скачать книгу бесплатно
– Ладно бы ещё по молодости… – вздыхал Николаич, имея ввиду историю, когда Шуру едва не отчислили с последнего курса за похожую историю, в Абакане, где он, будучи комиссаром факультетского стройотряда, тоже разбил сопатку начальнику краевого штаба. Обошлось, начальник штаба официального хода делу не дал, ибо блюститель стройотрядовского сухого закона сам был пьян, но биографию Шуре подкорректировали, и, похоже, не первый раз.
Поспешил подбодрить:
– Да пусть себе хихикает, что тебе-то?
– Нет, не пусть. Он же не просто хихикает, он ведь и живёт так, чтоб всё вокруг было хуже и хуже – хихиканья его должны же быть оправданы, у него же чуть не припадок от каждого нашего успеха, он, крыса, у любого плюса вертикальную палочку отгрызёт, чтоб только минус остался… ты бы слышал, сколько в его «хи-хи» было ненависти – и к чему?!
– Может, это та ненависть, от которой и до любви – шаг?
– До могилы ему будет шаг, – опять хрустнул кулаком.
– Не заводись, я серьёзно: уж если мы чем и особенные, так это тем, что можем с утра родину любить, а к вечеру ненавидеть.
– Не наговаривай… и не путай никогда родину и государство, – соточка принялась.
– Как это?
– Как – мать и председателя профкома, Бога и генерального секретаря КПСС. Не этим мы особенные. Но то, что особенные – это правда, и это здорово… только при чём здесь русские? Все особенные, и именно поэтому они существуют. Понимаешь, особенные – существуют, перестал быть особенным – перестал быть. Мы и живы, покуда особенные
– Да! – неожиданно согласился Николаич, даже обрадовался: выудил, что хотел. – Да, да – дискретность, взаимодействия, – в его физическом мозгу сработала релюшка, и он уже привычно начал было рассуждать в других категориях, подводя частное человеческое под общефизическое, – да, без особенности – тепловая каша, энтропия, смерть. Если бы в природе существовало хотя бы два абсолютно одинаковых, скажем, электрона, то…
– Заметь, – успел остановить его Капитан, – не лучшие, не самые правильные, это в самом деле уродство, но этим-то мы как раз и не грешны, а – особенные.
– А – чем?
– Самим бы узнать… хотя, конечно, всё и так ясно.
– Наливать?..
– Наливай… а как ты сказал про пройденный путь?
– Это не я, это Чаадаев. Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня…
– Да-да, когда уразумеем пройденный нами путь.
– Вполне.
– Не надо полней, тридцать капель… хватит, – остановил Капитан наклон канистры.
– Уразумеем вполне, – вернул Николаич друга к Чаадаеву, – не от сих до сих уразумеем, то есть не от царя до генсека, и даже не от Рюрика до Петра, а вполне. А Крючников… что ж, нужна и альтернатива. Вот шестидесятники…
– Шестидесятники… – брезгливо перебил Капитан, – до кучи прибавь к ним и восьмидесятников. Права человека! Знаю я, какие права и какому человеку их не хватает! Жизнь им не нравится, тошно им, демократии нет, а ведь по сути, онтологически, это всё те самые пидоры, которые эту жизнь нам и устроили, кислород перекрыли, а теперь, когда мы и в этом удушье пытаемся выжить, они перебежали с левого тротуара на правый и снова начали визжать: долой! Понимаешь им плохо всё, где мы сумели дышать… уразумеешь тут, – вздохнул Капитан и, как говорится, немедленно выпил.
Крючников у Капитана вызывал горькую душевную изжогу, особенно тем, что обхихикивал как будто то же самое, чего не принимал в этой жизни и сам Капитан – а предметов и поводов было предостаточно, перечислять можно сутки, но скучно. Сначала он, по не самой лучшей русской привычке во всем сразу винить себя, думал, что это у него просто такая противненькая смесь ревности и зависти, почти детская, мол, этим я недоволен, я, а ты не лезь! Потом разрешил себе разобраться, почему же Крючникова он презирает сильнее, чем те самые пороки, которыми они вместе с ним одинаково недовольны – оказалось, что как раз неодинаково, с равной силой, это да, но с разными, противоположными знаками. Оказалось, что ненависть – не скаляр, а вектор. Он, Александр Скурихин, тоже был не в восторге от гекатомбы русских жертв в Великую войну и ненавидел бездарных генералов, трусов, предателей и вообще всё, что к этим жертвам привело, то есть его ненависть была против врага и всего, что мешало его победить с наименьшими жертвами, хотя ради победы (и свободы) оправдал бы и большие, да и сам бы – не задумываясь! – встал в этот скорбный ряд, а крючниковская – против всего, что этому врагу сопротивлялось: идиоты блокадники, траншеи рыли, ежи ворочали, расслабились бы да и жили себе спокойно… И Москву нечего было держать, и… Им бы, на сладкое перманентную японскую войну с Цусимой и Мукденом, чтобы радоваться и телеграммы японцам поздравительные слать. Правильно он ему врезал!
