banner banner banner
Артистическая фотография. Санкт Петербург. 1912
Артистическая фотография. Санкт Петербург. 1912
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Артистическая фотография. Санкт Петербург. 1912

скачать книгу бесплатно

Тем не менее, эти импульсивность, прямота и отвага, будь то к худу или к добру, были присущи ему всю жизнь. Таким он был и в те годы, когда уже не был физически силен, как в эпизоде с конем, но его духовные силы не покидали его никогда. Не хотелось бы назвать его отношение к матери, сестрам, жене и детям рыцарским, но оно было мужским в лучшем и высочайшем смысле этого слова. Это отношение было воспитано в белорусской провинции в семье потомственных кузнецов еврейской матерью, вышедшей из польского местечка.

В свои детские годы Саня был не только силен и здоров. Он был очень умным и успешным мальчиком. В русской школе он тоже выделялся своими успехами, и родители лелеяли надежды на его светлое будущее. Поскольку семья не была религиозной, особенно молодое поколение, дети легко сходились со своими сверстниками из русских и белорусских семей. Дом Нехамы всегда был открыт для друзей ее детей. Друзья с удовольствием ели ее пирожки, пели песни, танцевали и беседовали о политике. Они с легкостью и готовностью усваивали идеологию советского режима – романтику коммунизма. Эта молодежь жила в праздничной атмосфере строительства нового общества, основанного на равенстве всех людей. «Наша жизнь была интересной», – так московская тетя Люся делилась воспоминаниями о своей ранней юности с племянницей Наташей. Это происходило уже в Израиле, в Реховоте, в конце 90-х годов, за три месяца до смерти самой тети Люси. При этом ее голос дрожал от волнения.

Ее волнение было искренним. Понятно, что это была ностальгия по прошлому, по юности, но многие из представителей того поколения говорили, что до Великой Отечественной Войны они испытывали общий энтузиазм, почти вдохновение. Они могли просто питаться и бедно одеваться и не замечать этого ради светлого будущего.

Конечно, и тогда их родители не были так наивны, как их увлекающиеся дети – они видели, что не все идеально в устройстве нового общества. Верно, что Шимон продолжал работать в своей кузнице, как и раньше, и работал он от восхода и до заката, но теперь он был наемным рабочим и получал низкую зарплату. Этой зарплаты катастрофически не хватало на жизнь большой семьи – с тех пор, как было запрещено иметь единоличное хозяйство и все имущество семьи перешло в колхоз, они страдали от нехватки продуктов. В особенности им не хватало коровы, которая находилась теперь в общественном стаде. Надо сказать, что корова эта была довольно необузданная и в свое время успела «насолить» многим членам семьи, а однажды оставила отметину на лбу своим острым рогом одной из Саниных младших сестричек.

Но в качестве общественного имущества, она быстро присмирела после нескольких «уроков» кнутом и равнодушного, грубого обращения. Некому было ласково поговорить с ней во время дойки, некому погладить по бокам. Когда стадо возвращалось с пастбища в колхозный коровник, бедное животное, проходя мимо родного дома, мычало, жалуясь на свою новую тяжелую жизнь. И их бывшему коню тоже доставалось от его новых хозяев. В обобществленном хозяйстве его запрягали в тяжелогруженую телегу, и он с трудом тянул ее вперед. Каждый раз, проходя мимо дома, он жалобно ржал, словно умолял о чем-то, и сворачивал к своим воротам. Возница стегал его кнутом и грубо кричал: «Но! Поехали!»

Если Шимону, хотя и мало, но все же что-то платили, то Нехаме в колхозе не платили совсем, с ней расплачивались «натурой» – зерном и молоком, поэтому прокормить детей было трудно. Но ведь не прекращать же их из-за этого рожать! И так они с мужем вынужденно сделали семилетний «перерыв». А ведь когда-то Шимон с Нехамой мечтали о счастливой семье, в которой было бы много детей. Поэтому, оправившись от первых тяжелых ударов, которые нанесла революция материальному положению семьи, они произвели на свет еще трех замечательных дочерей, так называемых, «младших»: в 1922 году – Лею или Люсю, а вслед за ней, с перерывами, Розочку и Сонечку. И опять красавицы, как на подбор: две голубоглазые блондинки и одна кареглазая брюнетка. Снова в доме стало шумно и весело.

Конечно, у Нехамы прибавилось забот. Но основная ее тревога была о старших детях. Она уже давно поняла, что именно она в этой семье – «двигатель прогресса». Она была уверена, что ее старшие дети должны уехать из бывшей «черты оседлости», чтобы строить свою жизнь в больших городах – подальше отсюда.

Да и что была за жизнь для молодых в провинциальном городке? По воскресеньям и праздникам были танцы под музыку местного оркестра пожарников. На эти танцы приходили и солдаты из отряда пограничников, которые всегда стояли в Негорелом. Иногда привозили из Минска кино – вот и все культурные мероприятия. Правда, приезжали еще лекторы из центра, но их лекции молодых не привлекали.

Когда старшая дочь Фаня, окончила школу, ей не оставалось ничего иного, как выйти замуж и повторить судьбу матери. Но не в одном лишь замужестве видела Нехама будущее своих дочерей, она мечтала о том, чтобы они получили высшее образование. Однако в Негорелом получить его было негде. Поэтому Фаня, с благословения родителей, уехала в Минск, там начала работать и одновременно учиться в институте на фармацевтическом факультете. Фаня была первой «ласточкой». Но ее примеру последовали и подрастающие дети Матвея, Зуся и Мэри. Некоторые, как и Фаня, поехали учиться в Минск, другие – в Гродно.

Надежды Шимона и Нехамы относительно старшей дочери оправдались вполне. Серьезная и ответственная Фаня успешно окончила институт, полюбила хорошего парня и вышла за него замуж. У них родился сын Иосиф – Осик, первый внук Шимона и Нехамы. Молодая семья осталась жить в Минске, но Фаня с мужем часто навещали родных в Негорелом, а Осика оставляли у родителей на все лето. Это стало семейной традицией: все разлетающиеся по разным городам на работу или учебу дети всегда собирались на лето в Негорелом у своих родителей и у дедушки Эфраима.

Пока Фаня училась в институте, подошла очередь Исаака, Сани, который был младше сестры на три года, выбирать свой жизненный путь. Судьба потомственного кузнеца для него, как старшего сына, тоже не привлекала его мать. Поэтому именно по ее инициативе, в 1927 году, 18-летний Саня покинул дом. Но он поехал не в Минск и не в Гродно. Он решил искать счастья в большом культурном городе России – Ленинграде. Тут уже Санечке диктовать не мог никто, даже его мама «полания» (полька). Это был его собственный выбор.

