banner banner banner
Хор мальчиков
Хор мальчиков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Хор мальчиков

скачать книгу бесплатно

Совсем недавно, однако, в прошлой жизни, Захар Ильич слышал от учеников анекдот:

«– Скажите, это правда? Ваша лошадь говорит, что училась в Оксфорде!

– Не верьте ей: обычная говорящая лошадь».

– Можно, – ответил он, – если пёс услышит, что вы поздоровались. Для него это важно.

– Здрасте. Только, знаете, лучше говорите со мной на «ты», как все, а то я сбиваюсь.

– Здравствуй. Вот теперь можно погладить: Фред понял, что ты – свой.

– Фред? Как-то не по-нашему… Не по-собачьи.

– Он – английский бульдог. А как мы все недавно узнали, национальность обязывает.

Мальчику нечего было ответить. Он ласкал собаку и лишь после долгой паузы сообщил, почему-то вполголоса:

– Я здесь с бабушкой.

– А что… – начал было Орочко, но вовремя сообразил, что спрашивать о родителях, видимо, не стоит. – А что, ты давно здесь?

– Тут «давно» не бывает: подолгу не держат. Это, по-нашему говоря, пересылка.

– Откуда тебе знать, что такое «пересылка»? – усмехнулся Захар Ильич, поворачиваясь, чтобы идти дальше.

– Я к вам ещё подойду, можно? Увидимся?

– Увидимся, – повторил он, когда мальчик уже не мог его слышать.

Его занимало, увидится ли он снова с Мусей – если только сейчас же не нагрянет к ней с ненужным визитом. «В странное положение я её поставил, – думал он. – Надо бы написать ей, пока ещё известен адрес. Жаль, я не мастак в этом». И в самом деле, первое письмо далось бы ему с великим трудом, даже – первые строки: Захар Ильич не знал, ни какой следует задать тон, ни как обратиться; он словно бы опасался, что невинная переписка с законной супругой может превратиться в почтовый роман.

«Нет, я никогда не сумею написать что-нибудь складно, – сказал он сам себе. – Да и о чём? У меня нет столько мыслей. Удивительно, как это люди сочиняют книги».

Он медлил – и получил весточку первым, в первое же утро; получил – и порадовался своей нерасторопности. «Старик, а приятно», – проговорил Захар Ильич, перечитывая недлинную записку. Муся только о том и написала, что устроилась хорошо: обрисовала свою комнату с видом на чей-то цветник. Теперь она ждала ответа, а Захару Ильичу что-то не хотелось вторить ей, извещая, что тоже нашёл угол и доволен им: это было бы неправдой из-за данного комендантше обещания немедленно приняться за поиски постоянного жилья. Лучше было б описать деревню, да он не умел, и, пожалуй, лишь рассказ о здешнем эмигрантском обществе не доставил бы затруднений, оттого что всё оно состояло из вчерашнего мальчика с бабушкой.

Он увидел их, возвращаясь с Фредом с вечерней прогулки: невысокая грузная женщина сидела, подстелив одеяло, на бетонном парапете, отделявшем палисадник, а внук выделывал перед нею странные пассы – быть может, рассказывал о футболе.

– Так вот он, – сказал Саша бабушке. – Я же тебе говорил.

Она вздрогнула при виде Фреда.

– Наши, как водится, собираются вместе лишь к ночи, – представившись, пробормотал Орочко, только бы что-то сказать.

– Разве с вами приехал кто-то ещё?

Ему не понравилось, что во всём доме их оказалось всего трое: о них могли забыть, что-то для них не сделать, куда-то не отвезти, обрекая на вечную жизнь в глуши.

– Но и с вами, я вижу – нет, – отозвался он. – Что же вы, с самого начала – так, вдвоём?

– Еле увезла парня, – пожаловалась Фаина. – Поверьте, шла настоящая война.

– Неужели до такой степени?

С ним редко делились семейными дрязгами, но Захар Ильич, тем не менее, сразу представил себе историю, какую предстояло выслушать – таких немало попадалось в газетах: пьющая, гулящая мать-одиночка, заброшенный ребёнок с целым букетом пороков…

– Отца нет, в доме всё какие-то мужики шастают, один за другим… – зло сказала Фаина, когда мальчик отошёл в сторону, – Сашку, чуть что – на улицу, а на улице – сами знаете кто. Он мальчик тихий, к тем вроде бы не пристал, вот его и били чуть ли не каждый вечер. Теперь же ему, не успеешь оглянуться – в армию, а там и вовсе забьют. Сдачи он давать не умеет, вот что.

– Значит, всё же семья… До призыва ещё несколько лет.

– Для вас – несколько, а для меня – завтра. Нет, ему туда нельзя.

– Теперь уже неважно.

Неважно – потому что мальчик надолго оставался одиноким. До тех пор, пока не встретит свою женщину.