Сейчас, вспомнив этот случай в курилке и неприятную встречу около подъезда, эта разнонаправленность открылась ему с такой очевидностью, что он – ей богу! – обрадовался. Как же просто: ненавидеть всё, что препятствует процветанию Родины и при этом любить её, и – ненавидеть это же самое, но только как повод ненавидеть и саму Родину. Несчастные люди, эти крючниковы – жить в стране, которую ненавидишь… Это какой же дискомфорт нужно постоянно испытывать, и откуда брать силы для самой жизни? Или ненависть тоже мощный генератор энергии? Не сохнет ведь Крючников от бессилия, а довольно-таки упитан, и чем хуже дела на одной шестой, тем заливистей его «хи-хи». Ведь русский, говорит по-русски, думает по-русски…Нет, русскость не в языке только. А в чём? Интересно, на семейных застольях он русские песни поёт, или на уголке стола прыскает в кулачок: «Хаз булат из-за острова в степи замерз… ха-ха-ха-хи-хи-хи»?
– Так чем её обхватить?
– Душой… ну, если не душой, всеми своими мозгами.
– Всеми не могу, – Капитан, явно повеселевший от маленького открытия, сейчас слесарской магии учиться не хотел, ему вполне было довольно, что маг – его товарищ, но так как за помощь был благодарен, то просто отшутился, – тебе разве не известно, что человеческие мозги работают пока только на пять процентов?
– Не пока, а уже только на пять. Бог не дурак.
– То есть?
– Шура, ты бы поставил на пятитысячную машину движок за сто и с ресурсом в миллион километров, когда подвеска у неё рассыпается через пятьдесят? И если бы такой движок вдруг с неба свалился, то только как часть тачки, у которой когда-то и общий ресурс был миллион. Ресурс!!! Нет, мозги впрок не даются, бог, конечно, не скупердяй, но и не идиот.
– Что ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать, что если я на складе найду движок с ресурсом в миллион, – постучал Поручик пальцем по капитанскому лбу, – то это будет означать только то, что была и вся тачка, которая шла этот миллион – и резина, и коробка, и подвеска… всё!
– Значит, были мы всё-таки богами!?
– Были… да сплыли.
Поручик снова залез под капот, а Капитан теперь счастливо потянулся, крючниковская слизь, наконец, слетела окончательно, тряхнул кудрями, и, сложив руки рупором, крикнул в тёмный туннель гаражного коридора:
– Были!..
Всё – для него и команды – складывалось пока очень удачно, предчувствия распирали грудь – какие тут гайки!
«На Оку! На косу! На «Орёл» и – обратно к богам! Ехать, ехать!.. Где этот Аркадий…»
А у Ненадышина и Алексеева очень даже пошла.
– Зело! – крякнув и хрустнув огурчиком, сказал Алексеев, в командном обиходе – Семён, хотя и был Юрием Евгеньевичем. Они трое разложились на узеньком верстачке, три огурчика и хлеб выложили прямо на раскрытый журнал, который перед этим читал пришедший вторым за Париновым Семён. Стёкший с огурцов рассол безжалостно промочил бумагу, как специально, абзацы, только что помеченные по полю Семёном огрызком карандаша, которых у него было по штуке в каждом кармане – вдруг мысль или рифма, или вот так пометить в журнале. Под его огурцом было: «Память – понятие само по себе скрепляющее и охранительное. Нет более удобрительной силы для раскрытия и расцвета народных возможностей, нет почвы более плодоносной, чем национальная память, ощутительная, непрерывная связь поколений, живущих с поколениями прошлого и будущего». – Зело!
– Взяло! – поддержал его Николай Николаевич, похожий на Шостаковича очкарик, которого из уважения к его таланту физика так и звали Николай Николаевич, единственного из всей команды своим именем, сказал и сразу начал чихать, без перерыва пять раз. После первой кружки пива он чихал один раз. После первого стакана вина – три. После водки и самогона – пять. После чистого спирта, если приходилось в безводье пить и такой, только хихикал и говорил: чох – сдох. Отчихавшись и вытерев заслезившиеся под очками глаза, подвинул к себе журнал, – Что мы тут промочили? – поднял свой огурчик с другого абзаца, похрустел и прочитал вслух: «Эпоха беспамятства не прошла даром…», конечно, не прошла, никуда она не прошла, по мне, так она только начинается, «мы воспитали поколение людей, которые не восприимчивы к культурно-историческому наследию…» – это про нас что ли? – догматически не только мыслят, но и чувствуют, с начисто отмершим органом, который позволял бы отличить временное от вечного…» Что за журнальчик? – приподнял, – «Наш современник», январь. Кто это так про нас?
– Распутин. «Жертвовать собою ради правды», – Семён был читатель, точнее, с недавнего времени стал («Когда ты, Сеня, читателем стал?» – «Как только стал писателем, сразу»).
– Давай, давай, давай-ка теперь моей, попробуем отличить временное от вечного… я с утра пробовал… не отличил, но понравилась, – полез за своей баклагой Николаич.
– Нам Тимофеич сейчас попробует! – охладил порыв Николая Николаича Жданов, Виночерпий, Винч по-простому. Он справился с прочищающим второе горло кашлем, но быстрый повтор был не в жилу, пить он не стал, но свой огурчик доел, – где этот Аркадий?