* * *

Однако он не был первым из тех, кто приехал в Ленинград из Белоруссии. Ленинград в те годы остро нуждался в новой рабочей силе из-за голода и высокой смертности населения. Поэтому предприятия Ленинграда объявили о мобилизации рабочих на окраинах страны. И окраины услышали этот призыв.

Среди вновь прибывших в огромный город было много евреев из Белоруссии по простой причине. Добираться сюда было сравнительно легко – между Минском и Ленинградом была прямая железнодорожная линия. Но Ленинград был привлекателен для этих людей еще и потому, что там были большие заводы, предлагавшие работу. К тому же город на Неве был известен своими учебными и культурными центрами, а еврейская молодежь истосковалась и по учебе, и по культуре в своих местечках и маленьких городах.

Саня думал, что он совершил чуть ли не революционный поступок, уехав из Белоруссии, но он с удивлением обнаружил, что он был лишь одним из многих, и он с любопытством смотрел вокруг своими задумчивыми голубыми глазами. Совсем юный, провинциальный и очень одаренный парень, он был благодатным материалом для «промывания» мозгов, и он с готовностью впитывал пропаганду революционного строительства.

Поскольку Саня был сыном кузнеца и был знаком с физическим трудом с детства, он легко влился в заводскую жизнь и выбрал профессию близкую к отцовской – обработку металлов. По этой же причине у него не возникло проблем и с поступлением в институт, на рабфак – подход там был классовый, предпочитали в основном выходцев из рабочих и крестьян. То, что с таким трудом давалось Фирочке из-за ее «буржуазного» происхождения, Сане давалось легко. В глазах властей, он и был тем самым представителем пролетариата, которому, по словам Маркса, «нечего терять, кроме своих цепей, а приобретет он весь мир». Так он себя тогда и чувствовал – молодым хозяином строящегося государства.

Когда Саня приехал в Ленинград, он был открытым энергичным юношей, который свободно высказывал свое мнение по любому поводу. С энтузиазмом, присущим ему с детства, он погрузился в работу и учебу и, конечно, в комсомольскую работу. Но в данной области он быстро разочаровался. Его аналитический ум не дремал – не прошло и нескольких месяцев, как он осмыслил и сопоставил некоторые факты и дошел, как ему казалось, до самой сути. Поэтому на одном из комсомольских собраний все тот же юный Санечка с прямотой и отвагой, которые всегда характеризовали его, попросил слова и изрек, что Сталин – диктатор.

Как же случилось, что паренек, который совсем недавно приехал из пограничного городка в Ленинград, вдруг стал отъявленным противником власти?

Возможно как раз у него, молодого доверчивого энтузиаста, еврея по происхождению, и были причины разочароваться в режиме и яростно обвинять его чуть ли не в тирании. Дело было, конечно, не в резко изменившемся характере юного Санечки, а в прояснившемся характере самого режима – Сталин перестал вуалировать свою критику оппозиции под общими лозунгами, он конкретизировал адрес нападок в своих газетных статьях: «Мы боремся с левой оппозицией не потому, что вся она состоит из евреев, а потому что во главе оппозиции стоят евреи».

В связи с этим, 7 ноября 1927 года власти разогнали демонстрацию оппозиции с криками: «Бей жидов! Бей жидов оппозиционеров!» Но окончательная их судьба была решена в декабре того же года на Пятнадцатом Съезде Партии, когда был принят закон о подчинении всех ее членов «Единой Линии». Согласно этому закону, любое несогласие члена партии с Единой Линией Партии было объявлено вне закона.

Поэтому у юного Санечки, который смотрел на происходящее свежим, незамутненным взглядом и увидел вблизи «достижения» революции, довольно быстро появились веские причины обвинять Сталина в диктаторстве. Однако ему сильно повезло, что он высказал свою крамолу сразу, в ноябре, за месяц до того рокового съезда, поэтому это сошло ему с рук без мгновенных последствий. К тому же он не был членом партии, он был всего лишь комсомольцем. Он и думать забыл об этом эпизоде, жизнь его была полна впечатлений и событий: работа, учеба, общественная работа… Ему было лишь немного трудно привыкнуть к городскому образу жизни без активной физической нагрузки. Он был крепким парнем, жизнь в нем кипела, и вскоре он стал отличным спортсменом – штангистом и гребцом. Спустя пять лет, он получил спортивный знак отличия и был принят в сборную команду.

Не случайно его родители, папа Шимон и мама Нехама, гордились своим старшим сыном: в его зачетной книжке большая часть оценок была «отлично», в его трудовой книжке в разделе «Награды» – длинный список благодарностей, объявленных ему в довоенные годы. Когда он окончил учебу, то стал замечательным инженером. Уже в возрасте 24 лет Саня стал начальником механического цеха. Он продолжал активно продвигаться по служебной лестнице. К началу Великой Отечественной Войны он достиг должности главного инженера завода.

Однако этот успех стоил ему недешево. Он удивительным образом ассимилировался. От традиционного еврея в нем не осталось ничего, кроме, разумеется, его еврейской внешности и его пристрастия к кошерной еде. Понятно, что он не готовил себе еду сам, но в Ленинграде той поры было легко найти кошерную столовую. Трудно было поверить теперь, что этот красивый и удачливый молодой мужчина в детстве учился в хедере (религиозной еврейской школе) – «духовном гнойнике», как его с ненавистью было принято называть в обществе.

С приходом революции все хедеры были уничтожены, но в семье его родителей продолжали говорить на идиш и русском языках, и сохранили еврейские традиции. В семье самих Сани и Фирочки и родители, и дети говорили уже только на русском языке, но когда папа с мамой хотели что-то скрыть от детей, то переходили на идиш, однако, традиций уже не соблюдали, а скорее – не могли соблюдать в густонаселенной квартире. Когда в возрасте 15 лет Наташа попросила папу обучить ее разговорному идишу, он с радостью откликнулся, и в отпуске научил ее нескольким фразам. Но ни читать, ни писать на идише или иврите он уже не мог. Это искусство он забыл полностью.

Страдал ли Саня от своей ассимиляции? Когда он приехал в Ленинград, его цель была как раз интегрироваться в советскую систему, не сохранить свою национальную специфику в большом многонациональном городе, а раствориться в нем. Власть же заботилась лишь о советизации вновь приехавших в города людей. Поэтому при встрече Сани с Фирочкой в 1936 году он был уже типичным представителем советской интеллигенции в первом поколении, который был обязан власти и своим образованием, и карьерой.

Согласно переписи населения 1939 года, только 20 % из двухсот тысяч евреев Ленинграда указали идиш как свой родной язык. Трудно объяснить, почему это произошло. Для сравнения – 80 % татар указали татарский язык в качестве родного, хотя и быть татарином в городе, изъедаемом ксенофобией, не было большой честью. И все же, очевидно, это было менее опасно, чем быть евреем.

