banner banner banner
Долой стыд
Долой стыд
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Долой стыд

скачать книгу бесплатно

На Леонтьеве я и попробовал его подловить.

(И вы, и я, и тот молодой человек любили Леонтьева, каждый по-своему его не понимая. Я даже не уверен, что правильно понимаю его теперь, когда прочёл всё, что было недоступно прежде, но что такое, в конце концов, правильное понимание? Верно понять то, что автор пытался сообщить в своих сочинениях? или то, что в них действительно сообщено, между строк и, как знать, вопреки его воле? Или понять его самого – за что он, скорее всего, вовсе и не был бы благодарен.

Очень умный, очень капризный, помешанный на красоте и силе, помешанный на красоте и красивый сам, бесконечно развращённый; влюбляющий и влюблённый; одновременно сознающий свою греховность и правоту; человек безупречного вкуса, богатого опыта и ошеломляющего эгоизма; человек пустыни, конь без узды; проигравший человек, но несломленный – и весьма, оставляя в стороне его воззрения, весёлый и легкомысленный… какую олеографию из него сейчас сделали! притом дешёвую.)

Попробовал подловить.

– Леонтьев не любил Каткова, – сказал я, – и возненавидел бы Фрейда. Нельзя так книги расставлять.

– И кто из них, по-вашему, здесь лишний?

(Вы помните, товарищ майор? Однажды мы сидели втроём в каморке того молодого человека на площади Коммунаров и говорили о грозной силе, препятствующей появлению нужного человека в нужную минуту, о непризнанных наполеонах, их незамеченной, непонадобившейся или впустую растраченной мощи – прошёл великий муж по Руси и лёг в могилу; ни звука при нём о нём; наверное, я прочёл это позже, неважно… и лёг, и умер, в отчаянии, с талантами необыкновенными, – и я чувствовал, как меня накрывает пещерно чёрный и слепой ужас, хотя и не боялся за себя; но я смотрел на него, на вас, и мне было, как ужаленному, до тошноты, головокружения жутко… всё то, что Леонтьев так прекрасно и сжато выразил сам: «Я не нахожу, чтобы другие были умнее; я нахожу, что Богу было угодно убить меня».

Тогда мы этих слов не знали, вообще мало что знали о его одиночестве, малодушии врагов и друзей, о том страшном чувстве вотще уходящего перед взрывом времени, знакомом и Леонтьеву, и Льву Тихомирову, и всем тем немногим людям, которые понимали, что происходит, и ничего не могли сделать. Кромвель без обстоятельств; государственный деятель, умерший в чине коллежского советника; люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском телеграфе».

Это было в восемьдесят четвёртом, наверное, году, уже после смерти Андропова, но до двадцать седьмого съезда и даже до Горбачёва, во всяком случае, до того, как имя Горбачёв стало для страны чем-то осмысленным.

Теперь-то, конечно, кажется, что всё бросало мрачный отсвет: последние стройки, последние бои, пересуды, газеты, кинофильмы и похороны, – и ничего подобного! Через пару лет сполохи пламени стали принимать за зарю новой жизни, а тогда не было и того.)

– Кто же, по-вашему, здесь лишний?

(Да, а помните, как вы заставили меня вас познакомить? Вы потребовали, чтобы я держал язык за зубами, тот молодой человек не должен был знать, кто вы такой, но я его всё же предупредил, попросив помалкивать, и очень собою гордился, пока много лет спустя мне не пришло в голову, что я сказал именно то, что и должен был сказать по вашим расчётам; что вам было нужно, чтобы тот молодой человек знал, что вы из КГБ, но втайне и делая вид, что не знает, и это секретное знание, смешавшись с иллюзией свободы и удивлённой радостью, окрасило наши разговоры в совсем уж параноидальные тона. Как же вас представить? спросил я тогда. Он не поверит, что вы литератор или учёный. Вы ответили, что вполне можете сойти за инженера или интеллигентного рабочего, но вообще мне нужно перестать беспокоиться о шпионском антураже и вести себя естественно. Что может быть естественнее вопроса, кем новый знакомый работает? Кое-как мы сладили на том, что будет упомянута, пресекающим любопытство образом, оборонка, но удивительно, насколько добросовестно рассмотрел я эти детали, хотя собирался потихоньку сказать тому молодому человеку правду.)

