banner banner banner
Возвращение Орла
Возвращение Орла
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Возвращение Орла

скачать книгу бесплатно


– Иван Прокопыч, а нам когда заплатят?

«Вот! А чего у него спрашивать? У директора спрашивайте».

«Только пуля казака-а во степи догонит…»

А на душе – брр-р… Что-то будет. Что-то будет… И погода как-то неожиданно изменилась, распогодилось, а с чего? Ни ветерка – а хмарь разошлась, и по радио ведь ничего хорошего не обещали.

– Смотри, смотри, а этого, орла, мёртвого, уже обратно тащат!

– Среди белого дня…

Селифон-водитель с третьего раза дозвонился, куда ему было нужно, и сказал всего-то одно слово: «Привёз». Стоило из-за этого!

– Вот те и москвичи!.. Евсеич, куда?!

Нет, не удержать было Евсеича – во дворе гульба, и он не просто так, он при Селифоне, значит, ещё раз – с отъезжающих стакан бормоты, с приехавших – полтешок спиртика… дело!

Увидел, как подошёл к полянке милиционер, Серёжка Рыбаков, сын его детского друга-родственника и его, Ивана Прокопыча крестник, но связываться не стал – не дерутся и слава Богу.

Прокопыч уже собрался отойти от окна (глаза бы не глядели!), но вдруг краем глаза увидел поверх всей этой вакханалии, поверх черемух и вётел, за ними, там, аккурат около паромной стрелки корабельные мачты. Ну, мачты и мачты, мало ли по Оке плавает разных судов, бывает, и редкий парус, как длинношеий лебедь в эскорте моторных уток порадует глаз, что ж, но… отсюда, из бухгалтерского окна даже трёхпалубный теплоход только трубу из-за вётел покажет, а эти мачты были видны почти целиком – не только брам-стеньги, но и стеньги и даже верхи мачтовых колонн. Прямые паруса довольно резво тянули корабль слева направо, вверх по течению, хотя, как Прокопыч отметил совсем недавно, не было ни ветерка, лист черёмуховый не шевелился. По всему выходило, что он не плыл, а… летел, летел над водой, над землёй.

Зажмурился. Проклятый НИИП, чёртов директор… ладно ещё сны дурацкие снятся, так теперь и наяву начало мерещиться. Уверенный, что мираж растает, открыл глаза – корабль не исчез, но остановился, развернулся и, уже видимый весь, в обе палубы, медленными галсами шёл по-над вётлами прямо на совхозное правление. Прокопыч ждал, что завизжат около других окон его бухгалтерши, но те продолжали обсуждать только наглую пьянку и примкнувшего к ней Евсеича.

Страха не было, другие чувства спешили взять верх: досада – «доработался до глюков, а ведь и не такой старый… ну, пропади, пропади, исчезни, милый ты мой кораблик!» – и восторг: «Надо же, летит, летит! Не исчезай, лети, лети…Как же имя тебе?»

Корабль встал на линию солнца, смотреть стало больно, яркие лучи пробивались то тут, то там, слепили, пока, наконец, не обняли, как горящими ладонями, золотого двуглавого орла на носу…

Отъезд

Французская горка – Орликов – Тимофеич-наблюдатель – вылет Орла – в гараже у Африки – Аркадий – орден Орла – труба.

Выехать маем из Москвы…

Б.Пильняк, «Машины и волки»

Французская горка

Французы… пьют все, но никто не запьёт с тоски на неделю.

И. Эренбург

Неправильная пьянка перед совхозным правлением закончилась довольно скоро – отъезжающих загрузили в автобус, водитель, Василий Сергеевич Селифонов, по-простому – Селифон, с горькой скукой наблюдавший эту процедуру перегнулся на полкорпуса в салон, зычно, перекрывая пьяный гвалт, крикнул: «Не блевать!» и порулил на паром, благо до него всего-то ничего.

Приехавшим же, какие бы они не были, а были они тоже уже никакие, надо было селиться.

А всего несколько часов назад они, свеженькие и всего лишь слегка возбуждённые предвкушением дороги и сменой – на целые две недели! – жизненного уклада с полуподвального на полувольный, толпились на небольшой площади у подножья знаменитой в Лыткарино Французской горки, откуда по многолетней традиции закрытый непризнанный наукоград посылал своих великоумных питомцев поддерживать перманентно загибающееся родное сельское хозяйство. Больше было некому, всех повыбили проклятые буржуины, дедов, отцов, старших братьев, мальчишей и даже своих плохишей, больше было некому, никого не осталось на полях родины… Зато полно по подвалам пряталось физиков-ядерщиков.