Говорили ли евреи правду, когда отвечали на этот вопрос в бланке переписи населения? А если они действительно говорили правду, потому что уже, в самом деле, плохо помнили идиш? Произошло ли это из-за давления, оказываемого властью, или из-за их собственной внутренней потребности поскорее раствориться в великой и всеми любимой русской культуре и послать подальше и унизительное прошлое, и унижающий их достоинство язык черты оседлости – идиш?

Вероятно, у каждого из 80 % евреев, указавших русский язык в качестве родного, были свои объяснения для этого выбора. Неизвестно, что написали Саня и Фирочка в ответе на данный вопрос. Логичнее всего предположить, что и они выбрали русский язык. И это было правдой. Ведь все евреи того поколения были двуязычными и свободно переходили с одного языка на другой безо всяких проблем. Они родились как граждане Российской Империи и естественным образом владели русским языком от рождения.

В любом случае, было предпочтительнее хотя бы таким окольным путем показать власти свою преданность, ведь процесс усиления «русских национальных элементов» во внутренней политике Сталина начался еще в 30-х годах. В годы «великого террора» (1936-1938) большинство евреев, обладавших высокими постами, стали жертвами репрессий. Но Санечке повезло и тут – он еще не успел настолько вырасти по службе, чтобы привлечь к себе внимание и превратиться в лагерную пыль, поэтому он остался на прежнем месте работы на заводе и даже счастливо и беспрепятственно женился в 1939 году.

Однако, ни Фирочка, ни ее «везунчик» муж не подозревали, что где-то там, в потайной комнате КГБ, хранится папка, а в ней лежит протокол того давнего комсомольского собрания, о котором Саня и думать забыл за давностью времени. Тогда он произнес одну фразу – с присущими ему честностью и прямотой, возможно, немножко поспешно, не подумав о последствиях: «Сталин – диктатор». Он забыл эту фразу. И все о ней забыли. Но она хранилась там и тикала, как бомба замедленного действия, и ждала своего часа.

* * *

Когда окончилась Великая Отечественная война, Саня должен был послать семье приглашение вернуться в освобожденный Ленинград. Таков был новый закон – только коренные жители Ленинграда могли вернуться к себе домой, и только по вызову. Естественно, что он послал подобные же приглашения и Фирочкиным сестрам – Риточке и Катюше. Таким образом, семья Санечки и Фирочки объединилась в Ленинграде вновь.

Перед самой эвакуацией, в 1943 году, семье Сани и Фирочки выделили отдельную трехкомнатную квартиру на Шамшевой улице. Они не успели переехать в нее, так как силы у сестер были на пределе, и основная их задача была эвакуировать ребенка как можно скорее. Поэтому квартира была оставлена на попечение Сани, но изможденный Саня не сумел регулярно ездить с завода домой, чтобы платить за эту квартиру в отсутствии семьи, поэтому Фирочка с Илюшей были вынуждены вновь поселиться в своей блокадной «обители» на Гатчинской улице. Тетя Рита с тремя взрослыми детьми вернулась в свою комнату у Калинкина моста, а тетя Катюша – в свою комнату на Серпуховской улице.

Послевоенный город был разрушен, сохранившаяся в комнате мебель была полуразвалившейся и жалкой. Все страшные воспоминания блокады поднялись в Фирочке, когда она снова вошла в их длинную узкую комнату в полуподвальном помещении, и она долго не могла забыть потерю трехкомнатной квартиры, так и не обретенной ее семьей. Но могла ли она упрекать Саню?

Несмотря на все лишения и потери, они были счастливы. Маленькая семья: отец, мать и сын выдержали испытание войной. И только победа была важна для них. Но война стоила им дорого. За все страдания они заплатили своим здоровьем. У Фирочки появилось тяжелое заболевание сердца. Саня страдал от язвы желудка и высокого давления. А прекрасные карие глаза пятилетнего Илюши не перестали косить. Косоглазие ребенка, как внешний след войны, не прошло со временем, несмотря на все усилия его родителей. И все же они были оптимистичны. «Мы думали только о победе. Ты даже не представляешь, доченька, как мы были тогда счастливы», – вспоминал папа времена, когда ее еще не было на свете.

И тогда произошла катастрофа. В ответ на многочисленные письма, которые Саня посылал в Белоруссию, пришел ответ, а в нем было написано, что вся семья Капланов, 32 человека, были расстреляны нацистами в Негорелом недалеко от их дома. Саня и Лева взяли на заводе несколько дней отпуска и уехали в Негорелое. Там они узнали, что, в самом деле, произошло с родными Сани.

Выяснилось, что в начале войны, они не только не успели бежать в какое-то более надежное место, но даже и не хотели никуда бежать. Почему?

После подписания пакта Молотова – Риббентропа между Россией и Германией 23 августа 1939 года, Советские средства массовой информации распространяли слухи о том, что эти две страны находятся в дружеских отношениях, и всячески убеждали доверчивый народ в отсутствии военной опасности со стороны Германии: «Фриц не посмеет».

Судьба Саниных родителей, Шимона и Нехамы, представляет собой довольно яркий и трагичный пример этой наивной веры. Но для рассказа о них надо сначала вернуться к судьбе их дочери Рахили, младшей из четверых старших детей, которую юной девочкой увлек под венец красавец-пограничник Иван Бондаренко.

Рахили было 19 лет, когда она вышла замуж за Ивана. Конечно, родители противились их браку, и у них было для этого несколько причин. Прежде всего, Рахиль была очень молода и не успела получить никакого образования, кроме среднего. К тому же, у Ивана была «походная» профессия пограничника, которая не предусматривала и в будущем возможности получить образование. Ну и последнее, хотя об этом они не говорили вслух – Иван был украинцем, а они бы предпочли еврея. И, тем не менее, любовь молодой пары была сильнее всех препятствий.

Шел 1934 год. После свадьбы, Рахиль поехала с мужем на новое место его службы, тоже на границе с Польшей, недалеко от дома. Каждое лето она проводила у родителей в Негорелом, сначала со старшим сыном Левушкой, потом и с двумя родившимися после Левушки дочками – Линой и Галиной. Сохранилась фотография одного из посещений Рахилью родного города. Это вообще единственная фотография, на которой сняты родители Сани.