– Кто же, по-вашему, здесь лишний?

(Да. Да. В каморке того молодого человека. Шёл дождь, и мы засиделись допоздна. Крохотную двухкомнатную квартирку, в которой входная дверь вела прямо в кухню, и здесь же стояла ванна, он делил с тёткой, тяжело и безжалостно терзаемой подозрениями в адрес властей, всех соседей поочерёдно и всех поочерёдно родных; она знала, что в мире существует сложный, много- и мелкоразветвлённый заговор и ей, чтобы не попасть в его липкую сеть, нужно двигаться и говорить очень осторожно; каждый раз прислушиваясь… присматриваясь… И что я вспомнил об этой несчастной старухе?)

– Мне кажется, вы заснули.

– Не знаю, – сказал я.

(Бедный мальчик, что я могу рассказать тебе о Константине Леонтьеве так, чтобы ты понял? Он неразрывно связан для меня с лицами людей, которых ты не увидишь никогда, и чем подробнее буду я – если соберусь с силами – о них говорить, тем превратнее ты всё поймёшь. Эта бедная комнатка с маленьким окном в тёмный двор, крепостная толщина стен, серьёзные глаза одного и шальные – другого, скол на когда-то хорошей чашке, сами эти чашки, последние из сервиза, нежные палевые лепестки на голубом фоне, и внутри по-прежнему млечно-белые, что-что, а посуду в этом доме мыли на совесть; невзрачность нашей одежды и бледная, истончившаяся роскошь каких-то неожиданных вещей, историю которых мы позабыли или не знали вовсе, – этот фарфор, прекрасная резная горка, ваш серебряный портсигар, товарищ майор, которым вы невероятно форсили, – вот это всё для меня Константин Леонтьев, и даже если бы я сел и постарался написать диссертацию, исключив личное и сосредоточившись на общедоступном, именно Леонтьев из этой диссертации показался бы мне фальшивым, ложным; лже-Леонтьевым. Я мог рассказать бы гораздо верней об Анне Карениной, а не о ней. Нет, это про другое.)

Заговорщик

Не знаю, от чьего вранья устаёшь больше – своего или чужого. Бывает по-разному. Бывают люди, которые не устают вообще – ни врать, ни слушать. Им интересно. Их это заводит. Или же они бесчеловечные, вдумчивые стратеги, для которых всё – партия в шахматы, затяжная война. Мы отвергли предложение Штыка, и при этом и Худой, и Блондинка были уверены, что сам Штык согласился, за нашей спиной и от нашего имени. Штык такой, он хранит в голове спланированную кампанию сразу на нескольких фронтах: здесь наступление, там манёвры и где-то сепаратный мир.

Худой был не то слово как встревожен и постарался накрутить остальных, но что мы могли? Следить за ним не получалось, разговаривать было бессмысленно, явных действий он не предпринимал. В итоге мы занялись рутиной, и всё как-то сгладилось.

Демократический Контроль и Имперский разъезд получили свои письма с виселицами и сибирской язвой, и в городе поднялся переполох. Ну как, не то чтобы город встал на уши в полном составе, от водопровода до транспорта – люди, которые отвечают за водопровод и транспорт, спали спокойно, не подозревая, возможно, не только о панике в ДК и Импре, но и о самом их существовании. Даже пресса пришла в неистовство выборочно: СМИ, которые так или иначе контролировались государством, упомянули о событии вскользь и скорее как о казусе и только флагманы либерализма день за днём снабжали свою аудиторию всё новыми комментариями и аналитикой. Нам это, конечно, было на руку, и очень хорошо, что неравнодушные граждане находили в деле всё новые зловещие следы, в очередной раз продемонстрировав, до чего может договориться свободная печать, но со стороны это выглядело настолько смешно, что и на нашу борьбу бросило тень чего-то смехотворного. Хотя мы сражались не с неравнодушными гражданами, а с ихними вожаками.

