось, когда в доме появлялись люди, так одиночество меньше досаждало. Сегодня просто праздник престольный, хотя под грудиной ныло то ли на перемены погоды, то ли из-за пропажи Константина. Профессор поспешил вслед за хлопочущей тёткой.
Инженер прошёл в столовую, где к своему изумлению застал за столом священника. Подошёл под благословение.
– Отец Антоний!
– А Никола… Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе!
– Давно в храм не заглядывал. Чем живешь?
– С Пасхи не слыхал слова доброго. Не живу почти.
– Грешное удумал?
Колчин вздрогнул и глаза опустил.
– Жизнью своей так распорядиться дело скорое. Но ведь у Бога отымешь! Им дадено, а ты вырвать хочешь.
– А нужен я Богу-то?
– Никола, и тебя сшибли? Не верю.
– Разрушаюсь, отец.
– Семья в Крыму?
– Сначала радовался за них. Теперь худо и там.
– Вот ты кажешься себе одиноким. Забыл, значит, о Боге-то? А Он ведь о тебе не забывал. Двое вас. Верующему должно говорить себе так: я люблю Его. Я слышу Его. Я чувствую Присутствие.
– Тяжко мне в их логике. Как всё вокруг покраснело, изверилось, перевернулось, протухло.
– И вот уже храм внутри тебя повержен…
– Так ты ещё и винишь меня, отец? Сурово, по-нашенски, по стыраверски…Зашел на четверток, погреться, называется.
Помолчали. Священник заговорил со вздохом.
– В первый год революции – битком в храме, на литургиях не протолкнуться. Радостно видеть полный приход с привычным порядком. Но кликушествовали, пророчествовали, на исповедях про видения всяческие толковали. Мистицизм веру затмевал. Нынче повсеместно духовная жизнь замерла, прихожан поубавилось. Одни старухи-богомолки исправно ходят. Унылая малолюдность повсюду. Очень не хватает прежней сложности. Невероятно всё просто вокруг. Всё Божье как будто бы устранилось. Ну и чтоже? Должно ли происходящее повергать меня в отчаяние? Но гляжу я на древних старух – у них-то не искоренить. У вас всё быстро-быстро перевернулось. А у старух – нет.
Вернулись профессор с хозяйкой. Евсиков заметил хмурые лица гостей и отведенные взгляды, проследил, как тётка расставляет блюда с закуской. Пытался усадить и её за стол. Но Прасковья Пална ни в какую: «Пойду у малого сердечка погреюсь, ребячий сон посторожу». Хозяин застолья достал из буфета ополовиненный графин с яблочной чачей и снова вытащил часы из кармана жилетки. Помолились.
– Ангела за трапезой.
– Невидимо предстоит.
– Кулебяка у нас хоть и с капустой да на хлопковом масле, а всё же сытно и вкусно. Волованы с селедкой тётка славно готовит. Лазарет мне карточку продовольственную даёт, и сын в своем фольварке получает паёк. Жить можно, не бедствуем пока.
– Мне их хлеб поперёк горла. Я инженер. Не стар ещё. Работаю за совесть. Почему я должен получать по карточкам или заборной книжке?
– А мне не зазорно, дорогой Николай Николаич. Как пользовал людей, так и продолжаю. А Советы считаю досадным условием, временным недоразумением. Много знакомых сбежало. Те же Лантратовы, едва война началась. И мне бежать? Мне, мирному доктору, ничего не грозит при самой свирепой власти. Дело делаю, но не на чьей-то стороне.
– Затащат.
– Почему же, Роман Антонович, непременно затащат? Есть свобода, вступать или не вступать в их партию.
– Видимость.
– Соглашусь с о. Антонием. Затащат, загонят. Нынче уже есть перебежчики, от нас, да к тем перебежали. Вот хоть бы Вашутина взять. Платон Платоныч с большевиками рука об руку и в храм ходить продолжает. Ведь ходит в храм-то?
– Ходит.
– А вы принимаете?
– Принимаем.
– А я вот, может, потому и не хожу. Мне красные рожи всюду мерещатся. Хоть в храме не видеть их. Так нет же. Там Вашутин с его вечным: «и то-то, и то-то, так вот так». На каждом шагу идиотские хари – и ветеринар тот, Черпаков, не кажется так отвратителен. Хотя сто лет его не видел и столько же и не видеть.