Шимон, Нехама, Рахиль и годовалый Левушка сидят на солнышке у старого сарая. Шимон сидит в кепке и смотрит в объектив, чуть сощурившись, его руки сложены на коленях в позе непривычного безделья. На голове Нехамы повязан платок, как у простой деревенской женщины. Она улыбается Левушке и кладет ему что-то в рот. Судя по их одежде, оба Шимон и Нехама, выглядят как настоящие крестьяне. И руки их тоже выглядят привычными к физическому труду. Рахиль, напротив, одета в красивое шерстяное платье с узором и выглядит как молодая городская женщина. Фотография любительская, не профессиональная, поэтому почти невозможно различить черты лица, да еще и солнце мешает. Но все же видно, что лица у всех гармоничные, правильные, в этом сомнений нет.

Так и ездила Рахиль каждое лето к родителям со своим прибавляющимся семейством, до самого 1939 года. И в то лето она тоже приехала в свой родной городок, как обычно. В конце лета она вернулась домой, все еще при мирной жизни. Однако через несколько дней Германия напала на Польшу и началась Вторая Мировая Война. Иван посадил жену с маленькими детьми на телегу, запряг хорошего коня и отправил семью обратно в Негорелое, чтобы спасти их от нацистов. Таких случаев было много: целые семьи из Польши бежали на Украину и в Белоруссию в надежде спасти свои жизни. Они тоже верили, что «Фриц не посмеет» напасть на Советский Союз.

«Если бы я была с ними, – горько плакала Фирочка, когда они с Саней узнали о трагической судьбе Саниных родных, – я бы уговорила их бежать». Сомнительно, что ей удалось бы это осуществить. Конечно, с ее характером, с ее силой убеждения, она бы их уговорила тронуться с места. Но бежать? Захват Негорелого был таким внезапным, что большой семье со стареньким Эфраимом, маленькими внуками и беременными невестками было уже не успеть бежать ни в каком направлении. Всюду были немцы.

Захват Минска занял всего несколько дней, и только некоторые из его жителей успели бежать от нацистов. Среди них две Саниных сестры: старшая сестра Фаня, та самая, которая первой покинула семью и уехала в Минск учиться и работать, окончила институт, вышла замуж и родила сына Осика. В то лето она, как обычно, отправила уже 15-летнего сына к родителям на лето, а сама с мужем продолжала работать и ждала отпуска, чтобы присоединиться к сыну и семье.

С Фаней вместе жила ее младшая сестра, Лея или Люся, старшая из троих младших, которая тоже приехала в Минск учиться и работать. Она поступила в институт на немецкое отделение филологического факультета и перешла на второй курс. После сдачи летней сессии, Люся тоже собиралась вместе с Фаней и ее мужем поехать в Негорелое. Однако жизнь распорядилась иначе. Через шесть дней после начала войны, Минск был захвачен.

В это время обе сестры были на работе. Возможно, и хорошо, что с ними долго не церемонились, а по-быстрому покидали в грузовики, как мешки, и отвезли за 20 километров от Минска. Там высадили и сказали: «А дальше идите пешком», и указали направление. И они, как были, в летних платьицах и босоножках, без еды, шли пешком месяц или больше до какого-то колхоза, в котором потом и работали всю войну. Так они спаслись. Большую часть беженцев из Минска нацисты уже встречали по дороге и возвращали обратно. Их расстреливали на месте или отправляли в гетто. С ними вместе погиб и муж Фани. Он был болен тяжелой формой туберкулеза, поэтому супруги не успели даже попрощаться перед вечной разлукой.

Судьбы евреев пограничного городка Негорелого были еще более трагичны. Захват станции нацистами был делом считанных часов, не дней. А ведь все родные собрались у деда Эфраима на традиционный летний сбор, что означало, что в его дом съехалось народу намного больше обычного. Только Саня с Фирочкой и Илюшей, Ромик с женой Розой и дочкой Региной и Фаня с Люсей не успели приехать к родителям, но и они вот-вот должны были появиться в конце июня. Зато приехали старшие дети Мэри, у которых закончился учебный год в институтах, приехали дети Матвея и Зуся. Но среди всей этой огромной компании только Рахиль пыталась уговорить родителей бежать из их городка в более безопасное место. Но куда? И когда? Сама она уже бежала с детьми из Польши, ныне принадлежавшей Германии. Куда было бежать теперь?

На руках многочисленных взрослых одной разветвленной семьи было много подростков и маленьких детей, за судьбы которых они отвечали, и все вместе они оказались в ловушке у нацистов, выхода из которой не было. По горькому стечению обстоятельств, многие взрослые дети этого семейства, даже те, которые не собирались приехать в отчий дом на лето, узнав о начале войны, сочли своим святым долгом приехать домой, чтобы этот трудный момент разделить с родными. Вырваться из Негорелого им уже не удалось. Всего в доме Эфраима собралось 32 человека. Таким было и число жертв нацистов.

Как выяснили Саня и Лева, соседи-белорусы, быстро сообразив, чем угрожает приход нацистов семейству Капланов, поселили их всех в своем просторном подвале, где и держали почти полтора года. По другим рассказам, остановившиеся в городке немцы, увидев пустовавшую кузницу, потребовали отыскать кузнеца. Полицай привел Шимона, не рассказывая о месте нахождения его семьи. Немцы потребовали от Шимона обслуживать их военную технику. Тот отказался наотрез и был застрелен на месте.

Почему же полицай не выдал еврейскую семью сразу? Он тоже был соседом Эфраима и рос на глазах его и его жены Леи. Его мать была разведена, и ей было трудно одной растить двоих детей. А «жиды» – Эфраим и Лея – всегда помогали его матери едой и одеждой. Когда началась война, бывший ребенок стал взрослым и пошел к немцам в полицаи, но поначалу он помнил добро теперь уже старого и вдового Эфраима и даже помогал семье, приютившей евреев, продовольствием. Но когда он поссорился с этой семьей, то стремление отомстить ей затмило все, и он выдал и евреев, и их спасителей.

Семью Саниных родных вывели из подвала, и повели по направлению к пастбищу. На плечах Эфраима был рваный талит (покрывало для молитвы), на руках он нес маленькую правнучку, дочку одной из невесток, которая родилась в подвале во время войны и не умела ходить по земле. Эфраим с трудом шаркал ногами, а полицай подталкивал его ружьем. Нацисты расстреляли их всех. По рассказам свидетелей, бабушку Нехаму застрелили последней в ее семье. Ее дочки – подростки Сонечка и Розочка, и все ее внуки были убиты у нее на глазах. Так же они поступали с каждой матерью или бабушкой и других ветвей этой дружной семьи. На месте их расстрела сейчас стоит кинотеатр.