Имперский разъезд помалкивал, и, не будь они такие клоуны, я бы сказал, что ребята затаились, готовя ответку. Немного обескураженные – они-то знали, что никакой сибирской язвы никому не посылали, и, может быть, злились, что тормознули, – в Имперском разъезде сперва открестились, потом стали что-то мямлить о провокации и наконец заявили, что ДК в любом случае начал первый. Как говорится, посеешь ветер – пожнёшь бурю. Штык по этому поводу сказал, что там наверняка нашёлся человечек, который решил присвоить чужие – в данном случае наши – лавры, и не худо бы этого человечка вычислить и взять в оборот. Зачем он нам сдался? Мы не воюем с шутами. Да, не воюем; мы их используем. Какое полезное орудие можно сделать из такой дряни? Ну и хорошо, что дрянь. Начинается всегда с чего-то мелкого и смешного, даже скандал, революция, быстро набирающие силу, имеют в исходной точке чепуху, нужно только потрудиться её откопать из-под завалов истории, и – спроси Худого – не удивительно, что лица, сознающие свою ответственность перед обществом, копают спустя рукава и даже ещё от себя забрасывают особо несуразные факты землицей, ведь у кого угодно опустятся руки, узнай он в недобрый час, что в конечном итоге вызвало к жизни событие, в честь которого названы города и улицы, или как тот или иной общественный деятель оказался на стезе, например, мученичества… мученичество ли это было per se. Ну, Худой, что скажешь?

– И как это сделать?

– Мы заманим его в ловушку.

Заманить человека в ловушку очень легко. Можно играть на его худших чувствах, можно – на лучших, хотя последнее с нашим контингентом требуется не часто, а Граф и Блондинка просто отказываются это делать. Не люблю гнилых разводок, говорит Граф, и потом: лучшие чувства нужно поощрять, а не использовать. Худой на это: лучших чувств так и так не осталось, и под них чаще всего маскируется тщеславие. Ну а если? Всегда остаётся вероятность погубить грязной рукой и слоновьей поступью какое-нибудь хиленькое, рахитичное настоящее лучшее чувство. Ты думаешь, если его нежно пестовать, оно вырастет в румяного великана? Ничего подобного! Хилое не вырастает в нехилое, и это касается всего: деревьев, тел и любых, включая моральные, способностей.

Должен сказать, что техническая сторона вопроса в таких делах, как наше, всегда заслоняет моральную. У тебя достаточно хлопот с оружием и планированием путей отхода, чтобы беспокоиться ещё и о заповедях. Я не спросил, почему Граф, нарушая половину заповедей и Уголовный кодекс, счёл нужным пощадить только гипотетически существующие тонкие чувства неизвестного нам человека, и никто не спросил. Граф, когда что-то для себя решит, перестаёт спорить и слушать. Граф говорит «нет» и считает, что точка таким образом поставлена. И хотя Худой ещё какое-то время подудел в пространство, искать и разводить парня из Имперского разъезда перепоручили мне, не спрашивая, какие я употреблю методы.

Худой, конечно, сделал из этого целый трактат. Граф, дескать, бережёт свою совесть за счёт ближнего, и его забота о личной чистоте двойным грузом ложится на соседа. (Это он меня имел в виду, но я сказал, что не так уж бременюсь. До поры до времени, заявил Максим (тьфу, Худой) зловеще. Пока спина не переломится.) Мысль его заключалась в том, что количество зла и страданий можно перераспределить, но никак не уменьшить, и каждый, кто так или иначе спихивает с себя свою долю, спихивает её не в никуда, а буквально на того, кто рядом.

Да подумаешь.

Я воспользовался служебным положением – а, ладно, собирался воспользоваться. Мне даже делать ничего не пришлось: я прошёл мимо по коридору, где он сидел с повесткой в потной руке, а потом, поговорив с коллегой, вернулся и посмотрел на него ещё раз. Тщеславный дурак, как и предрекал Худой. Растрезвонил о своём мнимом подвиге, а теперь изумляется, как так получилось, что у правоохранительных органов возникло желание его допросить.

Я ничему не удивляюсь с тех пор, как узнал, что выпускники Академии ФСБ публикуют в соцсетях свои фотографии и отчёты о предполагаемом месте службы. Почему бы тогда террористам, ворам и дебилам из Имперского разъезда не делать то же самое. Заинтересованные стороны смогут узнавать свежие новости друг о друге прямо ВКонтакте. Они это уже делают, если на то пошло, под бодрое хоровое блеяние о паролях и защите.