– Во, – читал подмоченное и помеченное под своим огурцом Николаич: «Ошибку кормчих, чуть не сбившихся с нужного курса, надо искать не в личных качествах и не в слабой их профессионализации, а в короткой памяти…». Гм… Так, не пойму, кто у него с отмершим органом – мы или кормчие? Запутался твой Распутин. И потом, короткая память – это что, не личное качество? – и захрустел. – Все-таки писатели народ легкомысленный, лирики – не физики, уцепятся за детальку, и ну её обсасывать! А деталька не сама по себе, она часть, изменчивая часть изменчивого целого, – крепкий самогон быстро растёкся по мозговым извилинам и, как обычно, первую команду от них получил язык, – я уж не говорю, что короткая память как раз и есть слабая профессионализация, это очевидно, и обе они – суть личное качество. Может, и хороший человек этот Распутин, но не физик, и поэтому не Распутин, а Запутин, как и все эти твои писарчуки, пустят сейчас всех по ложному следу – длинную память искать в отрыве от личных качеств, славные, мол, вы ребята, только вот память у вас короткая, теперь они организуют длинную память, а вооружатся ей непрофессиональные мерзавцы, они из-под Рюрика говно выскребут и нам на хлеб намажут, вот уж порадуемся… Распутин-перепутин! Память – это и есть главное личное качество, ты есть то, что ты помнишь, – физика быстро понесло – собственно, затем и пили, – состояние любой замкнутой системы и есть сконцентрированная память. Да что – система! Взять, к примеру гамма-излучение, простенький фотончик…
– Рас-путин, два-путин…– оборвал его Виночерпий, знал, если не остановить, Николаич всех утопит в мутном потоке физических ассоциаций – с чего бы ни начинался разговор, он непременно вырулит на физические аналогии и погонит, погонит… так уж были скроены его мозги. – И где этот Аркадий?
– Ну-ка, пьяницы, дайте-ка я пару веников отрежу, а то на берегу одни вётлы, не похлещешься, – Африка встал коленом на журнал с подмоченной памятью и дотянулся до подвешенных под потолком дубовых веников, – приедем на берег – баню сделаю.
– Не режь, на месте свежих приготовим, берёза уже зелёная, эти за дорогу раструсятся.
– И то верно… Но баню – обязательно. Вы думаете, я почему Паринов?
– От Поринова, от порнухи, от блядства твоего несусветного, – у Семёна ответ был готов, знал африканскую неуёмность.
– Дурак ты, Сеня, ничего в жизненной силе не понимаешь, и ещё ругаешься. Если бы от баб, я бы был Бабинов. А мы – Париновы, от пара, от бани. – и спрыгнул назад.
Как только верстак выдержал…
Собственно, ждали только, Аркадия. Уже скоро час, как все были на месте предварительного сбора со своим спиртным и скарбом, спальники, палатки и лодки – резиновый двухместный «Нырок» и байдарка (немецкий RZ, «голубая акула») – привязаны сверху на «копейку», по багажникам и на задние сиденья разложены рюкзаки и расставлены банки и канистры, огромная сковорода и вёдра, рулон ватмана с каким-то плакатом, десяток полуметровых брусков оргстекла и прочий непонятный скарб…
А Аркадия всё не было.
– Надо к нему заезжать. – Семён, как никто знал друга Аркадия, ещё школьного одноклассника, он, собственно, и назвал Аркадия Аркадием: десять лет назад сермяжный язык Ощепкова (Аркадия) так часто не поспевал за заклубившимися вдруг в его душе разноцветными полудетскими переживаниями, что попытки высказаться неизбежно приводили к конфузу. «Не говори красиво, друг Аркадий!» – осаживал его ставший так же вдруг начитанным Семён, и происходило это так часто, что имечко и приклеилось. – Напоролся, небось, у него же вчера день рождения был, никого не звал, а сам-то, поди, пил, пока гнал, и спит теперь, гадюка.
– Матюкнуть его от души, проснётся, – подал из запорожского брюха Поручик.
– Нет, Аркадию можно только на честность его надавить.
– Ну, так надави.
Семён высмотрел на верстаке, что был вместо стола, солёное огуречное семечко и, показно дурачась, принялся давить его большим пальцем.
Аркадий
Симпатичный шалопай – да это почти господствующий тип у русских.
В. Розанов
Чтобы убедиться, в какой степени дух человеческий неизбежно подчиняется неотразимому влиянию языка во всем, что касается сверхъестественных и отвлеченных представлений, следует читать Веды.
Афанасьев А. Н.
Седьмой, самый младший, всего пять лет как из комсомольского возраста, член команды, Аркадий застонал: «Ну что ж так медленно!» – и прибавил в конфорке газу. Нет, он не спал, даже не проспал, но у него совершенно неожиданно возникла проблема.