То есть, если в колхоз, то сбор только тут, у подножья Французской горки.

Старший этого десанта, Валентин Тимофеевич Янченко, Тимофеич, начальник импульсного реактора на быстрых нейтронах «БАРС-2», сидел со списком под растущим у самого края горки толстенным дубом, ровесником самого Наполеона, и был страшно недоволен собой: вот на самую йоточку себе изменишь, и ты уже не ты. В кои веки из какой-то дурацкой прихоти согласился поехать в колхоз, а тебя тут же загрузили – старшим… и ты уже не ты.

По самодеятельной лыткаринской легенде Французскую горку насыпали, ясное дело, шапками французы, завернувшие ради этого со смоленской дороги на рязанскую, видно, грунт тут для таскания шапками был более подходяшим, сюда же перенесли и всех своих за эту кампанию погибших, сто вёрст не крюк, тем более, что прецеденты в истории были, и ещё какие – перенесли же русские после Куликова сражения своих погибших в Донской монастырь да в Старое Симоново в Москву, а это не сто километров. Горка вышла размером с десяти подъездный трёхэтажный дом и за полтора века заросла берёзами и дубами, берёзы вырастили уже внуков, а дубы были те же самые, наполеоновские – что двести лет дубу? Ещё недавно на южном склоне стоял обелиск из песчаника с надписями, которые прочитать было невозможно, но завалился – французов, буржуинов, чтобы ухаживать за памятником, знамо дело, в закрытый город пустить не могли, да они про такую горку, конечно, и не слыхивали, а у лыткаринцев и до своих-то горок руки не всегда доходили…

Впрочем, Французская горка – отличный пример исторического творчества малых народов (50 тысяч лыткаринцев – не народ?). Наполеоновские французы в Лыткарино были? Были. Лыткари их били? Били. Горка есть? Есть. Даже с памятником. Всё для легенды готово, вот и получите её – огромная братская могила разбитого неприятеля, и мы, лыткари, их победители. Потом народное творчество образ закрепило и тиражнуло. Например, почти во всех песнях о своём городе, на которые лыткаринцы ох как горазды – выпить да попеть они, наверное, чемпионы области – французская горка упоминается обязательно. Вот из городского гимна:

Ты (г. Лыткарино) славен прямотой своих людей и улиц

Кипением садов весеннею порой,

Известен как магнит в лазурном пляжной гуле,

И вовсе знаменит французскою горой.

А городской КСП – клуб самодеятельной песни, кто забыл, – даже так и назывался «Французкая горка», и главная их песня, понятное дело, одноимённа – в ней сорок восемь куплетов, но смысл вот тут:

Она (гора) для нас на много лет гора раздумий и побед,

И щит, и меч, и место встреч, и место сборов,

Здесь наш Кавказ и наши Альпы, и Тибет,

И наш Синай, и наши Ленинские горы.

Ну и, как говорится, т. д.

То есть любой первоклассник в городе знает, что Французская горка – братская могила отступающих из Москвы французов, побеждённых славными лыткарями. И никому не интересно, как было на самом деле, а на самом деле было так: когда Мюрат преследовал отступающую по рязанской дороге русскую армию, один из его отрядов решил заодно немного пограбить деревеньки камнетёсов, богатеньких лыткарей да мячковцев, свернули с рязанки налево, в смысле направо, чтоб, значит, через лес да в Лыткарино, пограбить, а там бережком, бережком да за своими (Кутузова-то уже было не догнать, он, хитрован, свернул за Боровским курганом прямиком на Тарутино), а в лесу ничего не подозревавшие мирные лыткари рубили в поте лица своими лытками для Москвы белый камень, что б та не очень горела. Они этим уже лет триста занимались и очень этими лытками орудовать поднаторели. А бездельники французы им помешали. Вот камнетёсы – а было их может, человек пять, а то и семь, даже всё-таки семь, лытками им и накостыляли – одиннадцать человек убили, остальных сорок шесть взяли в плен, песок да глину в отвалы вместо лошадей таскать – война, с гужевым беда. И это уже никакая не легенда – почитайте местные газеты от 22 сентября 1812 года. Потом этот отвал из Алешкинского карьера Французской горкой и назвали – французы же натаскали.