Когда этот Павлик потопал восвояси, я аккуратно поймал его за рукав и побеседовал. Подальше от нашего подъезда и глаз свидетелей. Отказавшись от мысли выдать себя за сочувствующего. Честный служака, замороченный, задёрганный, выполняющий свою работу – без азарта, но выполняющий.

– Мы делаем то, что должны делать вы, – угрюмо сказал он. Испуг сходил с него, уступая место обиде, хотя он и пробормотал сперва что-то в стиле «я больше не буду». – Чего вы ещё хотите? Меня отпустили.

– Тебя отпустили, потому что ты пообещал сотрудничать.

– Меня отпустили, потому что я ни в чём не виноват!

Такие всегда соглашаются и сами не понимают, что стучат. Им кажется, что это они пропагандируют и даже вербуют.

– Вы сами-то понимаете, кому служите? Какому делу?

Я понятия не имел, как реагировать на эту демагогию. Вербовка, работа с агентами никогда не были моей сильной стороной. Собственно говоря, мне никогда и не приходилось этим заниматься. Мой прежний начальник очень любил говорить «мои компетенции», всегда во множественном числе. Это звучало увесисто, даже если он говорил – а преимущественно он так и говорил – «в мои компетенции такое-то не входит»; сразу становилось понятно, что полковничьи компетенции, при всём их многообразии, не на всякую дрянь. Работа с людьми в ряду моих компетенций подразумевала умение выводить их на чистую воду, а не очаровывать.

Павлик моё молчание истолковал по-своему. Он положил руку мне на плечо – положил руку! на плечо! мне!!! – и проникновенно сказал:

– Я же вижу, что вы нормальный.

– И что?

Руку я побыстрее сбросил.

– Вы понимаете. И не говорите, что речь сейчас не о вас.

– Не борзей.

Тем не менее я ещё какое-то время послушал его агитацию и взял номер телефона. Штык ошибся, все мы ошиблись. Сейчас прибежит Павлик к соратникам с зажигательной речью о своих успехах агитатора и пропагандиста, и соратники, не умней его, к вечеру убедят себя и других, что получили карт-бланш. Завтра с утра получат по рукам, к обеду будут биться в истерике и кричать, что их предали.

Объём памяти как у белки – двадцать минут или около того.

Потом было совещание.

Присутствовали наши, прокурорские, наблюдатель от ДК и новый парень из ФСБ, про которого все уже знали, что он по-крупному накосячил в московской собственной безопасности и отправлен в наш город на перевоспитание в самый замухрышный отдел, чуть ли не в службу контроля за психоанализом. Вопрос, как именно нужно было для этого накосячить, занимает многих.

Мы как мы, Федеральный комитет по противодействию экстремизму, только-только обрели самостоятельность, и никто не знал, как к этому относиться.

Началось всё с межведомственных инициатив и моды на противодействие. Терроризм забрала себе госбезопасность, но противодействовать хотелось всем, от МВД до ФСИН и от ФСИН до МЧС. Межведомственный комитет мирно писал программы, планы и согласования, но когда присоединиться к инициативам пожелало Министерство культуры, межведомственное сотрудничество пригасили, а нас сделали новым ведомством со звёздочкой, и стал наш комитет Федеральным. Мы получили бюджет, помещение, кучу завистников и недовольных. И необходимость отчитываться и совещаться вдвое против того, что было.

На этот раз поводом встретиться в расширенном составе стала жалоба (экземпляр – нам, экземпляр – прокурору), которую накатал специалист – тот самый, принесённый чёртом из Москвы на нашу голову. Ему стали приходить письма с угрозами: нелепые, но злые.

– И вот это!

Прокурорский бросил на стол репродукцию в прозрачном файлике. Угрюмый дядя в облезлой шубе горбился на лавке посреди тёмной грязной избы. Ну, подумал я, мы такого не отправляли.

– Что это?

– Картина Сурикова «Меншиков в Берёзове».

Мы в комитете были люди простые, поэтому советнику юстиции пришлось растолковывать зловещий смысл послания.

– Так это надо было олигархам посылать.

– А послали ему! И он, чёрт побери, жалуется.

– Жаловаться – это так негламурно, – сказал фээсбэшник.