До четырёх утра он выгонял по второму разу последние полтора из обязательных семи литров (Виночерпий поблажек не принимал), аппарат пробулькивал себе на тихом газу, Аркадий попивал в лёгкую – чокался о металлический корпус самогонного аппарата с несуществующим собутыльником и собеседником, которого с некоторых пор звал Дедом. Как бы плохо не было Аркадию, один он пить не мог, а поскольку плохо ему бывало часто и именно в эти минуты он бывал один, он, по НИИПовской традиции, и призвал к себе виртуального компаньона – Деда, и даже, бывало, наливал ему второй стаканчик, и чокался с ним, и разговаривал, и когда какие-нибудь бесы просились или лезли в его душу на ПМЖ, он спокойно отмахивался от них – занято! Сейчас наливал грамм по тридцать из предыдущих полутора литров, ещё не слитых во вторую трёхлитровую банку, за вчерашний, не отмечаемый по причине сегодняшнего отъезда в колхоз день рождения, и почитывал себе «Махабхарату» в кальяновском переводе, выпущенную «Наукой» в серии «Литературные памятники» – сначала Книгу о старании, Удьйогапарву, до того места, где Дурьйодхана отверг требования пандавов не участвовать в битве, иначе плохой бы он оказался кшатрий, настоящий такой Дурь, ведь, если уж Дурь, то в драке участвовать обязательно, а потом, приняв во внимание, что сегодня выезд хоть и в колхоз, но всё-таки на природу, на родную Оку – любимую Лесную книгу, в которой была повесть о Рыбе, а, как известно, тот, кто ежедневно читает повесть о Рыбе, непременно достигнет счастья и исполнения всех желаний… Желаний у Аркадия было не так и много, главное – рассчитаться со всеми кредиторами (по рублю и трояку он был должен половине института и это его, честного человека, конечно, напрягало). А счастья он надеялся достичь уже завтра утром, сегодня-то, в день заезда, порыбачить, как ни фантазируй, не удастся. В коридоре, рядом с рюкзаком, стоял пучок удочек и спиннингов, и отдельно лежала довольно объёмная сумка со снастями, которые, собственно, и были рыбацким счастьем – рыбаки же, как папуасские дети, им не столько рыба, сколько блестящие причиндалы, блёсны да лески. Вчера обновил три донки-резинки по десять крючков каждая на поводках ноль-три, перевязал кормушки на спиннинговых донках, прикупил поплавков, крючков и, наконец-то, новый высокий садок в мелкую сеточку, на всё-про всё пришлось занять ещё три рубля, накопал в петровских коровниках червей (вот бы не забыть! Незаметно для жены опять пристроил коробку в холодильник, а однажды они расползлись – что было!). Сеть и бредень у Африки в гараже, должны бы уже загрузить.
Повесть была простая: маленькая рыбка, в представлении Аркадия – уклейка, попросила Ману спасти её от хищников, Ману посадил её в кувшин, она выросла и попросила пересадить её в пруд, выросла и из пруда, попросила пересадить в Гангу, выросла и из Ганги и попросила отнести её в океан. Ману выпустил рыбу в океан, она, улыбаясь, сказала ему: «Ты сделал все, чтобы спасти меня! Слушай же, как тебе поступить, когда настанет твой час. Скоро всему придет конец: потоп, батенька, сооружай-ка крепкую лодку и садись в неё сам-семь с братанами-мудрецами. Спасу, не сомневайся». Так и вышло. Все потопные сказки, похоже, списывали потом с этой повести о Рыбе, и Аркадию было приятно, что предмет его, рыбака с пелёнок, страсти – рыба! – выступила в оригинале спасителем человечества. Рыба, а не какие-то новобоги. Он понимал старика Ману: «И, хотя рыба была огромна, эта ноша была желанной для сердца Ману; прикосновение к рыбе и ее запах были ему приятны». Вот, вот откуда и в нём этот рыбацкий трепет – от первочеловека! К тому же эта фраза, так похожая на пророчество о событии, тайно ожидаемом ими в самом ближайшем будущем, именно в эту совхозную командировку: садись в крепкую лодку сам-семь с братанами – спасу.
А откуда взялась, спросите вы, «Махабхарата» в жизни рядового физика, рыбака и пьяницы? Из анекдота, из шутки, как, впрочем, и многое в нашей жизни. Плюс, конечно, случай. Семён подарил. Сначала пошутил, а потом подарил. Смеха ради. Купил в лыткаринской пивнушке, на рынке – нестарый ещё алкаш толкался с авоськой, набитой книгами, предлагая любую за полтинник, за две кружки. Пивная была на территории самой читающей страны в мире неким анклавом, не до книг – не вытолкнули бы из очереди, успеть бы захватить пустую кружку или просунуть знакомому, что ближе к крану, свою банку, занять бы место у стойки… ну, правда – не до книг. А Семёна что-то толкнуло. Пока Африка бился в очереди, он в авоське покопался: потрёпанный Купер, чуть посвежее Драйзер, нечитанный, но уже пожелтевший Фадеев, подарочный Пушкин, задержался, хибакуся, на Колесникове – «Изотопы для Алтунина», чуть было, из-за изотопов, не купил, хорошо, полтинник в кулаке просигналил «ерунда!», и тут только обратил внимание на совершенно новую толстенную книгу голубого, ближе к серому цвету с названием абракадабровскими буквами. «Это что?» Алкаш, пожав плечами, вытащил книгу из сетки. Сверху было название по-русски: «Махабхарата. Лесная книга» и в скобках «(араньякапарва)». «Толстая, – попробовал набивать цену алкаш, но тут же спохватился и, наоборот, сбавил, – возьми за кружку!». «Вот тебе и санскрит» – подумал Семён и, конечно, взял. А причём тут, опять спросите вы, санскрит? Совершенно ни при чём. Аркадий про санскрит первый раз услышал только на другой день после того, как весь ядерный отдел уже знал, что он знаток этого древнего языка.