* * *

Когда Саня и Лева вернулись в Ленинград, вид Сани ужаснул Фирочку. Он изменился до неузнаваемости. Его лицо стало серым. Сильный мужчина, прошедший войну в блокадном городе, он как будто умер. Он вернулся на работу, и работал четко, как обычно. Он продолжал быть любящим мужем для Фирочки и любящим папой для Илюши, но он словно не жил. Он непрерывно думал о трагедии, произошедшей в Негорелом, особенно о матери, которую расстреляли последней. Мало было этим зверям ее убить, думал он, так им надо было еще и заставить ее увидеть смерть дочерей и внуков. Эти мысли он прокручивал в голове постоянно. Эти картины преследовали его до конца жизни. Фирочка уже тревожилась за его психическое здоровье, потому что бывало нередко и так, что он, приходя с работы, погружался в свои мысли и уходил в себя так глубоко, что не отвечал на ее вопросы.

Со временем Саня сумел овладеть своими эмоциями. Но только когда Фирочка сказала ему, что она ожидает второго ребенка, он, в самом деле, возродился к жизни – он смеялся, танцевал вдоль их узкой комнаты, и радость буквально выплескивалась из него наружу. Он снова был счастлив и почти вернулся к прежнему Санечке с его чуточку детским и импульсивным характером, который она так любила.

В это время Фирочка уже работала в институте на кафедре физической и коллоидной химии. В связи с тем, что большая часть преподавателей кафедры, работавших до войны, погибла в боях с фашистами, коллектив значительно поредел. Оставшиеся в живых дошли до Берлина и теперь служили на территории Германии, в связи с этим они пока не могли вернуться к своим студентам. Поэтому Фирочка, теперь уже Эсфирь Ильинична, была практически единственным преподавателем на кафедре в течение двух лет.

Ей было радостно читать лекции – в ней открылся еще один талант, до того скрытый и от нее самой: замечательного лектора, который умел объяснять новый материал просто и доходчиво, увлекал студентов своей ясной и понятной речью, прекрасной дикцией, интеллигентной формой выражения. Нельзя сбрасывать со счетов и особый контингент послевоенных студентов, людей, прошедших войну, это были люди взрослые, многое в жизни пережившие и потерявшие. Они стремились наверстать хотя бы эти упущенные для учебы годы, что служило серьезным стимулом для серьезных занятий. И Фирочка с ее ответственностью, терпением, широким культурным кругозором, идеально подходила для своей должности. Единственное, с чем она справиться не могла, это с ремонтом химических приборов, которые сломались еще во время блокады, и починить их было некому. К всеобщей радости, потихоньку стали возвращаться монтеры, к которым выстроилась очередь с разных кафедр, но зато появилась и надежда на ремонт приборов и восстановление опытов.

Однако жизнь диктовала свое. Несмотря на заболевание сердца, которым Фирочка страдала со времени блокады, несмотря на тесноту в комнате, Саня и Фирочка мечтали о дочке. Жажда жизни в них была сильнее всего. На самом деле, врачи запретили Фирочке рожать, но не такова она была, чтобы послушать их в данном вопросе.

Ее беременность действительно была тяжелой, и ей пришлось лечь в больницу за два месяца до родов, но, как ей всегда было свойственно, Фирочка преодолела все трудности и 28 июля 1946 года родила дочку. Девочку хотели назвать в честь бабушки Нехамы, расстрелянной нацистами, но боялись дать ребенку явно еврейское имя. Поэтому родители решили назвать ее именем, начинающимся на букву «Н» – Натальей.

Наташа помнила себя очень рано. Еще до образных воспоминаний приходят на память ощущения. Мама. Папа. Их руки ласкают ее. Их улыбки. Их голоса: «Доченька!» «Тохтарке!» Поцелуи. Объятия. Ощущение безопасности. Безмятежность. Наташе кажется, что она помнит, как ее несут на руках завернутую в одеяло. Хотя, наверное, это плод воображения? Ее любили – это она знает точно.

Первое отчетливое воспоминание Наташи о детстве черно-белое. Сама Наташа лежит в прогулочной коляске для младенцев, а папа и Илюша везут ее по улице. Ей кажется, что она явственно видит их образы и даже помнит их черные пальто. Мама подтвердила это немыслимое воспоминание: «Когда тебе был год или немногим больше, тебя возили на прогулку в мальпосте. (Фирочка обожала иностранные слова). Ты не знаешь, что такое мальпост? Это такая открытая высокая коляска без верха, теперь таких в продаже нет. И у папы, и у Илюши действительно были черные пальто, если вообще их одежду того времени можно было назвать пальто. И все мы по очереди гуляли с тобой на свежем воздухе».

Слова «свежий воздух» произносились мамой почти с благоговением, как нечто, близкое к святости. Дома или на Гатчинской улице, или где-либо поблизости от нее такого воздуха, конечно, не было. Само собой разумеется, что «свежий воздух» для всех членов этой семьи был только на Большом проспекте: отныне для Наташи этот проспект стал путем ежедневных многочасовых прогулок и открывания мира.

Третья глава. Наташа

Ивсе же мир Наташи начинался не с Большого проспекта, а прежде всего с Гатчинской улицы, на которой она родилась. А вот ее-то Наташа и не любила. Да и кто мог бы ее полюбить? Гатчинская улица была темная, узкая, машины непрерывно ездили по ней с огромной скоростью. Во всяком случае, так казалось Наташиной маме, Фирочке, поэтому она категорически запрещала своей маленькой дочке переходить через дорогу одной, а тем более играть на дороге. Но дом, в котором они жили, очень нравился девочке. Он был старый, постройки начала ХХ века, крепкий, семиэтажный, покрытый серыми выпуклыми гранитными плитками. Он и сейчас стоит на своем месте и ничего ему не делается. Маленькая Наташа любила гладить его шершавые плитки, прислоняться к ним щекой.

Квартира, в которой жила их семья, находилась на нижнем этаже, в полу – подвальном помещении, но не в самом подвале, ведь под их двумя низкими окошками было еще одно, дополнительное оконце, правда, без стекла – в кочегарку. Зимой топили углем. Наташа помнила, как разгружали с грузовиков уголь и при этом иногда лопатой разбивали их оконные стекла. Огромная черная куча угля доходила до середины окон, и в комнате всегда царила мгла. Возможно из-за этого у старшего брата Наташи – Илюши и у самой Наташи еще в детстве испортилось зрение.

Конечно, в их доме был центральный парадный, всегда освещенный, вход. Но вход в их квартиру был через арку и далее в подворотню. Надо было остановиться как раз посередине темного прохода и разглядеть старательно запертую от воров дверь. За ней следовала еще одна, внутренняя дверь. Ее тоже запирали огромным ключом. На ночь, для верности, эти две двери соединяли огромным металлическим крюком, сломать который было не под силу никому за все время его существования. Этот крюк входил в петлю со страшным скрежетом. До сих пор Наташу иногда посещают кошмарные сны о том, как она в полном одиночестве и в кромешной тьме идет по той подворотне, кто-то преследует ее, и она не успевает отпереть внутреннюю дверь.

