
Полная версия:
Мятеж
Фронт прикрыт. Что делать армии?
Распустить – это, конечно, самое любое дело, об этом она только и вздыхает и шумит, напоминает своими требованиями, угрозами, посылкой пространных посланий, категорических телеграмм и живых ходоков.
– Баста! Разбили казака. Теперь, фью-фью, ищи-свищи его по Китаю! Шалишь, брат, не на того напоролся – мы те вихры взбучим, переказачим чуб!
– Так ведь не всех побили, – пробует силы какая-нибудь благоразумная голова. – Это тоже не шутка, что по Китаю они бродят, казаки. Что Китай? Китай – вот он, рядом. Скакнут два скока – и снова здесь. Оно того, браток, пожалуй, чуть-чуть и опасно…
– Кому опасно, кому – нет, – гремит непоколебимый победитель. – А нам: тьфу! Как нажарили в хвост – эк тебе, копыта сверкают…
– А все опасно. Вдруг – беда?
– И нет никакой. А што беда – мы тому всегда наготове, штоб встретить ее, потому – оружие навсегда при себе.
– То есть как?
– А так: по деревням.
– И пулеметы?
– И пулеметы.
– И орудия?
– Они самые, а що? Поставим под колокольню, пущай стоит. Как он самый этот казак на деревню, – тут она, пушка, готовенькая, ему по пузу – храп!..
– Да где это видно, чтобы армия с оружием по домам расходилась! Что вы, ребята? Ни к чему это.
– То армия, а то и другая… Мы свое оружие сами добыли, наше оно, с бою у казака вышибли, а потому и отдавать не хотим… Кой черт! Тут, можно сказать, кровь проливали, а потом, пожалуйте, оружие, – мы его себе приберем… Да-с, голыми ручками… Нет, выкуси, на!.. Отдадим, того и гляди!
– Так, братцы, да разве ж можно этак рассуждать? Вы же тут одну дивизию составляете, а разве их мало, других дивизий?
– Нам какое дело?..
– Да не «нам какое дело», а все они, наши дивизии, одно дело делают, все за одно идут.
– Мы казака посшибали.
– Ну и ладно, посшибали – и ладно. А в других местах еще не побили врагов советских, там тоже дивизии. И у многих, быть может, вовсе мало оружия. Тут оно будет у вас под колокольнями стоять, а там…
– Там свое… Нечего тут: одним словом, что мы его тут навоевали, себе его и оставим, потому солдат без ружья – гусь бесхвостый.
– Да, пока он в строю, – упирается собеседник, – в строю ему нужна винтовка, а когда в деревне, при пахоте, тут не винтовкой надо работать.
– Знаем, чем работать, – и угрюмые взгляды досказывают недосказанное: «Отвяжись ты, сатана, все равно не дадим, чего пристал?»
Но как же можно отцепиться?
– Надо оставаться под ружьем, дивизию распускать немыслимо, враг под самым боком, близко враг…
– Ну, мы сами охраним себя. Больно нужны вы тут, понаехали, разные…
– Ребята, что вы?
– А то мы, что отчепись, и все тут… Сами воевали, сами и дальше будем воевать, коли надо, а вас тут никто не звал – сами наехали.
– Но дивизию, дивизию-то – нельзя же просто так по домам распустить?
– Нечего пускать, и сами уйдем…
– Да враг же тут! Он под носом. Он у самой границы. Как тогда, коли силы не будет никакой, когда разойдутся?
– А так и будем, прогоним – и все…
– Нет. Этак, братцы, не годится. Это не разрешение вопроса. К делу надо подходить, осмотрев его со всех сторон, а тут «ура», да и только, – это не дело. И потом, армия может быть использована теперь на разные хозяйственные нужды. Вон, к примеру, на Урале или в Сибири как использованы красноармейцы: они там пашут, крестьянам помогают, рубят лес, сплавляют его, постройками разными заняты, дороги чинят, – это вот дело. Это действительно дело. И главное, потребуйся армия в бой – да вот она, вся тут под ружьем: час работает и строит, а на другой час палит и колет штыком. Вот что значит перевести армию на хозяйственный фронт: одной рукой за соху, а другой за винтовку. И мы здесь получили задачу – семиреченскую Красную Армию сделать трудовой…
Вы стоите в ожидании. Вам нужен ответ. А ответа нет. Отвечают только насмешливые да озлобленные взгляды, потом кто-нибудь прошипит язвительно:
– Неча учить – работать сами умеем!