На него все косились: хромой, беспалый и сам-то как раз очень модный. Вряд ли его так покалечили в собственной безопасности, но и на боевого офицера он не был похож.

– Хочу подчеркнуть, что дело далеко выходит за рамки бессистемного хулиганства. Мы тоже пострадали.

– Сильно сказано, Нестор Иванович. Пока что никто не пострадал.

– И потом, ваши-то неанонимные.

– Вы и сами отличились.

– Это была провокация!

– Вот-вот. И в Имперском разъезде так говорят.

– В Имперском разъезде? Вы ставите нас на одну доску с Имперским разъездом? А вы их, часом, не покрываете? Не хочу предполагать, но, может быть, и не бесплатно?

Он был, этот Нестор, обезоруживающе глупый – и потому, что не мог скрыть, что чувствует, и потому, что чувствовал то, что чувствовал. Он смотрел на нас и видел орков и гоблинов, авангард орды. Я смотрел на него и думал, что мы обычные люди. В главке пальцуются, на районе вкалывают. Следователю может повезти так, что он будет работать по пятнадцать часов в сутки, при этом оплачивая бензин из собственного кармана. Я сам пришёл в комитет из следствия.

– Каждый раз, чтобы вы начали шевелиться, приходится подключать прокуратуру!

– Да уж, с прокуратурой у вас полное взаимопонимание.

– Это вы на что намекаете? – спросил прокурорский.

Тут все оживились и немного поспорили.

Я сидел и размышлял, как так вышло, что я не знаю Штыка. Не то чтобы я держал в голове досье на всю коллегию адвокатов, но адвокат, связанный, как он сам обронил, с теневыми структурами, в наших кругах приметная личность. Он мог солгать – сказать «я адвокат» так же, как сказал бы «я из прокуратуры» или «я из администрации», но какой в этом смысл? Я был уверен, что Штык знает, кто я, знает, что я могу, если задамся такой целью, проверить его слова.

– Я хочу знать, какие вы принимаете меры.

– Какие положено. Устанавливаем.

– Станислав Игоревич считает, что…

– Кстати, нужно будет его вызвать.

– Таких людей не вызывают!

– Не вопрос. Сами сходим.

– Вы собираетесь допрашивать Станислава Игоревича?

– Опросить мы его собираемся. Он ведь потерпевший? Опросим, уточним, зафиксируем и будем думать.

– Боюсь даже представить, какой смысл вы вкладываете в это слово, – ядовито сказал Нестор.

– А как ты хочешь, чтобы мы работали? – спросил я, не выдержав. – Озарениями? Медитировали? Буду смотреть на фотографию Новодворской и от этого улики материализуются? Или с фотографией Новодворской можно вообще без улик? Она и так скажет, кто виноват?

Гражданин наблюдатель от такого кощунства задохнулся и подскочил.

Он был в свитерке и джинсах, как я сам и половина присутствующих, и пока кричал о плясках на костях и о том, как он не позволит, я смотрел на вешалку, на которой бок о бок висели его кожаное пальто и моё. Ну-ну. Целую ручки и прочие штучки.

– Давайте все успокоимся, – сказал прокурорский, и сразу повеяло «Pulp fiction». – Никто ещё не привык, но мы будем привыкать, ничего другого нам не остаётся. – Он устало улыбнулся Нестору. – Нестор Иванович, сотрудники комитета понимают свою ответственность и достаточно квалифицированы. Они, – он посмотрел в нашу сторону, – готовы к совместной работе. Потому что… Потому что, как я уже сказал, они готовы.

– У западных партнёров это называется вынужденным сотрудничеством.

– Спасибо, полковник. Надеюсь, вы все будете… будете…

– Не слишком вынужденно.

– В том-то и беда, что у нас без привлечения общественного внимания ничего не делается!

– Это не привлечение общественного внимания, это скандал.

Немного поспорили снова.

Фээсбэшник остановил меня, когда все расходились.

– Что за интерес к инженеру душ?

– Это писатели инженеры душ. А этот – политтехнолог.

– А это очень рядом всё ходит. Так что?

– Служебный интерес, полковник.

– Чего тогда завёлся?

– Тоже по службе. Мне на взводе легче работать. Ты его знаешь? По Москве?

– Нет. То есть да, но со многими оговорками. Не совсем по Москве.

– И что посоветуешь?