То есть Лыткарино – истинно русский город, и не только потому, что как в небезызвестном Прославле, в нём имелось всё, кроме справедливости, но и по этой героической легенде, упрощённой по обыкновенному русскому небрежению к своему героическому до чисто домашней байки.

А какова легенда!? Братская могила всей французской армии, не больше, не меньше. Хотя… хотя в каком смысле так оно и есть. Другое дело – лыткари, не вольные каменщики, народ не особо гордый, да ещё и занятой, камни рубить не в рог трубить, фонтанировать на весь мир не станут, а вот случись бы такое дело в какой-нибудь голландско-люксембургской неметчине, то те бы непременно воткнули байку в учебники и через пяток-другой поколений весь остальной мир убедили, что так оно и было, да ещё бы и дань им, бумажным победителям, заставили платить. Хотя временами и отечественные пострелы за ними поспевают – как фантазийно отправили поляков в лесное болото меж двух глухих костромских деревень, якобы за царём, которого ещё царём и не избирали, поэтому полякам и вовсе не надобного…и такого Сусанина сочинили, что и оперу, и памятники, и целый город с его именем, А про наших семерых лыткарей кто и где слышал? Где они в истории? Где они?..

Впрочем, где они?

Тимофеич сидел под наполеоновским дубом на рюкзаке, на коленях лежала струнами вниз гитара, на гитаре список ядерного десанта, в котором не хватало пока семи галочек. Два десятка ребят вокруг своих рюкзаков кучками стояли на площадке перед горкой, балагурили, посматривали на часы – как обычно перед отъездом… Хотя Тимофеич и без списка знал, кого ещё нет, он с нервной размеренностью тыкал остриём карандаша в неотмеченные фамилии: Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин…и снова – Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин… и опять – Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин…

«И оно мне было надо?»

Орликов

Но в это утро демон жажды схватил его за горло, – демон утренней жажды привычного пьяницы, требующей утоления на каждой станции по пути в геенну огненную.

О. Генри, «Короли и капуста»

Застонал и, похоже, вынырнул из пьяного сна – глотнуть живого воздуха, лежащий с другой стороны дуба предобтр Орликов.

– Явился, – брезгливо вздохнул Тимофеич.

Какой-никакой, но Орликов понял, что это о нём, и, подняв из кучи с вещами голову, приоткрыл (разлепил) по-птичьему правый глаз – медленно, но чрезвычайно выразительно:

«Что-что?»

– Что-что…– обречённо качнул головой Тимофеич, – явился… нам во всей красе через двести лет русский человек. Эх!..

– Ч-через ск-колько? – переспросил уже голосом трясущийся Орликов.

– Через сто восемьдесят девять, – уточнил после секундной паузы, чтобы сосчитать точно, Тимофеич, и продолжил нервно тыкать карандашом в фамилии.

– То-то!.. – как будто успокоился Орликов и сделал попытку подняться на ноги, покачнулся, но, держась за дуб, всё-таки встал и даже сделал два шага.

– Да, время у тебя Михал Васильич ещё есть… Где же их носит?

Орликов мысли Тимофеича, конечно, не понял, но от дробного стука грифеля, сморщился, видно резонировало в пожижевших мозгах.

– Ч-ч-что ты, били-мыли, тычешь, больно же! – Орликов, начальник рентгено-импульсного ускорителя РИУС-5, с трудом (его ломало, ох как его ломало!) через силу полуулыбнулся, то есть улыбнулся как бы не до конца, чтобы можно было съехать с улыбки в любую сторону, – больно, били-мыли, больно! – подтвердил в ответ на удивлённый взгляд Тимофеича, – не т-тычь, били-мыли, не тычь! – и задышал, как после стометровки.

«И этот ещё!.. О, господи…»

– А как их ещё пошевелить? – только чтоб отстал и не вонял (и пахло от Орликова… ох, как пахло!..)

– Л-ластиком потри, – посоветовал трясущийся Орликов, – п-п-пе-ереверни карандашик-то.

– Может на них ещё и мёдом покапать? Время уже… хорошо автобуса ещё нет.