За год до пивного книготорговца, точно в этот же день тринадцатого мая пришёл Семён в пультовую РИУСа с соточкой ректификата похмелить друга после дня рождения, а друга, хоть и было уже начало одиннадцатого, не застал – за пультом ускорителя вместо него сидел и жал кнопку – «пять, четыре, три, два, один, пуск!» – начальник Орликов, сам первый день после трёхнедельного запоя и трехдневной капельницы в «трёшке», то есть в самой гадкой фазе нравоучительства. Аркадий ввалился буквально минутой позже, его трясло, а при виде явившегося с другой стороны листа Мебиуса начальника– Орликова из запоя раньше двадцатых чисел не ждали – его и вовсе заколотило. Орликов дал Аркадию лист бумаги: «Не умеешь пить, Валерка, пиши теперь объяснительную!» Аркадий даже в таком состоянии понял, во-первых, что кварталка плачет, а во-вторых, что апеллировать: «Михал Васильич, помилуй, сам же только оттуда» – бессмысленно, это был другой уже Орликов. Сел писать, но не так-то это было просто, ни рука, ни голова не слушались. «Чего писать-то?». – «Объясни, где был эти два часа». – «Это ж не две недели», – пытался взбрыкнуть, осадили: «За себя, за себя отвечать надо!» – «Так чего писать-то?» – «Правду!» Честнейший Аркадий правду понимал по-своему. Почерк у Аркадия и так-то больше походил на кодировку, а уж сейчас рука выделывала такой степ, что Орликов долго пытался прочитать зашифрованное: «…во избежание затопления шести нижних этажей вынужден был дожидаться сантехника и находиться при нём до полного устранения неисправности», и, так и не сумев разобрать ни слова, спросил: «На каком это языке?» И вот тут начитанный – в обоих смыслах – Семен пошутил: «Санскрит, должно быть…» С кварталки сняли 10%, но начальнику отдела Зотову шутка понравилась, он с той поры все пьяные объяснительные с ломаным почерком называл «санскритками», Аркадий же, как автор первоисточника, стал шутейно главным санскритологом.
И уже на следующий день рождения Семён подарил давно уже ничего кроме Сабанеева не читавшему Аркадию эту самую кальяновскую «Махабхарату». Детская, охочая до сказок душа Аркадия погрузилась в неё и поплыла… Из сказаний самой любимой была, конечно, повесть о Рыбе, в которой было много чего про реки, Аркадий, чисто ребёнок сказке, внимал каждому слову и скоро, как ребёнок же, поверил-понял, что все те события не просто были, а были именно тут, на Оке и вокруг Оки, стал лазить по атласам, сверяя имена рек и городов, и быстро убедился в этом окончательно. За атласами и реками пошли словари, и за несколько лет чтения повести о Рыбе и поездок на Оку (это вместо Тилака и Гусевой) он так поднаторел (без духа Ману не обошлось!) не только в речных именах, но и в словах вообще угадывать древнее донышко, что даже его санскритский крёстный Семён, просивший когда-то друга не говорить красиво (почему и Аркадий), чесал репу и, чего греха таить, завидовал.
Жена Люба тоже удивлялась: «И чего ты нашёл в этих индийских сказках?» Никакие они не индийские, – отвечал на это Аркадий, – и не сказки». Кроме территориальной привязанности великой бхараты к родным широтам, он чуял в писаниях какую-то первоистину о мироустройстве, и если бы мог выразить это чувство словами, то получилось бы примерно следующее: «Этот абсолютно арийский продукт, священнический моральный кодекс древнейшего происхождения, основанный на ведах и учении о кастах – не пессимистический, хотя и сугубо священнический, – самым неожиданным образом дополнил мои представления о религии. Сознаюсь в ощущении, что теперь все прочее, доставшееся нам от великих этических законодательств, кажется подражанием и даже карикатурой… даже Платон во всех основных пунктах представляется просто хорошо обученным брахманами. Евреи предстают при этом расой чандалы, которая обучается у своих господ принципам, по которым священство приходит к власти и организует народ… Похоже, что и китайцы под влиянием именно этой классической древнейшей книги законов произвели на свет учения Конфуция и Лао-Цзы. А средневековая организация выглядит как чудная попытка вслепую вернуть все те представления, на которых базировалось древнее индоарийское общество, вкладывая в них, однако, пессимистические ценности, взросшие на почве упадка рас. – Евреи, похоже, и здесь были просто «посредниками» – они ничего не изобрели».
Но он так глубокомысленно изъясняться не умел, и Ницше, конечно, не читал. Чуял, и ему этого было достаточно.
Сегодня сонная жена несколько раз заходила на кухню, вздыхала и уходила – придраться было не к чему: Валерусик (Аркадий) читает, ни шума тебе, ни запаха. Вечернее раздражение: «Смотри, не пей, тебе же нельзя… не подойти к плите! Убрал бы шланги свои, ужин дочке подогреть негде… и когда мы четырёхконфорочную поставим, господи!..» – прошло. Самогон она называла врагом семьи, Аркадий соглашался и восклицал: «Гнать его!». И гнал. Тем более, что «сечь руки и ссылать в Сибирь» за выгон «своей сивухи», как во времена оно, ему никто не грозил.