Квартира была густо заселена. Войдя в квартиру с улицы, неопытный человек мог сразу упасть на огромный ящик. Нечего и говорить о том, что маленькая Наташа много раз тыкалась мордашкой прямо в этот ящик, если взрослые не сразу зажигали свет, приводя ее с улицы. Ящик стоял как раз по центру коридора и был изготовлен из досок с просветом для вентиляции. Он был предназначен для соседского картофеля, заготовленного на зиму, и издавал постоянный гниловатый запах.

Две двери справа вели в комнаты соседей, тети Маруси, которая жила со своей приемной дочерью Ольгой, Лелей. На самом деле, Леля была племянницей тети Маруси, но настоящая мама Лели, сестра тети Маруси, умерла от голода в блокаду, и тетя Маруся удочерила Лелю еще девочкой.

У тети Маруси было четверо жильцов, которые проживали вместе со своей хозяйкой на той же площади, то есть они снимали у нее часть комнаты. В те годы это была распространенная практика. Наташа запомнила одну дружелюбную супружескую пару тети Марусиных жильцов. Они хорошо относились к маленькой девочке, заходили к ним в комнату, чтобы с ней поиграть, приносили ей конфеты. Но жильцы попадались разные и не всегда любили детей. И что самое поразительное – они не любили и Наташиных папу и маму, и даже Илюшу.

По левую сторону коридора тоже была дверь, за ней была лестница. Десять ступенек лестницы вели вниз, к комнате, в которой жила семья Каплан, вторая комната принадлежала соседке Вере, а третья дверка вела в чулан. В комнате Веры тоже ютились жильцы: две сестры – старшая Валя и младшая Груша. Обе девушки, совсем молоденькие, бежали после войны из колхоза, чтобы искать в большом городе лучшей жизни. Наташа смутно помнила разговоры о послевоенном голоде в колхозах, о голоде, который выгнал многих крестьян, главным образом молодежь, в большие города. Валя и Груша были добрые, пугливые, вечерами сидели дома, боялись, что их найдут и выгонят обратно домой или, что еще хуже, отдадут под суд.

Чуланчик был маленький, темный. Наташа любила сидеть там, на низком детском стульчике, и разглядывать старые вещи: керосиновую лампу, кстати, летом на даче ей находилось самое активное применение, ведь электричество было далеко не всюду. А однажды любознательная девочка отыскала в чулане какой-то металлический бачок и, пачкая платье на животе, с трудом приволокла его в комнату, – «Это что»? «Это» оказалось «буржуйкой», печечкой, которая согревала ее родных во время блокады и помогла им выжить. После войны хранили эту печечку в чулане, на всякий случай – у Фирочки не хватило духу выбросить ее на помойку. Тусклое освещение, старые вещи – все это создавало в чуланчике атмосферу сказочности, которую Наташа так любила. Ей не было страшно. Было хорошо и чуточку жутко. Поэтому дверь в чулан она, на всякий случай, оставляла открытой.

Комната, в которой жила Наташина семья, была узкой и длинной. Мебель в ней стояла впритык. Перед двумя окнами стоял большой, старинный, дубовый, двух тумбовый письменный стол, покрытый черной кожей. Ножки у него были большие, округлые, по форме напоминающие огромные свиные ноги. В каждой тумбе было по четыре выдвижных ящика, а между ними был еще один смежный, широкий ящик, но все они запирались на ключ. Ни Наташа, ни даже Илюша, ее старший брат-отличник, доступа к ящикам не имели. На столе стоял красивый мраморный письменный прибор сиренево-розового цвета, и все его части были понятного назначения, кроме одной – пресс-папье, как заумно объяснили Наташе родные. Но было у этого устройства и обычное название – промокашка для чернил. Стол был длинный и широкий и занимал почти все пространство перед окнами во всю ширину комнаты. Рядом с ним лишь с трудом умещалась небольшая круглая мраморная тумбочка, которую бабушка Ольга подарила родителям Наташи на свадьбу. Бабушка умерла в блокаду от голода, и Наташа никогда ее не видела. На тумбочке в зависимости от времени года стояли либо цветы, либо еловые ветки в хрустальной вазе.

Справа от окон стояла двух спальная родительская кровать с резным изголовьем из никеля и кружевным белым покрывалом. На кровати всегда лежало белое, тоже кружевное, саше (небольшой конвертик из хлопка) с выглаженными носовыми платками. Дальше стояла кроватка Наташи, а над ней висел коврик, на котором были вышиты фигурки мальчика и девочки. За кроваткой следовал длинный концертный рояль немецкой фирмы «Беккер».

Рояль был не только старинный, но и очень старый, настоящая семейная реликвия. По рассказам мамы, бабушка Ольга играла на нем еще подростком, потом юной женой, потом молодой матерью, затем учила играть на нем своих подрастающих детей. Когда умер ее муж, Наташин дедушка Илья, бабушка давала частные уроки игры на рояле чужим детям и на заработанные деньги кормила своих детей. Тогда концертный рояль, который стоял на улице Марата, спас жизнь их маленькой семьи. «Ну, и моя зарплата тоже помогла нам выжить в те годы», – не могла не признать Фирочка. Даже во время блокады они не продали рояль и не сожгли его.

До войны мама и тетя Катюша часто играли на этом рояле. И сейчас мама в свободную минутку подходила к нему, пыталась играть мазурки Шопена или вальсы Штрауса и всегда говорила, что кроватка Наташи мешает движению ее левой руки. К тому же, по ее мнению, звучание рояля безнадежно испортилось от времени и от сырости, которой он подвергся во время блокады. А Наташе мешал сам рояль, потому что по мере того, как она росла, ее ноги норовили расположиться прямо на его клавиатуре. Со временем наступил момент, когда рояль превратился в бесполезный предмет мебели – играть на нем было нельзя, продать или выбросить было жалко, слишком дорогую память он в себе хранил. Передвигать же его было попросту некуда: длина комнаты была исчерпана.

Около изгиба рояля размещался круглый дубовый обеденный стол с толстой ножкой, разветвленной в три стороны посередине. Поскольку дверь в комнату была как раз напротив, и в этом месте сильно дуло, то Наташино постоянное место за столом было как можно дальше оттуда – у самого изгиба рояля. Там она впервые получила представление о различии между правой и левой стороной, о том, какой рукой надо есть, как держать ложку, а со временем и все остальное. Учили хорошим манерам, не жалели!