Глава третья

Игра слов строится, известно, на двусмысленностях или на схожести звучаний, вот и воображение в своих играх, ещё не пользуясь языком, а рисуя приблизительные картинки, приписывает будущим либо нынешним, но скрытым до поры событиям какой-нибудь свой смысл: примеряет их одно к другому в разных положениях, выбирая итог по вкусу, отчего и оказывается в непременном выигрыше. Своего хозяина оно при этом увлекает как угодно далеко, в отличие от языка, смелого лишь в родной земле и оттого в нашем случае способного даже по дороге, ведущей, естественно, в Рим, проводить всего лишь до Киева. Свешников в юности, при всей его любознательности, в украинскую столицу не стремился (забегая вперёд, скажем, что, всё-таки попав туда в зрелом возрасте, он тотчас влюбился в неё со всеми присущими ей церквами и горками); в те годы мысли о туризме из-за бедности населения, а не будь оной, так из-за стеснения всяческими строгостями, не приходили в голову, и люди вместо мечтаний о новых пейзажах лишь иногда тихо предполагали существование на свете какой-нибудь иной, нежели у них, жизни, при этом вовсе не надеясь пожить ею хотя бы денёк, что было бы совершенно невероятно, а только – когда-нибудь занести в дом напоминающую о ней вещичку, хоть что-нибудь – перочинный ножичек с пылинкой на лезвии, ластик или заколку. Воспитатели оградили душу и ум юного Мити Свешникова от вредных помыслов, и в том возрасте, когда в другое время другие мальчики играли в индейцев, в лапту и в казаков-разбойников, он играл со сверстниками в войну, крича, в зависимости от доставшейся роли, то «За Родину, за Сталина!», то «За Родину, за Геббельса!». Дети в те времена если вдруг и сбегали из дому, то не в Америку, а на фронт. И Америка, и Англия, и Африка были землями, которые воочию не видал никто из окружающих, казалось, вообще – из живых людей, и вполне можно было допустить, что их выдумали писатели, как Конан Дойл – свой затерянный мир; поверить в иные страны пришлось лишь в старших классах школы, вдруг охваченных увлечением всем американским, но и тогда Митя мечтал не о странствиях по тридевятым царствам (что было бы в те годы бредом), а о самом существовании этих стран: лишь бы они жили на свете, пусть даже со всеми их пресловутыми бедами – с вяло загнивающим капитализмом, с бездомными, спящими на уличных скамейках, с забастовками несчастных рабочих. В детстве образ чужих краёв сводился в его воображении не к непомерным коробкам небоскрёбов, а к прилавку писчебумажного магазина где-нибудь на Бродвее: однажды мальчик увидел у кого-то привезённый из Нью-Йорка блокнотик, поля на невозможно белых страницах которого были отчёркнуты голубыми и розовыми линиями, – и возмечтал о таком же, отчего потом при всяком разговоре о загранице ему мерещились стеклянные прилавки, заваленные сказочными вкусно пахнущими вещицами – красками (подумать только, было же время, когда он считал, что умеет рисовать!), фаберовскими карандашами, точилками и, наверно, ещё какими-то замечательно яркими штучками, каких он никогда в глаза не видел и даже не мог бы догадаться об их назначении. Эта мечта была, наверно, самой чистой среди других из-за полнейшей своей несбыточности: становиться дипломатом или моряком Митя не собирался, уделом же избравших профессии попроще было пожизненное томление в отдельно взятой Советской стране, им самим пока неизведанное.

Никто из Митиных однокашников не обмолвился в стенах школы, не посмел бы обмолвиться о своей мечте хотя бы одним глазом взглянуть на заветное Зазеркалье, на Штаты, – нет, казалось, что они всего-навсего хотели быть американцами у себя дома. Их выходки выглядели невинным озорством: подумаешь, кто-то запел на перемене частушку «Не ходите, дети, в школу, пейте, дети, кока-колу» (но неведомая кока-кола в глазах наставников была символом глубочайшего разложения, зверем пострашнее кошки), им было невдомёк, что людей сажали и за меньшие шалости, – это были годы борьбы с космополитизмом, в ходе которой у зрячих летели головы, а слепые и глухие охотно соглашались и с глупыми переименованиями вроде превращения «французских» булок в «городские», и с тем, что Можайский на своём паровом самолёте чудесным образом обогнал братьев Райт, и с объявлением ложными наук, расцветших на Западе, но не понятых советским вождём. В противовес всему этому будто бы сама собою родилась ехидная формула «Россия – родина слонов», и вот за неё-то и можно было поплатиться.

Трудно сказать, чем притягивала школьников именно Америка, о которой они знали немногим больше чеховских мальчиков: американская литература была недоступна, кроме Драйзера да, пожалуй, свежеизданных Эптона Синклера и Синклера Льюиса, которых одни считали однофамильцами, а другие путали, не понимая, куда отнести навязчивый «синклер». Европейские книги издавались скудно. Но существовало ещё и кино – ленты, взятые в качестве трофеев в Германии; ах, с каким упоением мальчики смотрели и пересматривали гангстерский боевик «Судьба солдата в Америке»! Любая сработанная в Штатах – «штатская», как они говорили, – безделка ценилась у них на вес золота, будь то хоть канцелярская скрепка; впрочем, крупнее скрепки ничего и не могло попасть в детские руки. Американская же свобода… – о ней не говорили, как вообще не говорили о политике, как не говорили о своей несвободе, ещё не понимая её. Просто в той волшебной стране они инстинктивно подозревали нечто противоположное убожеству, в котором топили их комсомол, школа и верноподданная толпа.

Ловя в воздухе каждую каплю заокеанских субстанций, школьники бегали то в театр Вахтангова на «Миссурийский вальс», в котором действовали гангстеры, то слушать джаз – это была единственная возможность – в кукольном спектакле у Образцова. Запрещение джаза только подстёгивало их; они боготворили эту музыку, её исполнителей и страну, в которой та родилась.

И всё же они мечтали о том, во что, пожалуй, не верили. Америка была в их глазах скорее не запретным, а несуществующим миром.