Этак встречала масса красноармейская новую весть о переходе на трудовое положение. Командный состав, за исключением пяти-шести человек, смотрел на дело глазами массы. Коммунисты армейские слабо или вовсе не восставали против этих настроений, а многие даже крепко их поддерживали, оправдывали, присоединяли свои голоса.
– Беда, Панфилыч, – говорю Белову, – никакой тут у нас трудовой дивизии не выйдет…
– А ты еще только теперь очухался, – усмехнулся он, окусывая рыжий колючий ус. – Погоди-ка, они еще митинговать начнут: пахать сегодня али не пахать, рубить али не рубить; они тебе такую трудовую покажут – не обрадуешься. На мой взгляд, – сказал он серьезно и крепко, – ничего из этого не выйдет, ровно ничего. Разве только отдельные части малые, где и командир хорош, да и то на время – разбегутся…
– Но ведь делать же надо что-то. И делать теперь вот, не откладывая, иначе и того хуже может выйти…
– Надо. Я не про то. Только надо так сделать, чтобы без ошибки. Я, знаешь ли, до твоего еще приезда вот что Ташкенту предлагал: всю нашу армию по домам – марш… Пущай идут отпущенные, чем ждать, как сами побегут. Раз только станем отпускать, тут и условие можно ставить, например: чтобы оружие в полку оставалось, чтобы на случай собрать можно было всех снова… А тем временем сюда чтобы подоспела надежная, хорошая дивизия. Вон, слышно, наши с севера идут, из Семипалатья… Ну, как подойдет – отчего тогда и мобилизацию не заявить? Год за годом, так и пошло, тут не откричаться, коли у нас дивизия будет верная под руками…
– Ну, и что тебе центр ответил?
– Отказали…
Я знаю, что Панфилыч всегда обдумывает разом несколько планов: сорвется один – другой наготове, другой не удастся – третий в запасе.
– Надо попытаться, – говорю ему, – осуществить вот то самое, о чем мы толковали в ревкоме: лес сплавлять на Алматинку да на Чуйскую долину, на орошенье.
Панфилыч будто впервые слышит эти планы – в глазах у него не то недоверие, не то изумление: ничего, мол, из этого не выйдет.
А на самом деле он уже не первый день наводит справки, узнает о размерах хозяйственных нужд и на Алматинке и на Чу, узнает, где какой имеется инструмент, сколько его и насколько он пригоден сразу к делу, куда и сколько потребно народу, – словом, проводит всю ту черновую работу, с которой начинается организация дела. И тем временем по полкам выяснялось: сколько где плотников, каменщиков, слесарей, прикидывались примерные цифры и людского специального состава и инструментов, что были по инженерным ротам, у саперов или просто в хозяйственных командах, у каптенармусов и даже у рядовых бойцов; выяснялось наличие и перевозочных средств – и у жителей и по дивизии: тут работали совместно некоторые дивизионные ребята с представителями «власти на местах» от уездных ревкомов и военкоматов.
Черновая начальная работа не дремала – работа по выяснению и подготовке. Было лишь окончательно ясно одно: как только затеем переброску из уезда в уезд, как только задвижутся полки, оставшиеся без дела и страстно рвущиеся по селам и деревням, лишь только узнают они, что распускать не предполагается, а закрепляют их на хозяйственную работу, – каюк: разбегутся. А то и похуже что-нибудь. Уж если и давать какую работу, так только на месте, там, где стоят они теперь, полки. Обождать хоть некоторое время, хоть месяца два продержать в труде, который, быть может, ослабит малость это стихийное рвенье по деревням, – тогда можно будет затеять и переброску. Втянутся, вработаются, приучатся считать это трудовое состояние дивизии столько же естественным, как естественным считалось доселе ее боевое состояние. Словом, на худой конец, требуется месяц-два для изживания демобилизованного порыва. А ежели и тронут, так лишь те незначительные части, в которых можно быть уверенными, – этих можно слать и на Чу и на Алматинку.