– Николай Николаич, злобным ты стал. У меня в лазарете больных всяких достает. И что? На койке палатной или на столе хирургическом спрашивать, какой он масти? Жить надо дальше. Не посматривать издалека, а делать то очередное дело, какое жизнь тебе подбросила. Всё временно. Всё преходяще. Погоди еще: владеют городом, а помирают голодом.
– Может, затем и пришёл, послушать, как вы спасаетесь.
– Выпьем-ка по первой, гости дорогие.
– Спаси Христос! Вот объясните мне, техническому человеку, мужи умные. Каждое поколение спрашивает у предыдущего: как же вы упустили? Что же не поднялись? Хотя сами-то от калош отказаться не готовы. Тень хаоса давно надвигалась на отечество… И ведь мы видели, замечали ее манки, знаки, приметы. Но надеялись, авось, не с нами, с кем-то другим. Теперь вынуждены жить в своей стране и чувствовать себя чужими, каково?
– А когда мы изгоями не были? Нам ли привыкать, – Перминов отклонился на стуле и взглянул на своих собеседников, как смотрят при первом знакомстве. – И в мыслях моих один вопрос: не носитель ли бациллы большевизма русский человек?
– Я – лекарь. Заглядываю в человеческий организм, а там система капиллярная одинаковая. И органа такого – большевизм – не наблюдается. Но иной раз спрошу себя, в России ли я? Люди те же, а страна другая. Осатанелая.
– Вот зачем мы водопроводы строили, акведуки, попечительские советы вводили, богоприимные дома затевали, музеи… Кто империю проклял? Зачем всё было? Музей изящных искусств сам Государь Император открывал. Общества трудолюбия придумывали. Сказывали, даже подземку в Москве заложить собрались, проект утвержден на самом высшем уровне. На выставке парижской по фаянсу первые места занимали. Матвей Сидорович – «король фарфора». Россию славили. Да пальцев не хватает хорошие дела вспоминать… Кому нынче? Прахом? Скажи, отец.
– Чада любезные, сам я в раздрае. Но сомнения мои не губительны, не разрушительны для души. Бог милостивей человека. Человек – жесточее Бога. И вера крепкая дает мне объяснения, и обещание спасения, и силы дает. Вот нынешняя власть достаток одних ставит в вину, в причину бедности других. Я дам вам пример. Помните такого домовладельца Солодовникова? Плюшкиным прозывали, не жаловала его Москва.
– В его доме нынче на квартире живу. В семейной половине, а другие полдома холостякам отданы.
– Вот-вот, от скареды и то городу перепало. Ничего с собой не унёс. Богатство одного отходит многим. Или вот другой купец нашей веры – Солдатёнков. Первый барыш в двадцать тысяч серебром отослал в долговую тюрьму за должников, коих и знать не знал. Потом стал накапливать. Достаток ныне хулим, поругаем и преследуем. Но он же для гонителей есть грубый соблазн, предмет вожделения, искус. Христос учил: отдай свое. Большевики учат: чужое присвой. Да и разве в обеспеченности есть радость жить?
Роман Антонович переложил лестовку в левую руку и продолжил.
– Вот вам, вероятно, чудно: предстоятель, а про капиталы рассуждает. Но мнение мое таково: грех отрицать неравенство и насаждать общие разряды жизни. Перед Богом мы все равны, а между собой нет. Ведь никогда не сравнишь исповедника Аввакума с безбожником Ванькой Пупырь-Летит. И в Воинстве Небесном нет равенства: архистратиги над ангелами стоят. Силой духа мы разнимся, мыслью и притерпелостью к подлому. «Ученик не выше учителя, и слуга не выше господина своего».
– Роман Антонович, почему они перешагнули, а мы совестимся?
– Рад бы ошибиться, Никола. Но тут кто дальше от Бога, у кого пуповины с Богом нет
– Так которые же победят?
– А те, кому оглядываться не на кого. Те, что думают меньше.
– У них не болит ничего. Болеть нечему.
– Столько в России умов. Почему всё же развал? – Леонтий Петрович адресовал вопрос обоим своим гостям, но ни от одного не ожидал ответа.
– А единения нету, – откликнулся Колчин. – Все в теории знают, что надо делать, и солдаты, и студенты, и политики, и кадеты, и анархисты с монархистами. Все идут к одному идеалу – счастью и справедливости – только в разные стороны.
Помолчали. Выпили по второй стопке. Колчин первым прервал тяжёлую паузу.