По прошествии лет пристрастия остались пристрастиями, а разговоры не только не привели к действиям, но и сами иссякли – просто потому, что старая компания распалась, а в новых и люди собрались – новые. Бывшие одноклассники и соседи разбрелись учиться по разным институтам, а потом и подавно разъехались из своих коммуналок кто куда, из центра – на бывшие окраины и даже в ближние пригороды, становящиеся спальными районами; теперь они встречались все вместе только раз в году на традиционных школьных сборах – и уж сюда-то приходили аккуратно, на удивление другим, старшим и младшим, почти всем классом, кроме трёх или четырёх человек, например – Лёши Зубовича, уже через несколько лет после выпуска ставшего едва ли не лучшим из лучших саксофонистов. Развернуться в Союзе ему не дали: приходилось играть по случайным клубам, почти тайком, но ни выступать в больших залах, ни тем более записывать пластинки нельзя было и мечтать. Вот он-то один и уехал за границу, причём именно в заветные Штаты – исчез вдруг, не сказавшись, но прошло немного времени – и вести о нём донеслись из Лос-Анджелеса. Что ж, на очередной сходке друзья выпили за его удачу, сказав: «Эка повезло чуваку!» – но привычно не огорчившись невозможностью последовать чужому примеру; кстати, и способ Лёшиного передвижения на Запад был исключительным. Откуда-то стало известно, что он женился на американке; между тем все одноклассники были давно и прочно женаты на москвичках – кроме Свешникова, успевшего развестись. Приятели делали ударение именно на «успевшего», подчёркивая своё отставание с шутливым одобрением (вот изловчился же, а мы всё мешкаем), отчего история приобретала легкомысленную окраску, между тем как у него и амуры не успели вмешаться в сюжет, и не получилось даже обоюдно вежливого неторопливого прощания, пусть бы и со слезою, а только – скупая сцена, о каких в простоте говорят «жена ушла».

«Как пришла, так и ушла», – потом убеждал он себя в течение многих лет, не сумев скоро разлюбить эту девочку, героиню своего курортного романа, в подробности которого не посвятил никого.

Отдыхая как-то в Паланге, в свои довольно ещё молодые годы, Свешников с другом ранним утром набрели на маявшихся на крылечке квартирного бюро двух премиленьких девушек. Трудности тех были обыкновенны – чужой город, напрасные поиски ночлега, предложения мифических комнат, будто бы освобождающихся через сутки, неизбежность ночёвки в парке, а тогда уж, скорее всего, и на погранзаставе, – и молодым людям, хотя и постеснявшимся поинтересоваться перипетиями уже прошедшей ночи, после некоторых стараний удалось будто бы невероятное: уговорить подружек на сей раз переночевать у них. Бросили жребий, и Дмитрию досталось принимать у себя меньшую – как раз ту, которую он и сам пригласил бы, доведись выбрать.

Когда на следующее утро обе пары сошлись в столовой, Свешников нашёл друга мрачным после ночи, проведённой в уговорах и борьбе, и постарался унять ликование в голосе, объявляя, что вторая девушка может больше не искать себе койку.

Нечаянный медовый месяц Дмитрия и Юлии пролетел слишком быстро, словно в нём потерялись кое-какие дни, и так не хотелось потом разъезжаться, что Свешников и тут предложил свой кров, а заодно – с рукою и сердцем. Девушка не возразила и теперь и, едва оставив тесную курортную комнатушку, оказалась под этим самым кровом. С формальностями можно было не спешить, и Юлия хотела, тщательно подготовившись, соблюсти их все, от флёрдоранжа до пира, исключая, понятно, венчание в церкви, чреватое погибелью карьеры, – однако посторонние силы внесли свои поправки, сперва устроив Свешникову долгую командировку, а затем уложив на больничную койку его завтрашнюю тёщу. Юлия уехала в свой город к больной маме, да так потом и металась туда и обратно, и сама же решила отложить свадьбу, на которой желала бы непременно видеть обоих своих родителей. Болезнь же, при самых добрых прогнозах, затягивалась, и наши влюблённые легко решили отложить торжества на год, до следующей осени.

Дмитрий Алексеевич, не посвятив знакомых, даже самых близких, в подробности, везде представлял Юлию своей женою; будем и мы называть их супругами, тем более что и они сами считали так совершенно искренне. Как водится, они пока не наблюдали часов – но не только из-за особенной своей влюблённости, а оттого ещё, что этому мешали всё те же посторонние силы, нагружая безалаберными хлопотами. Время теперь текло не быстрее и не медленнее обычного – ему попросту был потерян счёт. Немногие месяцы их совместной жизни позже, при возвратном взгляде, виделись Свешникову сжатыми в плотный, сырой комок; немногими ж они стали из-за разницы молодых людей в возрасте, совсем небольшой, как в другой половине жизни, уже старея, с каждым годом всё уверенней утверждал Дмитрий Алексеевич, однако тогда оказавшейся чрезмерной и сыгравшей дурную роль; такую и в самом деле можно попросту не заметить, если одному из пары шестьдесят, а другой – ровно полвека, но такая же разница вопиет о расхождениях во всём, когда им двадцать восемь и восемнадцать.