– Х-х-хо-орошо, били-мыли, секретаря парткома нет с «папой», – теперь предобтр Орликов заставил себя улыбнуться во весь рот, удобная позиция для перехода на необходимое сейчас Орликову панибратство, если бы не жуткий запах, которого, впрочем, сам Орликов не чувствовал, – налил бы грамм п-п-пя-пятьдесят, а то ведь сдохну. Знал, кто-кто, а непьющий Тимофеич всегда со спиртом, тем более на пути в колхоз.

Предобтра раньше всех других подвёз к Горке на мотоцикле Женька Паринов, прямо из гаража, где Михаил Васильевич три недели как жил-пил-погибал, но, похоже, запасы горючего кончились, а то, как же, вытащили бы его оттуда, хоть в колхоз, хоть в райком, хоть в баню, хоть в царствие небесное.

Тимофеич поморщился – и от вони, и от дурацкого этого «били-мыли», индикатора орликовского состояния, и от очередного своего не менее дурацкого положения: налить нельзя – вокруг столько подчинённых, которыми ему теперь, видишь, рулить в колхозе, причём из-за этого алкаша, вместо него едет старшим, как тут сразу начинать с налива ему же? И не налить нельзя, мучается, сдохнуть, положим, и не сдохнет, видно же, что с утра похмелён, хотя… но не к молодым его отпускать просить, нальют, ещё нальют, и потешаться будут над пьяным начальником ускорителя. «Ластиком, больно… вот хитрованец!». Вздохнул, отложил в сторону гитару, достал из рюкзака кулёк.

– На, там всё есть, только уйди куда-нибудь… – «как знала про Орла, – подумал непьющий Тимофеич о жене, – фляжку в пакет с снедью сунула, не вынимать же, ещё подумает чего».

– Ти-тимофеич, Тимо-мофеич!.. – захлебнулся в благодарности предобтр и неровно затрусил к ближайшим кустам.

Они с Орликовым были из той славной когорты физиков 60-годов, которых можно было бы назвать первыми – первыми, кто начал работать на промышленных отечественных ядерных аппаратах, сначала в Семипалатинске, потом уже на стационарной базе в Лыткарино, вернее в Тураево, промзоне рядом с городом, где в середине букета секретных «ящиков» торчала труба-тычинка ядерного центра НИИПа. Не друзья, но друзья. Вернее – друзья, но не друзья. Орликов был с самого начала везунчиком, блестящий специалист, золотая, хвалился, медаль в школе, дипломант-стипендиат с харизмой победителя, всё ему давалось на ура – и семипалатинские полёты на легендарном атомном самолёте, ядерной жар-птице «Аисте», и первый ускоритель, РИУС, сразу доверили ему, а Тимофеич шёл ту же дорогу без блеска, именно шёл, а не летел. Орликов – летел, потому ещё с Семипалатинска за ним и осталась так подходившее ему во всех отношениях прозвище – Орёл, иногда Орлик, ибо – Орликов. Потом с Орлом что-то случилось… нет, опять не так… потом что-то случилось с Тимофеичем, и он в середине второго десятка ядерной карьеры не запил, как Орёл, как все, и, белая ворона, практически не пил до сих пор. И это при самой большой норме расхода ректификата на его «БАРСе» по сравнению с другими аппаратами и установками.

Тимофеич-наблюдатель

Вселенная существует лишь потому, что существует наблюдающий её.

Вульгарная формулировка антропного принципа

Когда волна обязательных выездов в подшефные совхозы под эгидой славной КПСС накрыла и оборонку, Тимофеич занял позицию принципиальную: «Без меня!». Товарищи учёные, доценты с кандидатами, кончали свои опыты, гидрит и ангидрит, и нестройными рядами шествовали на поля родины мимо него. Но прошло от песни Высоцкого, точнее от 72 года, когда она спелась, лет, может быть, десять, и Тимофеич услышал в себе кроме ярого неприятия колхозного движения ядерщиков, и некую тягу «туда, в поля», которую сначала классифицировал как желание убежать от разрастающейся тоски во чреве самой науки, потом почувствовал и «родство с полем», в том смысле, что родная его наука начала болеть болезнью, которая в полях уже бушевала вовсю, отчего они и обезлюдели, ощутил какую-то глубинную родственность перманентно загибающемуся сельскому хозяйству, потянуло сильнее, как только что заболевшего человека тянет навестить умирающего родственника: каково это – умирать? И мне ведь, время придёт, туда… Со стартом перестройки, когда чуть не чепчики в воздух бросали – ура, свобода! – его, наоборот, придавило: какая детскость, думал он, делить – колхоз, наука… беда выше – обозначился вектор на умаление (он тогда даже в мыслях выражался осторожно) общего и верховенствующего над всеми этими колхозами и науками собственно народа, почувствовал силы, разрывающие его структуру, плоть, как почувствовал и сопротивление ей, выражавшееся неявно, коряво и губительно – взять хоть ту же эпидемию пьянства… И ему уже самому захотелось вылезти из одинокого подвального кабинета в поле, « в люди», где можно получше увидеть, что же происходит… Только увидеть. Понаблюдать.