В докладе реввоенсовету писалось:
«Красная Армия освободилась от своих обязанностей, и с нею надо делать что-то теперь же, не откладывая дела в долгий ящик. Я уже вам сообщал о ее специальном составе, о военных ее качествах и о преобладающих среди нее настроениях. Прорвавшись к своим селам, она охвачена единым и страстным желанием осесть на месте и никуда не двигаться, распуститься. Она при данном положении никоим образом не может подняться до сознания задач более глубоких и более широкого масштаба, нежели масштаб семиреченского фронта. Ни политической работой никудышных работников, ни потакающим комсоставом – ничем невозможно ее переродить, переубедить и заставить ее действовать вопреки узко местным, свойским интересам. Она до поры до времени неподвижна, а если и двинется, то стихийно, вразброд, по домикам, да к тому же и с оружием в руках. Остановить это возможное разбегание некем и нечем. При таких условиях переход ее на трудовое положение почти невозможен. Он возможен лишь частично и в местах расквартирования войск…»
И несколько ниже по другому поводу сообщалось предостерегающе:
«…Рекомендую вам принять внеочередные меры, иначе не получилось бы крупной неприятности. Мы не чувствуем под собой фундамента, не имеем силы, на которую могли бы надеяться, а при случае – опереться. А пора бы разоружать кулаков и казаков, припрятавших оружие по селам и станицам. Необходимо сменить пограничников, но заменить их некем…»
Так сообщалось Ташкенту в половине апреля. Предостережения, опасения эти оказались пророческими. Нам ясно было уже в те дни, что вся перетасовка дивизионная даром не пройдет. Положение было до конца очевидное: дивизия настроена бунтовщически и самостийно, из Семиречья уходить никуда не согласна, рвется теперь, по окончании фронта, по деревням и чувствует, знает, что удержать ее никакая иная сила не может: Семиречье за горами, далеко, за сотни верст. Да и откуда, мыслилось семиреками, возьмут такую силу, которая направилась бы на них?.. Да и станут ли это делать вообще, не махнут ли рукой, не скажут ли:
– Семиреки свое дело сделали – пусть рассыпаются по деревням!
Поэтому самоуверенности – хоть отбавляй.
Полки и слушать не хотели в эти переходные недели о каких-то дальних перебросках, о каком-то длительном закреплении на хозяйственном фронте. Мы сообщили центру. Но, сообщая, знали отлично, что центр живой силы дать нам не сумеет, не сможет, ибо нет ее у него самого, – вся она до конца использована в других местах. Получалось безвыходное положение. И распускать нельзя, и без движения оставлять нельзя дивизию, нельзя и перебрасывать: куда ни кинь – все клин. Шли мы по наименее опасному пути: теперь же стремились немедля вовлечь полки в трудовые процессы на местах, не выходя из своего района, оттягивая под разными предлогами окончательные разговоры о возможном или невозможном роспуске по деревням; тем временем распустить наиболее старые года – осторожно, постепенно, растягивая, разоружая; усилить до предела политическую работу теми немногими силами, которые могут оказаться полезными; торопить всячески северную дивизию или вообще какую-нибудь надежную силу, которая своим появлением в Семиречье укрепила бы наши позиции, дала бы нам возможность использовать и нашу дивизию не в интересах только семиреченского крестьянина или казака, а в интересах всей республики, как использованы какие-нибудь батальоны рабочих Питера, Москвы, Иваново-Вознесенска, как использованы где-нибудь на Беломорье тульские мужички или поволжские крестьяне по ледяным сибирским тундрам… Но это возможно сделать лишь тогда, когда почувствуем себя твердо, а до тех пор – о, до тех пор держаться выжидательно и вести подготовительную оборонительную работу, отражая наиболее опасные натиски отдельных неспокойных частей.
А тем временем будили и звали всю область на борьбу с хозяйственной разрухой, – изо дня в день об этом писали в газетах, разбросали по армии и области десятки тысяч воззваний, охрипли по митингам и заседаниям, напрягались до предела.
– Товарищи, – звали и разъясняли мы, – фронт прихлопнут, но враг еще жив, не пропала опасность. Не ослепляйтесь победами, но и не теряйте ни часа, – используем эту короткую передышку для борьбы с хозяйственной разрухой. Тыл у фронта просит подмоги: и людей, и опыта, и материальных средств. Чем можем – айда на помощь! Будем бережно, заботливо относиться к народному хозяйству. Будем помнить, что наше оно, не господское, что сами должны мы его теперь оберегать, и укреплять, и растить. Помните это в повседневной своей борьбе, и пусть каждый ваш шаг, каждое ваше действие будет пронизано сознательной этой заботой о народном хозяйстве.