Молодому учёному, увлечённому работой и своей диссертацией и оттого считавшему, что жизнь этим и хороша, было невдомёк, что подруге может хотеться чего-то иного; ей же хотелось вечеринок, танцев нарасхват или, на худой конец, хотя бы песен под гитару у костра. Но Свешников к танцам в студенческих клубах, куда прежде рвался ради новых знакомств, теперь стал относиться с понятным равнодушием. «Да что там, на танцульках? – искренне удивлялся он, кивая при этом на шкаф, в котором хранилась отменная коллекция джазовых записей. – Слушать лабухов-самоучек?» На этот же шкаф указывала и Юлия, если муж звал её в консерваторию. Конечно, он старался как мог, и кто знает, быть может, всё и наладилось бы через несколько лет, если б именно начальная тщетность стараний не наводила на неотвязные грустные мысли, а те, в свою очередь, болезненно не тяготели бы лишь к теневым сторонам предметов. Так ему постепенно открылись некоторые обстоятельства, которые он вполне мог бы предвидеть, да оплошал, пребывая в известном ослеплении.

Друзей Свешникова Юлия находила тусклыми и заносчивыми, а если в доме собиралась образовавшаяся удивительно скоро компания её сверстников (реже – сверстниц), тогда уже он сам томился и чувствовал себя неловко, положительно не зная, как с теми обращаться; жена его, однако, знала, и ему всё меньше нравилась непринуждённость её отношений с юношами, становившимися завсегдатаями (тут он строил самые разные предположения). Лучше всего, считал Свешников, молодожёнам было бы всегда оставаться вдвоём, и не видел (а если видел, то словно бы – близорукими глазами, различающими лишь прекрасно размытые контуры да пушистые огоньки), что Юлия больше не радуется его обществу, всё чаще скучая и раздражаясь и любовью мужа к чтению, и его работой, требовавшей не одних урочных, но и ночных, принадлежащих семье часов; увидев же наконец кое-что, он долго не понимал, что такая раздражительность вызвана не его собственными промахами, а какой-то её, Юлии, скрытой виною перед ним. Гости между тем раз от разу наглели, и кое-кому приходилось даже и напоминать о существовании определённых правил, но до скандалов не доходило, а последующие, наедине, мимолётные вспышки Юлии относились непременно к чему-то другому и оказывались вполне объяснимы, так что Дмитрий, почти обманутый этой достаточно обыкновенною жизнью, не переставал ждать, что они, не просто влюблённая, а наконец – супружеская пара – когда-нибудь притерпятся друг к другу; впереди были десятилетия. В действительности у них не оказалось и года: вернувшись однажды поздней весною из командировки, он обнаружил записку на столе и пустые полки – в шкафу.

«Как пришла, так и ушла», – долго потом сокрушался Дмитрий, как будто предпочёл бы разоблачения, баталии, а следом – и мелкую месть неизвестно за что.

Потянувшиеся затем холостяцкие годы Свешников не назвал бы пропавшими зря: вернув себе право распоряжаться временем (если только им вообще можно распоряжаться), он теперь мог не спешить всякий вечер домой, а засиживался, сколько заблагорассудится, в лаборатории, да и дома тоже либо работал в своё удовольствие, либо читал допоздна. Странным образом у него стало даже больше свободного времени, чем до женитьбы. Вместе с тем холостяцкой жизни пристало быть холостяцкой во всём, и хотя уход Юлии казался Свешникову настоящей утратой (а может быть, именно поэтому), он, поддаваясь уговорам друзей, скоро перестал чураться их простых развлечений. Поводов для добрых пирушек искать не приходилось; не секрет, однако, что как раз в отсутствие женщин и заводятся, распаляя участников, разговоры о них, начинаясь с воспоминаний о былых победах и доходя до сетований по поводу этого самого отсутствия. В их случае сетования бывали столь искренними и пылкими и повторялись так верно, что с течением времени за столом стали неизвестно откуда появляться и незнакомые дамы, приятные в нужных отношениях и, что важно, не обременённые излишним интеллектом. Дмитрий поначалу малодушничал, считая долгом хранить верность сбежавшей жене, но по прошествии месяцев всё ж убедил себя в том, что одна из глав его жития давно дочитана до точки и пора обратить внимание на новые сюжеты – как годящиеся лишь для вставных эпизодов, так и способные протянуться через многотомную, он надеялся, эпопею. Именно потому, что никто в его глазах не выдерживал сравнения с Юлией, Свешников и захотел завязки долгого романа – только не с одной из попадающихся сейчас однодневок, а с женщиной, обременённой – читатель уже знает чем. Найти, что нужно, казалось непросто – особенно если не искать; искать же было некогда и негде, оттого что с возрастом те места, где вероятны были какие-то свежие встречи, стали ему недоступны (кроме Бауманского училища, где он читал лекции, – но не заводить же было интригу со студенткой), некогда многочисленные подруги жён его друзей как-то незаметно сами оказались чьими-то жёнами, а коллеги женского пола были как на подбор некрасивы, отпугивая к тому же причастностью к точным наукам: он всегда помнил замечание Ницше о том, что у женщины, обладающей математическими способностями, обыкновенно бывает что-нибудь не в порядке в половом отношении.