А уж когда собралась и эта молодая команда, каждый год рвущаяся – против течения – в колхоз, он не выдержал и в первый раз согласился… Понаблюдать.

«Товарищи учёные, доценты с кандидатами…»

Наблюдатель должен находиться в стороне, потому-то он никогда никуда не вступал и старался ни в чём показательно-массовом не участвовать. Делал своё дело и был уверен, что движитель всего и вся – деланье каждым своего дела. Не вступал даже не из нравственной брезгливости, не из-за непереносимости лицемерия, которым ткётся ткань власти абсолютно любого уровня, а больше из убеждения, что из человека, находящегося внутри системы, наблюдатель, а, значит, и пониматель, никакой. Несколько раз его из уважения выбирали в президиум профсоюзных собраний, и он начинал чувствовать себя препогано, как леоновский Матвей-банщик, которого словно втихомолку ограбили, выбрав в Совет – не на кого становилось жаловаться. Поэтому ли? Нет, Тимофеич просто сразу переставал понимать происходящее, плывя вместе со всеми. А куда? Это можно увидеть только со стороны, будучи наблюдателем. По большому счёту, без наблюдателя, льстил себе Тимофеич, и корабль не корабль, во всяком случае – не плывец. Тем более, что он, физик, кое-что знал и про антропные принципы. Немного смущало его, что таких, «сторонних», с каждым годом становится больше и больше, все обочины в наблюдателях, но потом отделил себя и от этих обочинных – никакие они не наблюдатели, у них просто уже свой корабль, только плывущий в другую сторону, и за ними самими нужно было приглядывать.

Физик чувствовал (наблюдатель видел), как система «народ» год за годом теряла энергию. Нет, он не читал статотчётов и газет, тем более, что ракет запускают как никогда много и успешно, один «буран» чего стоит, молодой петушок из кремля кукарекает задорно, не то, что до него старые каплуны; не особенно его раздражали пустеющие магазины – глупо, конечно, не уметь накормить страну, сидя на самых жирных и обширных чернозёмах, но когда и ели-то от пуза? и нужно ли?.. и даже сообщение о проведённой четыре месяца назад американскими экспертами во главе с каким-то Бейкером, госсекретарём, контрольной инспекции – где? – на их родном ядерном полигоне в Семипалатинске! – только обидно царапнуло по сердцу старого нестарого ещё ядерщика, но не много добавило к ниспадающей кривой – он-то, наблюдатель, смотрел на составляющие систему первоэлементы, элементарные частицы, на людей вокруг себя, и вот тут-то грустнел капитально.

Молодые физики не хотели становиться Эйнштейнами.

Был у Тимофеича знакомый литератор, зябко диссидентствовавший в брежневскую эпоху и совсем загрустивший в последнее время, так он на вопрос, как пишется, жаловался:

– Совершенно не пишется, воздуху нет!

– Это сейчас-то?

– Сейчас, сейчас…

– Родной, вам же, когда воздуха нет, самое раздолье!

– Так нет того воздуха, которого нет. Апостасия затерзала.

Каламбур Тимофеичу понравился – тем, что он сразу не понял смысл (настоящий физик, непонятное притягивает), но перевёл его на логический язык (отсутствие отсутствия означает наличие) и удовлетворённо убедился в справедливости своей оценки литературного приятеля и иже с ним всех диссиденствующих: анаэробные бактерии, существуют только в тёмном безвоздушном пространстве, то есть, как писатель, он комфортно чувствует себя только тогда, когда в стране дерьмово. А что он будет делать, когда вдруг да наладится? Сдохнет? Наверное, помельче микробы и перемрут, но особенно стойкие потратят жизнь на поиски нового дерьма, и чем чище и светлее будет (а вдруг?) становиться жизнь, тем с большим рвением они будут это дерьмо выискивать и – очень вероятно! – гадить сами, воссоздавать, так сказать, среду обитания.