Аппаратом Аркадий гордился. Три года, как только начали очередное наступление на пьянство и самогоноварение, миллиметровая нержавейка в НИИПе попала в дефицит, и если сначала лист чуть меньше квадратного метра можно было взять грамм за двести, то сразу после указа уже только за бутылку, а уж когда начался творческий бум – за литр, а то и за полтора чистого, плюс механикам за раскрой, плюс Юрашу, сварщику, за сварку. Вот и посчитай. А на РИУСе нержавейка была своя, хозяйственный Орликов? тут-то – воистину Орёл, выписывал всё в стократном размере, потому что ускоритель работал, расходных материалов требовалось… совсем немного, но если в стране они, расходные материалы, были, то в первую очередь они были в Средмаше, а если они были в Средмаше, то в первую очередь они были у Орликова на РИУСе – практически всё, что необходимо в любом домашнем хозяйстве: инструмент и вообще метизы промышленного и широкого назначения в сказочном ассортименте, оргстекло любой толщины и размеров, эпоксидные смолы, клеи, масла и растворители, бязи, нитки, верёвки, лампочки, провода, кабели и прочая электрика, целый шкаф деталей радиоэлектроники, полиэтилен, всевозможные резины, алмаз в орликовской хозкороне – ректификат, листовые металлы – тантал, титан, медь и – конечно же! – нержавейка. Аркадий кромсать свой лист не торопился, почти каждый день заглядывал к не покладающему аргоновый держак Юрашу, наблюдал, до чего додумывались лучшие умы отрасли, проводил свой личный конкурс и в конце концов остановился на простейшем варианте (чертёж которого желающие могут посмотреть в приложении 3). Кроме элегантности конструкции и достаточно большой удельной производительности (по старорусским критериям с таким аппаратом Аркадий мог бы соответствовать чиновнику 12-го класса – губернскому секретарю или кондитеру, коим для собственных нужд разрешалось законно выгонять до ста вёдер водки в год), Аркадия привлекла герметичность аппарата, то есть ни запаха кипящей браги, ни ароматов готового продукта – всё циркулирует по своим контурам и не фонит соседям по вентиляционному стояку.
Вот эта герметичность его и подвела. На носик, откуда у всех капает, был одет резиновый шланг, который через обжимающее отверстие в крышке банки опускался на дно и с него вытекало, не брызгая и не булькая, как фекалии в море – сразу на глубину и далеко от берега. Когда к четырём часам (в это время Рыба как раз сообщила Ману, что близится конец света и все живые существа погибнут) из двух с половиной литров самогона первой перегонки в банку натекло полтора литра второй, то есть самогон должен быть никак не меньше семидесяти, что Виночерпий в этот раз и требовал, Аркадий выпил, чокнувшись с нержавеющим Дедом, ещё тридцать, закрыл «Махабхарату», закрыл воду, выключил газ под аппаратом и пошёл спать до семи.
Встал в семь тридцать, принял душ, и собрался уже выпить тридцать из последних, должных остыть, полутора, как обнаружил вдруг, что банка пуста. Чудес на РИУСе он видел много, но не таких подлых. Конечно, можно было явиться к Виночерпию и с шестью литрами, но принцип! Чего же он сидел до четырёх, и – главное! – куда делся самогон? Испарился? Люба? Барабашка? Может сам вставал, слил да заспал? А куда слил? Одна трёхлитровая полная, половина и половина, это шесть, и в этой должна быть половина. Должна – а нет. Минут десять он сидел на табурете и смотрел на пустую банку в упор – отгадка не давалась.
– Что сидишь-то? Время скоро восемь! – Люба вывела его из оцепенения, – разбирай свою бандуру, я с ней потом возиться не буду.
Не Люба… Хоть и была недовольна, но всё-таки не так, как если бы знала, что эти семь литров не на всех, «просто меня попросили выгнать, поскольку аппарат…», а на каждого, и у каждого была такая же легенда. И то причитала: «И почему ты – на всех? Снасти – ты на всех, самогон – ты на всех! И куда вам столько! Упиться?» Бедная глупая женщина – куда! Туда! Если б хоть догадка в ней была, что на каждого, хоть сомнение – не пустила бы ни в какой колхоз, Валерусику её пить нельзя было совсем… Совсем – нельзя, а как всем – можно.
Выпил-таки – из другой банки – похмельные тридцать для просветления в мозгу, традиционно чокнувшись с невидимым своим собутыльником и… застыл: Дед?! Нет, нет, на своего визави он не грешил – придуманный им Дед был больше он сам, чем Валерка Ощепков и Аркадий вместе взятые, но он вспомнил, как Семён, Юрка Алексеев, рассказывал какой-то ужастик, в котором у… мопассановского что ли, героя графин, полный с вечера, к утру бывал пуст.
За окном уже вовсю куржавился майский день, и поэтому страшно совсем не было. Так или не так, но надо было собираться.
Приступил к демонтажу… и тут всё понял. Чем гордился: герметичный аппарат, остывая, вместо воздуха всосал чистейший, двух перегонок продукт обратно в своё мутное съёживающееся чрево. Покачал аппарат: точно, всё внутри.
Выругался и включил газ и воду – сдаваться русские физики не привыкли, если эксперимент требует повторения, он его получит. Струйка обозначилась только в начале девятого, когда уже нужно было быть у Африки в гараже, а в девять, когда ещё и литр не вышел, его прищемило, как огуречное семя: столько людей его ждут!
«Ну, что ж так медленно! – и прибавил газу. Потом, мысленно же, Тимофеичу, он наверняка начал уже психовать у горки – ведь из-за него, герметизма, – Тимофеич, подержись, скоро будем!»
Орден Орла
…а затем на юг, вон из города, и прямо на реку. Вас ждут!