Не век мы будем воевать. Уж близко время, когда разойдется по домам Красная Армия, разбив врага на последних участках. Останется только охрана республики. Мы вернемся с вами к труду, к мирному труду, которым жить хотим, – к пахоте, к заводу и фабрике, ко всякой иной работе. Ведь не вечно же будем мы воевать, – мы воюем лишь для того, чтобы начать скорее трудиться. Для труда воюем, для мирной жизни. И когда вернемся, как дорог нам будет каждый поломанный винтик, как пожалеем мы, что он поломан: все пригодится, все потребуется, обо всем станем горевать, когда вернемся к труду. Пока война, где тут охранять и заботиться об этих винтиках, – тут, конечно, многое гибнет неизбежно и даже с пользой для конечной цели. Там над винтиками думать некогда, а теперь – проникнитесь теперь, товарищи, этой заботливостью, этой бережностью, которая поможет нам преодолеть трудные времена. Помогайте ревкомам, советам, гражданским работникам: поймите, что у них и у нас интересы одни, что работать надо сообща. Надо нам срастить фронт и тыл, так срастить, чтобы поняли мы друг друга и чтобы дальше не было тех непримиримых разногласий, что были до сих пор, в боевую страду, когда подчас тянули каждый к себе, один с другим не считался, один другого слушать не хотел, смотрел на дело только с своей колокольни. Ближе друг к другу. Сращивайте фронт и тыл, красноармейца с крестьянином, киргизом, казаком, с городским работником. Объединимся. Используем эту, быть может, кратчайшую передышку с пользой для дела, отдадим свои силы на хозяйственный фронт. Дружескими усилиями – вперед, товарищи, к труду!
Такими элементарными разъяснениями старались мы бередить армию и область. И не без пользы. Особенно там, где имелись надежные ребята. Никаких перебросок пока не затевали. Торопились на местах стоянок найти работу и поставить на нее бездельничавшие, разлагавшиеся от безделья полки и батальоны. С ропотом, с протестами, нехотя, бранясь и проклиная порядки и непорядки, заворочалась семиреченская армия, зашевелилась, полегоньку стала внюхиваться в то, к чему ее, ленивую и ворчливую, подводили.
– А слышь, браток, на ерманский фронт, надо быть, отсылать станут.
– Каво?
– Вот те каво – всех, а нас с тобой первым делом.
И красноармеец ухмыльнулся, сощурив лукаво глаза, высматривая – какое впечатление на собеседника произведут его хитрецкие слова.
Развалившиеся около, дремавшие товарищи приподняли головы:
– Брешешь, гад!
– А и не брешешь! Приказ на дивизию получен, будто поработать немного, а там и в дорогу собирать, на ермакскую…
– Какой там ерманский, – нет его вовсе…
– То-то есть, – уверял зачинщик разговора, – мы тут живем – ничего не знаем, ан и есть он, ерманский-то, да, надо быть, поляки все…
– Поляки?
– Поляки. И всю силу гонют туда. И нас туда. Из Ташкенту прибег земляк на Косую горку, сказывал, что силы гонют туда видимо-невидимо, потому – поляк…
– Гм… Ето што-то, тово… Только мы свое дело, братцы, сделали – баста!
– Знамо… Вот ищо!.. Ну, так уж…
– Тоись во как сделали, а?
Вздернулись задорно носы, носищи и носишки на самодовольных загорелых, обветренных лицах.
– Вон она, поляк-то, – пишут из деревни, что ни на што не похоже, развалилось все: чинить некому, покупать не на что, а и жрать нечего подходит…
– Так зато – разверстка, – ввернул кто-то ядовито.
– От она, ета разверстка, все кишки наружу вывернула, последний, можно сказать, хлеб начисто отбирают… Сукккины дети!..
– Тоись грабеж один – и удержу нету никакого. Вот придем, мы им покажем разверстку, мы им…
Говоривший скрежетнул зубами и глазами досказал давно перезревшую мысль.
– Алешка, подь-ка сюда, – окликнул он стоявшего поодаль паренька, – ты вот в партию записался, подлец, ну, а как ты нащот разверстки, – што же, так грабить и будут?
Алешка в партию недавно попал за компанию с другими, а насчет разверстки и сам думал заодно с ними.
– Так вот уж скоро по домам – мы там сами распорядимся…
– Да, вот, сами, а пошто теперь без нас все у семейства отымають?
– Так это уж распоряженье такое, – сопротивляется чуть-чуть Алешка…
– Черт его подери, это распоряженье, а нам надо, чтобы вовсе изменить его. Так ли говорю?
Беседовавшие красноармейцы бурно выражали говорившему свое одобрение и согласие…
– И нечего нас тут держать.