Слева от письменного стола стоял диван старшего брата Наташи – Ильи, или Илюши, названного так в честь дедушки Ильи Наумовича, маминого папы. Между Илюшиным диваном и дверью располагался трехстворчатый шкаф, две его боковые дверки были сделаны из сплошного дерева, а средняя дверь была застеклена и изнутри завешена темно-синим плиссированным шелком. Внутри на одной из дверей висело большое зеркало во всю ее длину и ширину, и Наташа обожала кривляться перед этим зеркалом, как только предоставлялась возможность. Но и эти двери тоже были почти всегда заперты на ключ.

Ночью где-то в середине комнаты раскладывали складную кровать Зины, Наташиной няни. Книг в комнате было мало, потому что почти все книги мама сожгла во время блокады в «буржуйке», чтобы согреть комнату. Теперь «буржуйкой» не пользовались, но сохранилась большая круглая старая печь, которая стояла в самом углу комнаты, рядом с дверью, напротив «хвоста» рояля. Наташа обожала сидеть на своей детской табуретке на безопасном расстоянии от топящейся печки (сто раз предупреждали – опасно, садись подальше, но все равно тянуло как магнитом) и смотреть на пылающий огонь.

Огонь в печи тоже создавал атмосферу сказочности, не меньшую, чем темный и загадочный чуланчик. К тому же около печки было тепло. Ее топили в сентябре и октябре, потому что в их полуподвале всегда было холодно и сыро. Официальный отопительный сезон углем начинался лишь в ноябре, поэтому родители, заботясь о здоровье детей, заранее закупали дрова и ежедневно топили печь. Центральное паровое отопление установили только во второй половине 50-х годов, и тогда огромную печь торжественно выдворили из комнаты.

* * *

Через месяц после рождения Наташи, Фирочка, по существовавшему тогда закону, вынуждена была вернуться на работу и начать учебный год как обычно – первого сентября. Ведь она по-прежнему была единственным преподавателем на кафедре. Преподаватели-мужчины все еще служили в Германии. Как-то, просматривая родительский альбом фотографий, Наташа увидела поздравительную открытку из Германии от профессора Фраермана. В открытке профессор поздравлял Фирочку с рождением дочери и желал им обеим долгих лет счастливой и здоровой жизни. Однако он добавлял, что и в этом учебном году не сможет вернуться к преподаванию, поскольку должен продолжить военную службу в Германии. Под текстом поздравления стоит печать, внутри которой можно и сейчас различить печатный текст: «открытка прошла военную цензуру и послана полевой почтой 28.09.46» – ровно через два месяца после рождения Наташи.

Таким образом, когда Фирочка вышла на работу, то волей-неволей возникла острая необходимость в няне. Ведь у новорожденной Наташи не было ни бабушек, ни дедушек, ни со стороны матери, ни со стороны отца. А ясли не брались в рассмотрение в этом семействе, потому что, на взгляд Наташиной мамы, как профессионального химика, которая сама мыла руки по сто раз в день и своих мужчин заставляла делать то же самое, ясли были сосредоточением всех возможных инфекций. Вероятно, Фирочка была во многом права, особенно если учесть бедственное послевоенное состояние детских учреждений, как и многих других учреждений. Но где было взять подходящую няню?

На самом деле, после войны в Ленинграде было много молодых деревенских девушек, готовых взяться за любую работу, вплоть до ухода за младенцем. Но не каждой Фирочка доверила бы свою драгоценную доченьку. Ведь одна «няня» сразу обожгла ее, другая положила ее на холодный пол, и девочка заболела воспалением легких из-за сильных сквозняков, которые продували их длинную и узкую комнату. И так няни менялись одна за другой, пока к ним в семью не пришла Зина. Наташе к этому времени уже было полтора года.

Зина была 22-летней деревенской девушкой с широким, простым лицом и маленькими голубыми глазками. Но взгляд их был открытый и добрый. У нее был огромный вздутый живот, который у другого человека, не у Фирочки, мог бы вызвать подозрения, что, возможно, она скрывает беременность на больших сроках. Но после блокадная Фирочка знала, что во многих случаях, вздутый живот – это следствие голода, а не беременности.

Рассказ Зины о голоде, который она пережила подростком в своем маленьком городе Соколе под Вологдой, убедил Саню и Фирочку в правдивости слов девушки. И в первые месяцы жизни в их доме Зина никак не могла наесться досыта. Через короткое время после обеда, она снова накрывала на стол, ела сама и кормила свою маленькую воспитанницу. Никакой особенной еды в семье не было. Еда была сама простая. После супов и вторых блюд, Зина с Наташей с удовольствием поедали хлеб с луком или натирали черную хлебную корочку чесноком и запивали ее чаем.

С военных страшных лет сохранила Зина привычку делиться последним куском хлеба, и они постоянно предлагали друг дружке, словно играя, откусить от своего куска. Илюша был уже большой – он уже учился в школе и не соглашался играть в «дурацкие» игры с хлебом. А Наташа с удовольствием присоединялась к игре, хотя и не была голодна, но она была общительна, и каждая игра привлекала ее. Понятно, что Наташа родилась без «исторической памяти», и даже не догадывалась о страданиях, которые перенесли ее родные во время блокады. А что она знала о голоде? Поэтому только радовалась и смеялась, когда Зина предлагала ей откусить от своего куска. И так она могла съесть много. В результате этого, вероятно, и стала толстушкой. Стремление накормить ребенка было присуще и Фирочке. Она всегда боялась, что ее дети голодают. Она так обычно и говорила: «Надо что-нибудь положить в маленький ротик».

Зина не знала сказок, а потому совершенно не подходила на роль Арины Родионовны. Она с трудом закончила шесть классов, и по некоторым ее намекам Наташа поняла, что училась она из рук вон плохо и в каждом классе сидела по два года. Как узнала впоследствии уже взрослая Наташа, все старшие братья и сестры Зины были отличниками и стали учеными, а один брат даже стал мэром города. Поэтому с точки зрения просвещения Наташи, Зина была никудышной воспитательницей.

Была она бесполезна и в домашних делах из-за медлительности и неумелости. Поэтому львиную долю домашних дел Фирочка брала на себя. Она вставала чуть свет, бежала на Дерябкин рынок, покупала продукты, готовила обед и убегала на кафедру. Она не сердилась на Зину и прощала ей все. Да и как можно было относиться к ней иначе? Ведь Зина жила в их семье не из страха, а из самой чистой любви. И при этом она получала крошечную зарплату. Неведомым путем эта простая душа искренне полюбила свою маленькую воспитанницу и ее маму.

Но если не для воспитания Наташи и не для домашней работы, то для чего жила Зина в семье Сани и Фирочки? Поскольку солнечные лучи не проникали в их темную комнату, то от Зины просили только одного: «Гулять с девочкой и проветривать ее легкие» – так формулировала Фирочка. Прогулки с Наташей и были основной обязанностью Зины. Поэтому все светлые часы дня они проводили на улице, и так каждый божий день, в любое время года Наташа с Зиной гуляли на свежем воздухе.