«Выходит, это и в самом деле счастье, что мы разошлись так скоро», – соглашаясь с друзьями, говорил себе Свешников, тоскуя вместе с тем по Юлии. Счастье было, однако, не в скорости, а в том, что его супруга упорхнула так же легко, как и появилась, не разорив гнезда. Школьные приятели на традиционном мальчишнике в один голос зашумели: «Тебе, старик, повезло. Не то секли бы тебя сейчас, как Васисуалия, на кухне в какой-нибудь замызганной коммуналке», – сойдясь на том, что в нашу бессовестную пору настоящий исход дела объясняется либо чрезвычайным легкомыслием Юлии, либо чрезвычайным же её благородством. За благородство и выпили, а коль скоро разговор зашёл о браках, удачных и нет, то следующий тост провозгласили за отсутствующих членов общества, в первую очередь – за саксофониста Зубовича, женившегося удачнее всех прочих; прочих – кроме Свешникова, у которого теперь появился шанс догнать и перегнать: мол, побаловался – и хватит («ах, девушки из предместья, лучший плод, высокий класс»), и коли первая жена преподала добрый урок, то уж во второй раз следовало не оплошать и расписаться с толком. Выпили и за это, но либо без особого чувства, либо недостаточно, оттого что Свешников и во второй раз женился было безо всякого проку, так что даже долгое время прожил с супругою врозь (к обоюдному, впрочем, удовольствию), и лишь к старости этот бестолковый брак вдруг нечаянно обернулся как раз тем, для чего не заключался, но о чём, дурачась, толковали нетрезвые бывшие одноклассники – небывалой возможностью перемещения в пространстве.

* * *

Первая жена обидно упрекала Свешникова в домоседстве, но он не возражал вслух, оттого что обнаружить обратное всё равно не выпадало случая: слишком мало нашлось мест, которые они могли бы посещать вместе и с обоюдным удовольствием, а коли так, то и выходить из дому было нечего. У неё были основания вообразить, что после развода бывший муж вообще не будет покидать свою лабораторию, в действительности же получилось так, что он, удивляясь сам себе, как изголодавшийся, набросился на запретные плоды: пропадал у друзей, которых Юлия не терпела, ходил и на концерты, и на модные спектакли (хотя к театру относился прохладно), и в кино, которого был большой любитель – при всей трудности отвечать этому званию в постные времена, когда сколько-нибудь заметные фильмы почти не попадали в прокат. Единственное, что оставалось простому, не имеющему связей люду, это ждать фестивалей, случавшихся раз в два года, да редких недель заграничного кино – и тогда уже рваться на любую картину – без разбору, наугад, не ведая, кто в мире что и зачем снял, написал, нарисовал. Однажды, на итальянской неделе, Свешников, купив билет с рук буквально на ходу, продираясь через толпу перед дверьми, даже не успел узнать, что за фильм ему покажут. В зал он попал, когда титры уже прошли, и теперь только и оставалось, что справиться у молодого человека в соседнем кресле. Тот бросил, с досадою на помеху: «Феллини», чем было сказано всё, – было бы, когда б начавшаяся картина так резко не отличалась от тех трёх феллиниевских, которые Дмитрию Алексеевичу когда-то повезло видеть, – он не поверил соседу и чем дольше смотрел, тем меньше верил. Потрясённый в своё время историей одержимой Джульетты, он тогда же придумал, что она непоправимо, но счастливо изменила его психику (возможно, так и случилось), и потом не раз повторял это эффектное утверждение, которое нельзя было ни проверить, ни доказать. Того ж он ждал и от других, сделанных той же рукою, вещей – и будто бы не ошибался, однако нынешняя притча явно выпадала из начатого было ряда.

Потом ему долго ещё вспоминались оркестровый галоп и хриплый голос дирижёра, будто списанный с немецких хроник предвоенных лет. Сюжет вскоре уложился в уме в несколько фраз, и Дмитрий Алексеевич только так, немногими словами, и пересказывал картину своим знакомым; это выходило неубедительно, но не мог же он сказать: «Иди и посмотри», – потому что идти было решительно некуда.

Изъяны, однако, находятся во всяком порядке, и однажды Свешников не поверил своим глазам, найдя название этого фильма на афишах очередного фестиваля. Теперь он не успокоился бы, не посмотрев ещё раз – нет, не на дирижёра оркестра, а на флейтистку, так до сих пор и не угадав, какую черту самого автора отражает её образ.

К флейтисткам он всегда питал слабость, на симфонических концертах непременно выискивая взглядом девушку с дудочкой и тогда, вопреки воле композитора, слыша её лучше прочих. Он справедливо полагал, что выбор инструмента редко бывает случайным, а обыкновенно зависит от черт самого выбирающего, более того – потом исподволь эти же черты и усугубляет, и девочка, обучающаяся в скрипичном классе, станет в конце концов иною, нежели её сверстница и подружка, выбравшая, допустим, кларнет. Его собственный выбор бывал таков, что женщинам, какие ему нравились, подходила именно флейта – неважно, умели ль они играть.

Показа фильма пришлось ждать почти до закрытия фестиваля, а пока Свешников ходил на все просмотры, на какие мог достать билеты, – предпочитая дневные часы, на которые был меньший спрос; тут кстати пришёлся крохотный остаток прошлогоднего отпуска. Он радовался своим каникулам, хотя они обернулись трудной работою: был день, когда ему предстояло отсидеть два сеанса, то есть четыре картины кряду; это было уже слишком, он устал, разные кадры мешались в голове, и с последней ленты, заведомо слабой, решил уйти. В перерыве Дмитрий Алексеевич ещё колебался и даже вернулся было вместе со всеми в зал, но всё ж одумался и уже при погашенном свете пробрался к выходу. В фойе не было ни души, и он остановился, прислонившись к колонне. Спешить было некуда.

Этажом выше послышался неторопливый стук каблучков. Свешников поднял голову – по лестнице спускалась молодая женщина в синем брючном костюме, с бантом в русых волосах. «Не флейтистка, – подумал он, усмехаясь. – Куда ей, с такими холодными губами». Они встретились взглядами, и оттого что больше никого не было в просторном помещении, Дмитрию Алексеевичу стало неловко промолчать.