Энтузиазм – экое неуместное нынче слово! Как будто взяли и обесточили могучий агрегат: всё, налетай, ржа, сдаёмся. Да здравствует энтропия! …и апостасия заодно, знать бы, что это такое. Как-то легко все поверили, что они – никто, и не только сейчас, но и всегда были никем, даже наоборот – всегда были никем, попыжились, попыжились стать всем и сдались, поэтому и сейчас – вполне себе законно никто. А может быть в этом и фокус, и ключик, точнее выключатель: поверили, что всегда были? Как будто это не народ, а детская машинка: переключили тумблерок – и покатилась назад.

И он опять – то жалел: мог ведь и не ехать, не пацан, не член партии, не надавишь; то оправдывался: двадцать с лишним подвально-бункерных зим, весны хочется, то есть солнца и воздуха, потом – кому-то же надо было и в колхоз, почему не ему? То придумывал совсем уж несерьёзную причину именно этого выезда – хотелось понаблюдать за странной командой молодых физиков (хотя, каких, к чёрту, молодых – 35 лет? Ландау в тридцать лет теорию ядра создал. Или взять их с тем же Орликовым, тоже в тридцать лет… но, правда, не было заградотряда из стариков – откуда в 60-е старики? – а перспектива была), из тех самых пока отсутствующих Алексеева, Волкова, Жданова, Ненадышина, Ощепкова, Паринова, Скурихина… Всех остальных в колхоз уговаривали, а от этих отбивались. Мёдом им в Луховицах намазано. Что за мёд? Неплохой, похоже, мёд – возвращаются всегда как с курорта, на котором с утра до ночи научные симпозиумы, Дубулты… Отпустили и на этот раз. Всех. Отпустили и… вот уж полчаса после запланированного времени отъезда их никого нет. Паринов, правда, когда ещё привёз на «Урале» Орла, выгрузил его из коляски вместе с гитарой и какими-то сумками, да и умчался назад. И куда?

А полумёртвый Орликов с гитарой и в мотоциклетной коляске был хорош! Тимофеич надеялся, что, если Орликов не едет теперь старшим, то не поедет и совсем, не вылезет из ямы, ан нет – явился. Явили.

Здоровяк Паринов изъял предобтра из коляски, как спящего ребёнка, обнявшего во сне любимую игрушку, и положил с другой стороны наполеоновского дуба, и пока тот ещё, можно сказать, спал – мучительным, страшным, прекрасным (по сравнению с явью) сном, в одну последнюю минуту которого может насниться на сутки, а то и на неделю, Тимофеичу было более-менее спокойно, но, гад, проснулся, началось: «Налил бы!…» Э-эх!..

Понятно было, когда на выезд в колхоз сбивались в стаю совсем молодые, – у них это входило в ритуал добрачного роения. Добрачного, брачного и сразу послебрачного – крови нужно время, чтобы успокоиться и вместиться в равнинные берега. Но эти? Мужикам по тридцать пять лет, у них уже дети в этой самой поре роения, Ландау уже… тьфу, бес бы с ним, с этим Ландау!.. Странный рецидив комсомольскости на фоне общенационального опускания рук и пофигизма. А может быть, именно потому… Известно ведь, что когда уже ничего нет, не за что бороться и нечего терять, жизнь становится легка и весела, наверное, поэтому жить в России при любых раскладах лучше, чем в счастливейшем из раёв – рая же можно лишиться, и какой лоханью тогда вычерпывать горе этой утраты? Вот так и ребята: сзади потухшие любови, уже бывшие жёны и подросшие дети, впереди стена из нестарых ещё, то есть, вечных начальников, ни забот, ни перспектив – живи себе! Отсюда и причудливая эта деменция – коллективное впадение в юность. В футбол, в походы ходят, даже и зимой, слёты, стихи, стенгазеты, фотомонтажи какие-то… и всё на спиртовом растворе, а, значит, следом телеги, проблемы. И особенно в колхоз… ладно бы летом!.. А с другой стороны – ну, не захотели от беспросветности спиваться просто так, и дуркуют по-своему, спиваясь в разнообразии…

Но однажды увидел одного из этой семёрки – матерщинника, бабника и самогонщика Паринова Женьку, которого меж собой они почему-то звали Африкой, выходящим из – ! – церкви в Жилино, куда он, Тимофеич, заехал проведать заболевшего (или запившего? Два дня не выходил на работу и не звонил) механика Васильева, и все его ленивые предыдущие версии посыпались. Здесь было что-то другое.