М. Булгаков, «Мастер и Маргарита»
«Подержись тут!» – к горке подкатил львовский автобус, из него появились парткомовец Гарков, фактически первое лицо в партийной иерархии, потому что формально первые каждый год новые, временщики, а зам – вечный, и «ядерный папа» Зотов Анатолий Григорьевич, начальник того самого восьмого отдела, где и сосредоточены все ядерные, ускорительные и прочие климатические аппараты. Шофёр Селифон (Селифонов Василий Сергеевич) встал в двери на ступеньку – сверху виднее. Тимофеич сразу отметил эту его позицию – с неудовольствием: не он наблюдает, а за ним.
У партийцев-ядерщиков, даже после апреля 86 года, было всего две задачи: обеспечивать посевную (уборочную) в подшефном Люберецкому райкому Луховицком районе и бороться с пьянством. Райком блюл, Гарков блюл и Зотову деваться было некуда – тоже блюл. Райком за Гарковым, Гарков за Зотовым, Зотов за своими физиками. Эвон, тридцать ядерных душ, два начальника установок, четыре начальника смен, три оператора, механики, КИПовцы, дозиметристы… а ещё в отпусках, а ещё в отгулах за колхоз же (этот выезд обойдётся ему в… тридцать три на восемь… двести сорок и двадцать четыре… в двести шестьдесят четыре отгула), – как работать?
В общем, делать у горки тут бы и нечего, хотя отеческое напутствие, как им обоим справедливо казалось, не помешает, да и на счёт Орликова убедиться. Не видели его аж с Ленинского субботника, когда, как водится, все упились, и Орликов взял традиционный больничный. Болел до сих пор и опять доболелся бы до Электростали, что, может быть, и неплохо, глядишь, если б на этот раз не сбежал, и его подлечили бы, да вот одно обстоятельство…
Три года НИИП в партийной отчётности неизменно снижал, в смысле – занижал, как было иначе, когда кампания? – «пьяные» показатели, и вот райком рекомендовал, коль такие успехи, рассмотреть вопрос о серьезном поощрении институтского председателя Общества трезвости, а для вручения памятного знака в честь трёхлетия Борьбы обеспечить его явку 17 мая на торжественное заседание непосредственно в райком. А если он ещё и член, и при этом отличник производства, предлагали рассмотреть его кандидатуру на представление к государственной награде – ордену «Знак Почёта». Кто же мог сказать, что Орликов не отличник производства? Его рентгено-импульсный ускоритель работал, как часы. Двадцать лет назад, едва спустившись – в прямом смысле – с небес, он в Межведомственном центре радиационных испытаний, будущем НИИПе, стал начальником коллектива, работающего по высоковольтной ускорительной технике, а скоро и начальником красавца РИУСа. Первое время, истинно как с ребёнком, нянькались с невиданной установкой дни и ночи – было такое вдохновенное время борьбы с заокеанским чертями за паритет в оборонных отраслях науки. Конечно, в том, что теперь сильноточный импульсник работает как часы, заслуга была его, Орликова… процентов на пять. Инженерные службы, коллектив краснозвёздной установки (на каждую тысячу импульсов на бочкообразном корпусе рисовалась звезда, и звёзд этих было уже десятка полтора, хотя могло быть нарисовано и больше – в ночные смены ускоритель «стрелял» по договорённости с экспериментаторами и вдвойне против графика, без всякой фиксации сверхимпульсов в оперативных журналах, зато с мгновенной оплатой в мировой жидкой валюте, бывало, что и на запредельной мощности, а, чтоб не сгорели при этом внутренности, перед такими импульсами молились: «Ну, Никола Батькович, помоги!»), великие спецы, хоть и поголовные пьяницы – вот чья настоящая заслуга в безотказности аппарата… процентов, может быть, даже на десять. На тридцать пять – ИЯФовских мастеров из Сибирского отделения академии наук в Новосибирске, под крылом Герша Ицковича так разработавших и изготовивших чудо-ускоритель, что «ломай! – не тут-то было…», а уж на оставшиеся пятьдесят – сам Никола Тесла, чей простейший, только очень мощный трансформатор и прятался внутри этой огромной бочки. Где ныне Тесла, где Герш Ицкович со славной плеядой абрамянов-цукерманов-вассерманов (создатели генераторов мощных импульсов электронных пучков и рентгеновского излучения)? И кто в раздающем ордена райкоме вспомнит о вечно пьяных механиках и операторах? По всему, по всему выходило, что Орликов был почти обречён на «Знак Почёта», и за три дня до злополучного Ленинского субботника – кто его придумал? – соответствующие бумаги на трезвого ещё Михаила Васильевича в люберецкий райком были отправлены…
Выбрать председателя общества трезвости в физическом институте – проблема. Не то, что пьют все, хотя пьют все, но трезвеннику-то для чего это общество? Он и так трезвенник. Ещё Толстой, сам Лев Николаевич, трезвенник и активный враг алкоголя, не понимал этой затеи. «Как это – общества трезвости? Это когда собираются, чтобы водки не пить? Вздор. Чтобы не пить, незачем собираться, а уж если собираться, то надо пить. То есть всё вздор и ложь, подмена действия видимостью его». И, как обычно, был прав, да только Мишка с Егоркой Толстого не читали и поэтому у них была своя правда.
Из пьющих тоже не всякого уговоришь, кому из бахусовой паствы охота накладывать на себя добровольную епитимью? Добровольно – не выйдет, только в наказание. Наказание за что? За пьянку же! Вот тут-то Орликов незаменим. Руководитель, коммунист с двадцатилетним стажем, весь в дерьме – что же лучше? Поэтому Орликова берегли, отгулы давали авансом, когда случался очередной – из регулярных – запой, в ЛТП отвозили на казённой машине. Пьяный руководитель – ноу-хау 80-х, кадровый оптимум.