– Потому окончили все, – вставил угрюмо сосед, – а раз окончили, нету казака, – значит, и по домам. Что тут мокнуть?
– Все одно, братцы, на дому будем, да, может, оно нескоро, а бы надо теперь… Теперь надо, потому – весна, вон она, пахота, пришла, а кто там пахать без нас обойдется?
– Верно… Известно дело… Правильно, робя…
– Потому и требовать надо, – продолжает ободренный оратор, – чтобы окончили разом всю канитель да отпустили, а не отпустят, мы и сами уйдем…
– Айда, ребята, до командира…
Все вдруг зашевелились, повскакали на ноги. Кучка давно уже обросла слушателями, превратилась в густую толпу.
– И нечего там рассусоливать, – сказать ему натвердо, что идти, мол, никуда не хотим, а делать нам тут нечего, потому, мол, в деревне дело есть…
– Да остановить киргизу! – крикнул резко голос из толпы.
– Чегой-то?
– А киргизу собирают… из киргизы целую, говорят, дивизию создавать хотят – это, чтобы нам воли никакой не было…
– И все оружие будто им отдают, – ввернулся новый голос.
Лица оживлялись нехорошими, злыми желаниями. Наливались гневные глаза. В голосах – слепая, дикая угроза, буйное возмущение, в порывах – готовность заявить сейчас же делом, оружием, кулаками о своем бедовом недовольстве.
Толпа уже неумолчно шумела, не было в ней отдельно выступавших, которых слушали бы остальные, – каждый стремился и торопился перекричать другого, приводил ему бурно свои доводы, повторял чуть иными словами то, что за минуту сам услышал от соседа. Какой-нибудь летучий слух, какое-нибудь отдельное, вдруг подхваченное сообщенье, фраза, слово перевирались, спутывались, видоизменялись моментально… Толпа кипела все растущим негодованием и протестом, – теперь ее особенно подогревали сообщения о формировавшейся в Верном отдельной киргизской бригаде. Она, бригада, действительно формировалась; было уже созвано не одно заседание по этому делу, были строго распределены все обязанности между разными лицами и учреждениями, – бригада росла у нас на глазах. Командир ее, Сизухин, то и дело сообщал о новых пополнениях: область была оповещена широко, посланы были в разные концы по кишлакам агитаторы, они звали киргизов вступать добровольцами в первую кавалерийскую бригаду, и со всех сторон обширного Семиречья стекались они на конях, иные мало, иные крепко вооруженные. Бригада росла у нас на глазах. Сначала только добровольцы. А позже и мобилизацию объявили. Это был серьезнейший, рискованнейший шаг. Очень свеж еще был у всех в памяти 1916 год: тогда царское правительство пыталось провести мобилизацию националов и встретило в ответ поголовное восстание.
А ну, как и теперь муллы, баи, разные провокаторы разбередят население, подымут его отозваться и на эту мобилизацию так же, как отозвались они четыре года назад?
Но этого не совершилось. Мобилизация была принята так, как мы и сами хотели: без протеста, без осложнений, без признаков восстания…
И как только слухи эти о мобилизации туземцев и о создании Кирбригады[8] попали в семиреченскую армию, – всполошилась она, затревожилась, запротестовала, заугрожала:
– Нам – оружие отдай, а киргизу – получи, пожалуйста… Чтобы он нами правил? Чтобы он нам за тысяча девятьсот шестнадцатый баню устроил? Нет, наше вам почтение, а оружие мы не отдадим…
– Так ведь, товарищи, среди вас, в армии, разве мало киргиз?
– Ето другая статья – етот киргиз обвык, рядом с нами.
– И эти обвыкнут, которых собираем.
– Э, нет, не обманешь, – хватит, брат, и так натерпелись мы от вашего обману… А киргиза не вооружай… потому – не надо ему оружия. Нашто? Кого тут стрелять? Опоздали, – мы уж сами закончили, а надо будет, так и опять… Без помощников управимся.
Армия волновалась всеми этими слухами – и об ожидаемой переброске «На ерманский… поляка бить…», и о хлебной монополии, о вооружении киргизов, о создании киргизской бригады. Кучками, толпами, целыми батальонами и полками заявляли свое негодование, подступали к своим командирам, предъявляли им разные требования, ставили ультиматумы. Они, командиры и комиссары, присылали нам убийственные телеграммы, по прямому проводу сулили всякие беды, характеризовали свои части как обреченные на восстание…
Положение поистине принимало угрожающую форму.