Наблюдатель Тимофеич водки не пил, дачи, машины и гаража у него не было, хобби, однолюб, из-за безраздельного и безответного чувства к одной душевной привязанности – физике, не завёл В самой физике дотеоретизировался до самой черепной кости, доэкспериментировался до предельных на их старушках полутора десятка МэВ и упёрся в известную всем физикам развилку: налево – фило-теософия (левая теория), направо – математика (правая теория), прямо – эксперимент, и вперёд можно двигаться только если уж не по трём сразу, то, как минимум, одновременно по двум, а где тут по двум – с устаревшим-то железом и без постоянной практики в серьёзной математике? Недаром же у Ландау… прости господи… в его теорминимуме было целых два экзамена по математике. Два! То есть по всем направлениям – незаполненные валентные связи, на жаргоне физиков – дырки проводимости: динамические свойства у системы есть, а самой динамики нет, да, что уж лукавить, и системы-то уже нет, осталась только одна вот эта фило-тео, и та не в микро, не в макро, а в самом что ни на есть скучном для физика среднем масштабе – масштабе окружающего социума. Дырки. То есть теперь он только наблюдал за людьми, но, честно говоря, делать это ему становилось всё интереснее и интереснее.

Паринов – в церковь, а его, Тимофеича, подчинённый, начальник смены на реакторе Ненадышин, тоже один из этих – в странные околонаучные галсы…

Тимофеич считал Николая Николаевича весьма умным парнем, достаточно умным для того, чтобы суметь заглянуть туда, где пока ещё никому ничего не видно. Но Коля, упёршись, как все его сверстники, в карьерную стену – судьба поколения «не первых»! – начал, опять же, как и все его сверстники, попивать, благо спирта – залейся, и уже после нескольких лет работы на реакторе вести с ним теоретические разговоры не было никакого смысла. Из интеллектуального тот оставил себе только шахматы, и то не творческие, а технические, и всё больше погружался в стакан. Технические – это головой, логически, чтобы обыграть почти весь НИИП, хватало и такого подхода, а ведь бывала у Николаича и вдохновенная игра, в которой, попадись хоть Фишер, хоть Каспаров, пропали бы, потому что в этих редких случаях не он играл в шахматы, а шахматы брали его в свою игру, и тогда уже был безразличен статус соперника – можно было выиграть и у сборной команды чемпионов мира или… проиграть новичку.

Коля был не первый, Коля был не одинок, а Тимофеич – одинок и совсем не борец за погибающие души. Он уже к тому времени превратился в наблюдателя и профессионально старался блюсти чистоту эксперимента, тем более, что, не дурак, понимал – погибелью этих мальчишек и страны в целом руководят силы несколько иного порядка по сравнению с воспитательно-нравоучительными подпрыгиваниями, и махать шашкой на поток быстрых нейтронов не собирался.

Но с какого-то времени (какого? Да не с того же самого, когда и Африку у церкви увидел?) у Коли стали снова появляться – не из стакана же? – идеи и мысли… не то что не физические… хотя именно физические! – и наблюдательский интерес у Тимофеича совсем распалился.

Говорили как-то о радиоактивных превращениях, и Николай Николаевич неожиданно вставил:

– Не такие уж они и самопроизвольные, – сказал так, как будто точно знал причину причин.

Другой раз Коля спросил, слышал ли Тимофеич про преобразование Бренделя, прямое и, бог даст, обратное?

Тимофеич не слышал. Не знал. Преобразование Лоренца знал. Преобразование Галилея, в которое при маленьких скоростях переходят преобразования того же Лоренца, знал, преобразования Фурье, Хартли, наконец…

Перетряхнул память и физические справочники – никакого Бренделя, конечно, не нашёл. Не поленился залезть в энциклопедии, появились Брендели музыканты, всё австрийцы да немцы, Брендели художники, тоже по большей части нерусские, неприятно открыл Иоахима Бренделя, тоже немца, аса люфтваффе, он, гад, сбил наших самолётов больше, чем Кожедуб с Покрышкиным фашистских вместе взятые, но ни к каким преобразованиям, во всяком случае, таким, какие могли бы заинтересовать физиков, никто отношения не имел.