– Великое чувство любовь к Родине. Но какую Родину, по-вашему, я любить должен? Русь взрастила и гонителей и гонимых. Непостижимо, неподъемно уму моему малому. Нету у меня нынче ни любви, ни Родины. Кругом оплевано и поругано. И ведь гонит лучших: мастеровых, деловитых, зажиточных. Творцов гонит. Что останется? Пустошь… И кто гонит? Кто жжет, кто рушит? Тот самый мужик. Строитель и есть губитель! Ничего не ценит. Не барина загубит, себя загубит. Империю! Дурак народ. Как не видит обману? Я человек дела, я без дела не могу. А у меня дело отымают.
– И чего ж не отнять, не обидеть? Так и Христа проткнули копьем. Господа-то у них нет. На кого обернутся? Расточительна Русь, своих детей губит…
– Жить стыдно. Как мы допустили?
– А я вам скажу как…
– Нет, я вам скажу, гости мои бесценные, с чего все началось. А началось, когда все промолчали против замены веры. Вот тогда, двести лет назад! Ведь ересь пропустили, переписали требники, заутреню по-другому чину завели и вечерню, двуперстие в щепоть сложили… Не мы еретики, а нас анафеме предали. Они есть сектанты, кто от веры старой отшатнулся, не мы. Еретики и раскольники они потому, что вчера ещё в нашей вере молились, вчера родителей своих хоронили по обычаю предков. А сегодня вдруг тот обычай объявили неправильным. Так значит, и мать, и отца прокляли, крестившихся двуеперстием?! И все смолчали. Стали жить дальше, лямку тянуть. Окромя горстки смельчаков, гонения принявших, принявших всесожжение.
– Тогда промолчали, так и нынче промолчат… Целая страна молчунов! Церковь звала, но мир что вода, пошумит, да разойдется. Правду искать на земле стоит немалой крови. Прав дорогой наш хозяин, с раскола пошло. От себя отказались. Тогда они души людские переписали, не токо же книжки. Гроб открытый – гортань их. Языками своими обманывали.
– Ну, Никола, нынче новые книжки пишут. Что не день, то декрет. Социалисты – большие фантазеры, самоучки-книжники, далекие от дела, от производства.
– Как погляжу, книжные люди не брезгают и расстреливать?! Безбожие – нынче религия.
Священник едва договорил, как в передней заливисто-молодецки затрезвонил звонок. Профессор сразу просветлел лицом: так громко умел прийти только его сын. И хоть с Лавром радостно обнялись сразу на входе, без нагоняя Евсу не обошлось. Отец, бранясь, потащил сына к тётке на кухню, где ярче прихожей горел свет: «Раскрасавец!».
– Ллантратов, Вы вот сюда, через проходную в столовую. Я ммигом. Только закажу ттётушке консоме диабль-пай и ппудинг нессельроде.
Из кухни послышались тёткины причитания. Идя в полумраке проходной комнаты на свет и голоса за портьерой, Лавр приметил, в углу на кровати кто-то зашевелился, забормотал. Всматриваясь в темноту, подошел, наклонился. Ребенок сонными глазами смотрел на него.
– Мама?
И тут же снова рыжей головенкой припал к подушке и, казалось, уже крепко спал, не просыпаясь. Лавру померещилось, будто он сам, желторотик, в своем доме, в своей кроватке видит сон о матери. На стуле возле висел кафтанчик, рядом лежала скуфейка.
– Вы что ттут? – налетел Костик.
– Тсс! А говорил, не обручен. У самого сын растет.
– А… у нас Толик, ссынишка иерея.
– Ну как там?
– Ррёбра целы. А ррука и челюсть заживут.
Лавр подошёл под благословение. Поцеловал священника в левое плечо. Отец Антоний тыкнул его пальцами в лоб и по макушке пристукнул, как осерчав. После приветствий и первых расспросов, помолясь, «ядят нищие и насытятся, и восхвалят Господа взыскающи Его, жива будут сердца их в век века», снова уселись за стол. В одном торце восседал Перминов, в другом – хозяин, по длинные стороны сели Костик с Лавром и инженер Колчин. Он и начал разговор, как обычно.
– Что там? Те еще?
– Тте.
– Они не торопятся, – вслед за другом откликнулся Лавр.
– Дело-то, похоже, невозвратное, – подтвердил Колчин
– Времена дико смотрят, – заключил священник.
– Как знать, как знать. И потопа Ной не ждал. Вот и я не ждал, а какой нынче четверток! Собираемся в круг! – профессор радостно передавал тарелки с ботвниньей, разливаемой Прасковьей Палной из фарфоровой супницы. – Присаживайся, тётушка, порадуемся вместе.
– Не серчай, Леонтий, к дитю пойду.