– Может быть, мы делаем неверно… – проронил он, словно думая вслух.

– Да мы почти ничего и не делаем, – улыбнулась женщина, останавливаясь на половине марша.

– Решили уйти, а это уже кое-что.

– Надеюсь, не пожалеем, тут всё ясно. Впрочем, вижу, вы довольно долго колебались.

– После трёх лент подряд сообразительность явно притупилась. Хотя вы правы в этом-то случае, но в других – как бы не попасть впросак. Всякий раз я покупаю какого-то кота в мешке: наслушался, что говорили в очередях перед кассами, а до сих пор не посмотрел ничего путного. Вы, кстати, не слыхали, какие шедевры тут расхваливают?

– Знаете, о путном обычно молчат, чтобы не плодить конкурентов, не то как раз нужные вам билеты и расхватают. Пока могу сказать одно: нужно попасть на «Апокалипсис».

– Да, да, – согласился он, – я тоже прослышал, что это, кажется, гвоздь сезона… У меня тоже найдётся, что вам посоветовать: «Репетиция оркестра». Я ухитрился посмотреть её раньше и очень хочу повторить сейчас. Есть же книги, которые, даже зная наизусть, перечитываешь снова.

– Пересматривать кино – это уже роскошь. Разве что сразу не во всём разберёшься…

– «Репетиция»-то понятна, это будто бы прозрачная сатира, но дело совсем в другом…

Она недоверчиво повела плечами, и Свешников поспешил переменить тему:

– Конечно, после нынешних трёх картин подряд трудно представить себе, будто что-то можно смотреть по второму разу. Я, честно говоря, устал.

– Мало же вам нужно. Не боитесь признаваться женщине в слабости?

– Тороплюсь, пока вы не узнали о ней от посторонних, – отшутился он. – И раз уж я признался, давайте, если вы не против, зайдём куда-нибудь выпить – хотя бы кофе.

Что ж, Раиса была не против, и он, перебрав в памяти немногие подходящие места, предложил: тут всего пара остановок на троллейбусе… Погода была хорошая, и они пошли пешком. Свешников уже забыл, когда в последний раз вот так, не спеша, прогуливался с женщиной; ему пришло в голову, что прохожие принимают их за супружескую пару – во всяком случае, не подозревают в нём в его-то сорок три года донжуана. Сам же он чувствовал себя юношей, способным на озорство, – и ходи по этой улице, как и было когда-то, трамваи с открытыми площадками, непременно побежал бы догонять и вскочил на ходу. Раиса, скорее всего, сочла б его сумасшедшим, и неизвестно, стал ли бы он, не имеющий на этот счёт определённого мнения, спорить.

Дорога до кафе показалась ему пристойно долгой, и потом, когда они, сидя лицом к лицу, ждали заказ, у Дмитрия Алексеевича тоже нашлось довольно времени, чтобы без суеты и спешки разглядеть свою новую знакомую, решая для себя: привлекательна ли она или всё ж дурна, что оказалось не совсем просто, потому что красавицей он её никак не назвал бы, но ведь обратил же внимание, остановил зачем-то на лестнице (теперь допуская, впрочем, что сделал это не потому, что она как-то особенно ему приглянулась, а совершенно машинально, с той лёгкостью, с какою холостяки заводят разговоры с встречными незнакомками) – и не успел решить. Как-то так получилось, что вскоре, – он не запомнил перехода, – время неожиданно пустилось вскачь, кое-где, быть может, даже и нечестно перепрыгивая через часок-другой, что, кстати, допускалось об эту же пору в старину: Пётр и Павел час убавил… Дмитрий Алексеевич вдруг обнаружил, что и кафе давно оставлено ими и прогулка закончилась: темнело, и дорога завела в тупик, вернее, во двор в одном из Кисловских переулков (он всегда их путал, Малый со Средним, Средний – с Нижним), где, оказывается, жила его спутница – в одиноко стоящем в глубине этого провинциального дворика старом двухэтажном доме.

– Экий особняк, – неловко проговорил Свешников, и Раиса уточнила: коммунальный.

Она присела на что-то, показавшееся Свешникову поленницей, и он напрягся, приготовившись услышать грохот рассыпающихся дров. Ничего подобного, однако, не произошло, и коли традиционного приглашения на чашку чая ждать, видимо, не приходилось, Свешников, осторожно (не рухнет ли?) примостившись рядом, обнял женщину за плечи. «Не станем же мы, как подростки, целоваться на этой чёртовой кладке», – подумал он, хотя ничего другого, видимо, и не оставалось. Придумывая способ достойно завершить начавшуюся возню, Дмитрий Алексеевич суетливо прикидывал, не стоит ли зазвать Раису сейчас к себе, – и выходило, что нет, не в его правилах было впускать в дом попавшихся на улице девиц, пусть и способных здраво судить о прелестях синема; по его мнению, куда проще было бы пойти сейчас к ней, благо до дверей оставалось всего ничего, пара шагов. Ему не приходило в голову, что у неё могут иметься точно такие же правила в отношении незнакомых мужчин. В итоге он не произнёс ни слова, и оттого что пришлось ещё какое-то время провести во дворе, на сей раз дальше целования коленок дело не пошло. Дмитрий Алексеевич, натурально, не был доволен сопротивлением, но, распрощавшись, по мере приближения к своему дому испытывал всё большее удовольствие от того, что не связался с женщиной, готовой отдаться в первый же день. «Собственно, всё сорвалось из-за этих дурацких ящиков – какая приключилась бы пошлость! И хорош бы я был, если б меня как мальчишку застукали на этом штабеле», – думал он, радостно ухватываясь за свою оговорку: конечно, на ящиках, – какие теперь могут быть дрова?