* * *

Вот Наташа, девочка уже трех или четырех лет, вместе со своей воспитательницей Зиной прогуливается по Большому проспекту Петроградской стороны. Какой же он огромный! От своей Гатчинской улицы они доходят до Тучкова моста. Здесь, по рассказам мамы и тети Катюши, во время блокады они набирали воду в ведерко, ставили ведро на саночки и везли его вдоль Большого проспекта обратно домой. Мост высокий, и Наташе трудно представить, как мама и тетя Катюша спускались зимой по льду к полынье и поднимались наверх.

Около моста Наташа с Зиной поворачивают назад и шествуют до площади Льва Толстого. Недалеко отсюда живут друзья родителей, семья Дойч. У них есть дочка Люда, она старше Наташи на год, и если Наташе посчастливится, то они встречаются во время прогулки с тетей Розой Дойч и ее Людочкой. Взрослые болтают о чем-то скучном, а девочки тем временем играют. Но такие встречи происходили редко, из-за отсутствия в квартирах телефонов нельзя было заранее созвониться и сообщить друг другу: «Мы идем гулять, выходите к нам навстречу». Если же они не встречались со своими друзьями, то Зина с Наташей – делать нечего! возвращались домой на свою Гатчинскую улицу. Такое длинное для маленькой Наташи путешествие продолжалось от трех до четырех часов.

Если погода была неподходящей для прогулок, то Зина выносила из дома стул, ставила его на улице перед окнами, садилась на него сама, а Наташу сажала к себе на колени. Так они сидели под зонтиком часами, до самой темноты. Иногда даже в темноте. Было ужасно скучно. Зина молчала и думала о чем-то своем, непонятном, а Наташа пыталась развлекаться самостоятельно: читала наизусть стихи, или представляла себе, что она худенькая и красивая, как соседская Танечка, или просто таращилась вокруг с нескрываемым интересом.

Когда погода улучшалась, они снова выходили на Большой проспект. Во время прогулок Зина любила заглядывать в окна первых этажей и подолгу смотреть туда с провинциальным простодушием. Торопиться им было некуда, поэтому они стояли, разинув рот, и смотрели на происходящее: на похороны, на свадьбы, на дорожные аварии. Само собой разумеется, что хоронили тогда не так, как принято в России сейчас. К дому усопшего подъезжал грузовик с большим открытым кузовом. Заднюю часть кузова опускали, выносили гроб с покойником из дома, ставили его на дно кузова и окружали цветами со всех сторон. После этого длинная процессия родственников, соседей и случайных прохожих сопровождала покойного пешком до кладбища. Шли медленно, водитель грузовика старался приспособиться к темпу самых старых провожающих. Все проезжающие по дороге машины, автобусы и троллейбусы пропускали процессию, не споря. Обычно звучала траурная музыка, и все участники события плакали навзрыд. Зина, добрая душа, плакала вместе со всеми. Наташа тоже старалась выдавить слезу, но была плохой плакальщицей, без истинного чувства.

Наташе вообще не нравились похороны, но она очень любила свадьбы. Это было для нее настоящим развлечением. Как правило, они с Зиной заставали момент, когда молодая пара уже возвращалась из загса, оба нарядные и праздничные. Невеста была в белом платье с фатой из кружев или марли, а жених – в черном костюме и белой рубашке с галстуком. Гости ждали их около дома, поздравляли их, и чем-то осыпали – то ли зерном, то ли мелкими монетами. Потом все заходили в дом, а мама невесты, согласно обычаю, выносила какое-нибудь простое угощение для случайных прохожих, ожидающих на улице, и каждому давала что-нибудь – кусочек пирога или горсточку орехов. И Наташе с Зиной тоже перепадало что-нибудь вкусное.

Трудно было бы винить Зину за выбор подобных «развлечений». Она была девушка молодая и мало что видела в жизни, кроме своего города Сокола. А что видела Наташа? И откуда было Наташе знать, на что можно, а на что нельзя смотреть? Конечно, родителям девочки было неведомо, что их дочь «дышит свежим воздухом» на похоронах и угощается на свадьбах. Ни о чем подобном они не знали, и это несмотря на ежевечерние беседы с папой, после его прихода с работы.

Эти беседы происходили на Илюшином диване, когда они оба усаживались рядом, и он говорил ей: «Ну, давай-ка, мы с тобой потолкуем, что вы с Зиной сегодня делали?» И она начинала ему рассказывать в подробностях обо всех событиях дня, крупных и мелких, где были, в какой очереди стояли, но об «этом» ни гу-гу. Видать, чувствовала всей своей бело-розовой нежной кожицей, что родителю сообщать об этом не следует.

Честно говоря, «грехи» Зины и Наташи перед Саней и Фирочкой были пустяковыми по сравнению с теми, которые совершали другие няни со своими воспитанниками. Если эти только что-то перехватывали на свадьбах по мелочам, то другие попрошайничали под своих воспитанников по-серьезному, переодевали их в одежду нищих и разыгрывали роль бедных одиноких матерей, которым нечем кормить своих сирот-детей. Добросердечная послевоенная публика, которая хорошо помнила блокадный голод, охотно подавала этим няням и едой, и деньгами – кто сколько мог.

Нет, до такого грехопадения Зина с Наташей никогда не доходили. Но впоследствии, по здравом размышлении, Наташа пришла к выводу, что даже если бы Зина и замыслила подобную каверзу, то с такой питомицей, какой была в ту пору она, этот номер никогда бы не прошел. Ее круглые румяные щечки и большие веселые голубые глазки выдали бы ее сразу: уж очень она была не похожа на голодного заморыша. Да и Зина к тому времени раздобрела от простого, но регулярного питания, живот ее втянулся, и она стала выглядеть вполне симпатичной молодой женщиной, и уж никак не бедной нищенкой.

Чаще всего Зина с Наташей заходили в небольшой садик напротив кинотеатра «Молния». Ни того, ни другого сейчас не существует, и неизвестно, как спланируют дальнейшее строительство. В садике Наташа играла в песочнице, делала «куличики» из песка, или чинно сидела рядом с Зиной на скамеечке. Часто они прогуливались дальше по Большому проспекту, подолгу разглядывали витрину комиссионного магазина – старинные вазы из тончайшего фарфора, великолепных немецких кукол в изысканных нарядах фрейлин (военные трофеи). С не меньшим интересом они наблюдали и за огромным аквариумом в витрине рыбного магазина. В этом аквариуме плавали живые рыбы, которых продавец ловил для покупателей большим сачком и взвешивал, еще прыгающих, на весах.