Выбрали его, хоть и спланировано, но весьма демократично. Собрание проходило в счастливый межзапойный период, трезвый Орликов – орёл, заклёкотал про новую жизнь, тут ловчая сеть и опустилась: «А почему бы вам, Михаил Васильевич…». Заодно и похохотали.
Трезвость его, когда, наконец, она наступала после месяца запоя («месячных», как шутили на ускорителе), была воинственной. Со стороны могло показаться – как и показалось в своё время Аркадию – что человек после случайного падения воскрес, твёрдо встал на ноги и уже никогда в жизни!.. «Никогда» продолжалось до следующего повода, на трезвость часов в организме Орликова не было. Пока «повод» его не взял, он был вполне приличным начальником, хотя человеческое в нём и сильно прихрамывало: любил, например, у себя в кабинете-пультовой одарить страждущего казённым ректификатом, благо его хватало, дождаться, когда бедолага сломается, и тут же поглумиться над ним:
– Что же ты, Сергей Фёдорович, такая скотина?..
Поводом для него самого мог стать любой праздник, который, кроме того, что повод сам по себе, независимо от своего общественно-исторического содержания, с его восторженной атмосферой ожидания необычного, некоего чуда, был для Орликова напоминанием о его мечте-жар-птице, а вот прикоснуться к ней, снова попробовать за ней успеть, можно было – увы! – уже только со стаканом. Роковые «майские» за последние десять лет проскочить не удалось ни разу. «Майские» начинались в апреле грандиозной всесоюзной коллективной пьянкой на природе в честь Ленинского субботника. Ещё мётлы не взяли в руки, а от каждого коллектива двоих уже посылали в лесок «накрывать». От ленинской пьянки до общепролетарской всего неделя с небольшим, и правоверные алкоголики перерыва в праздновании не делали, а там уж, по ступенькам советских Печати и Радио уверенно, в смысле неуверенно, поднимались, в смысле опускались, к единственному по-настоящему святому дню 9 Мая, когда бы и нужно быть со всем народом… но Орликов к этому дню лежал одинокий в тёмном гараже и был не Победителем, а вообще наоборот. 11-го руководство за ним посылало и принимало меры к возвращению его из небытия, – однажды, без таких мер, он пролежал в гараже как Моисей, Илия и Христос сорок дней, пока не закончился спирт во второй канистре, и уже превратился в полоумного крысиного маугли. Меры, повторюсь, состояли в насильной эвакуации вонючей тени человека в ведомственную Средмашевскую поликлинику, что напротив кинотеатра «Победа» на Пролетарке, где его за отдельную плату мыли и на три дня помещали под капельницу, бывало, что «свои» медики отказывались, и тогда, только оформив в «трёшке» (Третья поликлиника Минздрава) документы, транзитом везли его в ЛТП в славный город Электросталь.
А в этот раз сплавляли Орла на свежий воздух в колхоз, в Луховицы – и со своих глаз долой, и, главное, от райкома спрятать, за две недели, глядишь, проветрится, а там уж и напомнить этому человеку, что он вовсе не материальная (пьяная) скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства (Гоголь, «Выбранные Места…»), и по возвращении вручить ему – втихаря! – орденок, сохранив при этом своё лицо и, что главнее всех орденов – положение.
То, что реальная жизнь давно уже обзавелась миражным дубликатом, ни Гаркова, ни Зотова не особенно и беспокоило – в дубликате им жилось куда как комфортнее. Реально бороться с пьянством, психовать, портить с полумиром отношения, не пить самим, постоянно получать нагоняи и при этом выращивать трезвых, умных, которые потом тебя же и съедят… или посылать в райком отчёты о том, чего нет и быть не может, и спокойно пожизненно сидеть, хоть и в протухающем болоте, но на самой высокой кочке. У жизни-дубликата установились свои законы и правила, у людей в этой жизни были свои миражные судьбы, и реального алкоголика очень даже запросто могли наградить реальным орденом за успешную борьбу с пьянством в миражно-дубликатном мире. Неприятным было то, что в некоторых точках эти две жизни пересекались, и тогда приходилось изворачиваться.
Вот так теперь.
Теперь Орликова в ЛТП было нельзя. И на работу в НИИП, на люди, было нельзя. Удачным, очень удачным оказался выход – в колхоз, формально, для райкома, старшим, чтобы лишний раз подтвердить разносторонность его руководящего таланта, а уж по возвращении, когда оклемается, и поощрить – кулуарно. Больше будет должен. Или… Или с председателей переизбрать, если не оклемается. Но лучше не переизбирать, потому что это целая история, опять всё бельё перетряхивать, силы уже нет, да ещё объясняться за трёхлетнее враньё и за несостоявшегося орденского кавалера, показываться перед партийным начальством такими бестолочами, дезавуирующими своей неспособностью жить в мираже и большой райкомовский мираж – им тоже ведь в дубликате проще. Так что, себе дороже. И потом, если Орёл полетит, он полетит насовсем, и тогда начальником РИУСа придётся ставить кого-то из этих молодых, хоть какие они молодые… пускать-таки жуков в их устаканенный муравейник. Нет, Орёл должен вернуться на своих крыльях.