Тем не менее номер её телефона всё же был у него аккуратно (насколько позволила темнота) записан на использованном сегодня билете в кино. Дома, в древней развалюхе, у неё аппарата, разумеется, не было, и она велела звонить на службу:

– Не вызывай по имени, у меня там есть тёзки – и не одна. Моя фамилия Кулагина.

Записав, он задумчиво повторил: «Раиса Кулагина», – найдя в таком сочетании непозволительную эклектику. Она объяснила, смеясь:

– Девичья фамилия от первого брака.

– А до него?

– До него я носила менее благородную, но звучную: Сацкая. В школе меня дразнили…

– Царица Сацкая? – перебивая, предположил он в утешение.

– Считаешь, не стоило менять?

– Ни в коем случае. Представь, ты познакомилась бы с художником: какой шанс для него – написать «Автопортрет с Сацкой на коленях»!

– Ты рисуешь?

– Медведь на кисточку наступил. Черчу, если угодно.

– За какие грехи мне такое наказание? Один инвалид за другим.

«Давненько я так не загуливал», – войдя в метро, подумал Свешников с некоторым неудовольствием из-за того, что пробездельничал весь день, чего обыкновенно себе не позволял даже и на каникулах; тем более остался он недоволен и новым знакомством. «Неловко вспоминать. Дурацкое мальчишество», – пронеслась мысль, столь сейчас важная, что он повторил её несколько раз как заклинание. Вдруг спохватившись – не вырвалось ли это вслух, – он поднял голову, но вагон был пуст, лишь рядом с ним сидел глухонемой и, глядя на своё отражение в тёмном стекле, разговаривал жестами сам с собою.

* * *

Чего можно ждать от родившегося в понедельник? Дмитрий Алексеевич ответил бы: неудач. Между тем его самого оные вовсе не преследовали, напротив, на работе дела шли как нельзя лучше, так что до известных событий в стране он, по советском меркам, преуспевал, и лишь то, что скучно называют личной жизнью, у него не складывалось: первый брак не выдержал и года, да и второй оказался не намного счастливее, хотя продлился, если судить по бумагам, полтора десятилетия. Но, к слову, о бумагах: написанному в них бывалые люди советуют верить с оглядкой или даже не верить вовсе, особенно в нынешней России, где любой, хотя бы и сдобренный гербовой печатью и высокой подписью бланк можно запросто купить в переходах метро у молодых людей с честными глазами, а затем и вписать туда всё что угодно душе. Свешников таких бланков не покупал, и если всё ж его документы не соответствовали истинному положению вещей, то лишь потому, что как-то недосуг было, да он и ленился при каждом повороте судьбы переделывать их подобающим образом. Поэтому-то в его паспорте и значилось, что он женат на гражданке Кулагиной Раисе Ильиничне, с которой в действительности не жил уже много лет. Разошлись они так, что не только не получилось скандала, но и отношения не прервались окончательно, и если каждый зажил теперь отдельно, а видеться не было особой нужды, то ведь существовал телефон; на расстоянии выносить друг друга оказалось легче, делить стало нечего, и то ли поэтому, то ли из-за вечной занятости обоих, заставлявшей откладывать и откладывать неприятную процедуру развода, дело до неё так и не дошло.

Это-то в конце концов и перевернуло жизнь Дмитрия Алексеевича; как он надеялся – в лучшую сторону.

Между тем, соблазнившись удовольствием известить об этой перемене, мы забежали вперёд, тогда как иному читателю, возможно, понадобится выяснить две противоположно заряжённые вещи: отчего это Дмитрий Алексеевич, человек, как известно автору, самодостаточный и в только что описанный нами день ещё не переставший скучать по своей первой жене (что заставляет усомниться в новой любви с одного, утомлённого кинематографом взгляда), отчего это он решился на второй брак и отчего потом в этом браке разочаровался. Что же, скорое его решение жениться многие объяснят тем, что занятому человеку быстро надоедает неустроенный быт, ответ же на другой вопрос, как теперь, подражая инженерам, говорят даже и гуманитарии, неоднозначен, и нам пока довольно будет, не сравнивая версий, упомянуть, что для Дмитрия Алексеевича разочарование началось ещё до заключения брака, а именно в день, когда, пережив пристойное время ухаживания, он наконец зазвал Раису в гости.

Надо признать, что начало положил всё-таки не он: провожая однажды свою подругу, он вдруг удостоился как бы вскользь брошенного приглашения на ту самую чашку чаю, которую уже перестал ждать. Видимо, подразумевалось, что он вежливо откажется, но Дмитрий Алексеевич, напротив, согласился с неприличной поспешностью. Раиса, мимолётно пожав плечами, предупредила с усмешкою, чтобы он не пугался, но Свешников, давно подготовленный внешностью постройки, воспринял и темноту на лестнице, и затхлый запах, и торчащие углы невидимой рухляди как должное.