Но что же мы могли поделать, кроме того, что делали, отдав борьбе с этой грозно надвигающейся опасностью свои силы, использовав до последней возможности каждого мало-мальски пригодного работника?
Мутаров уж скоро ушел с головой в работу областного военкомата; Верчев сел в политотдел, там была и Ная; Рубанчик и Иона работали со мною; Гарфункель уезжал в Пржевальск, Алеша Колосов бурлил у себя в партийной школе, а Палин с Альвиным задержаны были в Пидшеке, где заварилось большое дело вокруг Джиназакова. На этом деле тоже можно было сломать себе голову, – оно, развернувшись, могло утопить нас в восстании, только с другой стороны, оно могло послужить началом новой национальной резни.
Так-то сложна, грозна была обстановка!
– Кто у аппарата?
– Я, Альтшуллер. Слушаю.
– Ленту оборви, захвати с собою. Тебе поручается вместе с Палиным ответственное дело. Оставайся в Пишпеке и оттуда руководи. В случае нужды сносись со мною в Верный. Получено распоряжение из центра – присмотреться ближе к работам комиссии Турцика по оказанию помощи киргизам-беженцам шестнадцатого года в Китай. Эту комиссию возглавляет Джиназаков. Есть основания полагать, что он работу ведет ошибочно, а может быть, и преступно. Соблюдай предельную осторожность, помни остроту национальных отношений, прояви максимальную тактичность, – твоя малейшая оплошность может иметь значительные и тяжкие последствия. О переменах обстановки сообщай немедленно, информируй о ходе работ, передавай добытый материал. Подробные инструкции высылаются дополнительно…
Примерно в этих словах сообщили мы Альтшуллеру о новой его работе, на которую повернули его с полпути обратно в Пишпек. В этот час я подробно и сам не знал еще об этом деле. А дело было в следующем: получив широчайшие полномочия от Турцика, Джиназаков тронулся в Семиречье совершенно без всякого организационного плана в отношении помощи беженцам-киргизам. Он не постарался даже показаться в областной центр, в Верный, где было бы полезно связаться, столковаться со всеми руководящими органами, прежде чем браться за такое ответственное, наболевшее трудное дело, как водворение нескольких десятков тысяч перемученных, изголодавшихся беженцев в места их прежнего поселения. Эти места ведь были уже заняты или сравнены с землей – разорены, сожжены во время кровавой схватки шестнадцатого года. Надо было их, эти десятки тысяч, не только посадить на землю, на жилое место, – надо было помочь им сразу же повести какое-то хозяйство, чем-то им всем заняться, снабдить каким-то, хотя бы дрянненьким, инвентарем, не дать умереть с голоду, – поставить, словом, на труд. Чтобы все это сделать, необходимо было ему, Джиназакову, ехать в Верный. Он этого не сделал. Работу повел сразу с Пишпекского уезда, – кружился там по кишлакам, проезжал на Токмак, а в центр областной не заглядывал больше месяца. И, вполне понятно, помощи от области не знал никакой… Кому же стали бы и чем помогать, когда не знали путем, зачем он приехал и как делает дело?
А дело шло у него так.
Приезжает в становище беженцев или куда-нибудь в кишлак, созывает общий сход, держит речь:
– Я вот приехал сюда помогать вам… Я, Тиракул Джиназаков, могу вам дать и мату, и хлеб, и на старые места вас всех посадить… Где ваши кишлаки? Где ваша скотина, ваши горные стада? Нет ничего: все отнял русский крестьянин. Он прогнал вас, киргизы, с земли, он издевался над вами в тысяча девятьсот шестнадцатом году и теперь не хочет отдать вам украденное добро. Но я, Тиракул Джиназаков, помогу вам все это вернуть, потому что имею я такое право и такую силу, – я заставлю их это сделать. Вам теперь, киргизы, пришла свобода. Вам, киргизы, надо теперь создавать свое правительство, потому что область Семиреченская – это ваша земля. Понаехало тут всякого народу видимо-невидимо, но земля эта – только киргизская, а потому вон отсюда всех, и пусть одни киргизы управляют своей землей… Я уже отдал такой приказ, чтобы за четыре недели все крестьяне освободили землю, которую отняли они в шестнадцатом году. Это все равно – запахали ее или нет. Раз приказ такой отдал я, Тиракул Джиназаков, – это должны исполнять. Теперь подходите все, кто в чем нуждается, мы составим списки и будем вам раздавать, – я все вам раздам, что имею. Тиракул Джиназаков сделает для вас хорошее дело!