Знакомый с московскими коммуналками, он ожидал и дальнейшего убожества, однако само жильё приятно его удивило, оказавшись двумя вовсе не бедными комнатами; одна из них – просторная, но густо обставленная, а вторая – сущая каморка, скорее всего, переделанная из чулана, – выглядели они ничуть не хуже комнат в любых других московских домах: современная мебель, хрустальные, великоватые для таких помещений (особенно – для каморки) люстры, телевизор с большим экраном; чуть позже обнаружился хрустальный светильник и в ванной. Сервант и горка были набиты посудой – так плотно, что та, не умещаясь внутри, выползала и на открытые плоскости; изобилие сервизов снаружи и сдержало на какое-то время развитие отношений нашей пары. Когда Свешников на ходу обнял Раису, она не воспротивилась, но стоило ему проявить чуть больше интереса, отбежала за стол, призывая таким образом и его побегать по кругу. Первым делом он подумал, что подобные игры сорокалетней пары по меньшей мере смешны, если не мерзки, а через секунду сообразил и то, что без ущерба для сервизов здесь была бы невозможна никакая беготня. «Ну не последняя тарелка разбилась бы, тут на два поколения хватит», – сказал он себе, попутно отмечая, что фарфор выставлен не из дешёвых, хотя и аляповат, и что помещение вообще изобилует дорогими импортными вещами, и, выводя, что только этими двумя признаками – высокой ценой и заграничным происхождением, будто бы способными гарантировать качество, – тут и руководствовались при покупках. («Но как в наше время возможно вообще что-нибудь купить? – с недоумением подумал он. – Даже если некуда девать деньги».) Впрочем, все эти размышления занимали его уже по дороге домой, когда он силился понять, как с выставленными в комнатах добротными, что ни говори, предметами сочетается висящая в красном углу дикая фотография из тех, что делают на рынках в глухомани, заставляя наивного клиента так просовывать голову в овальную дырку в центре намалёванной декорации, чтобы его лицо оказывалось принадлежащим то срисованному с коробки папирос всаднику в бурке на фоне снежной горы, то лётчику в истребителе, то балерине на пуантах в обнимку с тигром; на этой – детская физиономия оживляла фигуру охотника, гладящего косулю («В таком контексте наверняка – дикую лань, – поправился Дмитрий Алексеевич. – О вкусах, согласен, не спорят, да только вкусов много, а безвкусица – одна»). Заодно припомнил он и удачно втиснутые в простенок подле кухни книжные полки с многотомными собраниями, за какими четверть века назад охотились ради престижа даже и нечитающие люди и какие доставались лишь по большому знакомству.

В этот раз всё так и ограничилось чаем, на который Дмитрий Алексеевич, собственно, и был зван; обижаться не приходилось, но на случай ответного визита он заготовил иную программу, согласно которой события и стали развиваться, начиная от той минуты, когда Раиса наконец переступила порог, и кончая той, когда ей пришлось, поднявшись с ложа, пойти в ванную. С интересом посмотрев вослед, Свешников неприятно удивился неаппетитности её обнажённого тела – отсутствию талии и плоскому заду, – так от этого заскучав, что потом все попытки женщины снова расшевелить его оказались напрасными; утром он, конечно, взял своё, но это было уже не то, не так, да и некий червячок завёлся в душе.

Свой легко объяснимый конфуз Дмитрий Алексеевич простил себе тотчас, но его оскорблённая подруга – лишь месяца через два; во всяком случае, именно столько они не виделись: женщина под изящными предлогами отказывала в свиданиях, а он не упорствовал, только радуясь освобождавшимся вечерам. Её поведение объяснялось им легко и верно, зато сама Раиса не догадывалась о настоящей причине неудачи: узнай она – и продолжения романа не последовало бы никогда. В действительности ж её разочарование мало-помалу забылось, а он со своим – смирился, так что когда они встретились снова, наш кавалер оказался уже на высоте. Взаимопонимание таким простейшим образом было восстановлено, и ночёвки Раисы у Дмитрия Алексеевича стали настолько частыми, что однажды будто сама собою зашла речь о переезде.

В тот зимний вечер Раиса пришла в шаровидной меховой шапке. Дмитрий Алексеевич, поразившись, какою она вдруг стала красавицей, горячо воскликнул, что убор чудо как идёт ей, – и был озадачен, когда женщина, воспротивившись комплименту, принялась шапку почти так же горячо хулить: мол, стара, бледнит её да и фасон не в моде. Не сообразив, куда клонит Раиса, он продолжал доказывать своё, пока та не сдалась, поняв, что он искренен и безнадёжен. Только тогда Дмитрий Алексеевич занялся наконец делом: приготовил даме глинтвейн, чтобы поскорее согреть с мороза, потом подал ужин, а за столом как раз и спросил, почему бы ей не переехать к нему. Тут выяснились подробности её бытия, которыми он прежде не догадался поинтересоваться.

В известном ему никудышном, зато удобно расположенном доме Раиса жила вместе с отцом, до поры пренебрегая своей кооперативной квартиркой в Конькове-Деревлёве – районе столь отдалённом, что даже Свешников, и сам обитавший примерно за такими же окраинами старой Москвы, считал его пределом географии. На московской карте имелась и другая точка, в которой сходились частые пути Раисы, – эта затерялась на другом конце города, у Речного вокзала; туда, к своей немолодой тётке, Раиса отвозила на рабочие дни ребёнка (о существовании которого Свешников не подозревал, невзирая даже на подсказку – охотника с косулей). О том, чтобы всем для удобства съехаться поближе, никто из действующих лиц не хотел слышать, тем более – отец Раисы, увлечённый идеей бегства в Землю обетованную и оттого не понимавший хлопотных перемещений – по этой.

На предложение Дмитрия Алексеевича Раиса ответила вопросом:

– Почему, ты думаешь, я не живу в Конькове?

– У меня метро в ста шагах, да ещё и машина стоит под окном, – напомнил он.