Читать книгу Недосказанное слово (Евгений Сухов) онлайн бесплатно на Bookz
Недосказанное слово
Недосказанное слово
Оценить:

3

Полная версия:

Недосказанное слово

Евгений Сухов

Недосказанное слово

© Сухов Е., 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Часть I. Дело об убийстве в Живодерной слободе

Глава 1. Неразгаданные буквы. 6 августа 1903 года

Чтение папок с уголовными делами – занятие не самое увлекательное; скорее, оно на любителя. Впрочем, находятся и такие люди, для которых перелистывание следственных материалов сродни занимательной литературе. Таких хлебом не корми – дай только почитать об убийствах, поджогах, насилиях, грабежах и прочих нарушениях общественного порядка и благопристойности.

Особое же удовольствие им доставляют дела, снабженные многочисленными фотографиями, будоражащими воображение.

Иван Федорович Воловцов, судебный следователь по особо важным делам при Департаменте уголовных дел Московской судебной палаты, к числу подобных ценителей не принадлежал. Тем не менее папки со следственными делами он просматривал постоянно и скрупулезно – не из любопытства, разумеется, а по долгу службы.

Наиболее значимые детали он дотошно заносил в памятную книжку; важные места перечитывал по нескольку раз; отмечал неясности, требующие дополнительного расследования: где следовало вызвать свидетелей, где вновь изучить улики. Существенные моменты, способные пролить свет на личность преступника, он подчеркивал красной чертой; на полях делал пометки, ставил вопросительные знаки, отмечал звездочками. Порой ограничивался краткими словами – «подтвердить», «выяснить» и тому подобное.

И дело было даже не в том, что он являлся судебным следователем – должностным лицом, на котором лежала большая ответственность и которому надлежало решать дальнейший ход уголовного дела: возбуждать следственные действия, принимать в свое производство уже начатые дела, а подчас и доводить до конца те из них, что были запущены нерадивыми предшественниками.

Главное заключалось в другом: по складу своего характера Иван Федорович просто не умел работать спустя рукава. Всякое порученное дело он стремился довести до полной ясности, неизменно стараясь докопаться до самой сути.

А незавершенные дела встречались нередко.

Порой расследования заходили в тупик по вполне прозаической причине – из-за человеческой усталости и перегруженности: внимание притуплялось, нить следствия ускользала, и важные обстоятельства оставались незамеченными. Что ж, такое порой происходит. В подобных случаях виновного обычно просили подать в отставку или переводили на тихую канцелярскую должность, а то и вовсе отправляли работать в архив, где наибольшую опасность представляли разве что орфографические ошибки.

Но бывало и иначе…

Если же следствие велось недобросовестно, намеренно – со злым умыслом, с целью очернить невиновного или, напротив, обелить злоумышленника, – тогда дело принимало более серьезный оборот. Подобное уже не прощалось. Особенно если истина искажалась за вознаграждение. В таких случаях нерадивый служака рисковал расстаться не только с должностью, но и с собственной свободой.

Дело, которое намеревался рассмотреть Иван Федорович, в свое время вызвало значительный общественный отклик. По нему немногим более полугода назад было вынесено постановление о прекращении производства: преступник считался установленным, изобличенным и осужденным.

Однако мать приговоренного – немолодая женщина лет пятидесяти пяти – предприняла нечто вроде собственного расследования. Явление редкое, почти исключительное, но в данном случае, как ни странно, принесшее результат. Она подала кассационную жалобу в Правительствующий Сенат, указав на ряд существенных недочетов и нарушений, допущенных в ходе следствия.

По ее убеждению, были допрошены далеко не все свидетели – и прежде всего отсутствовали именно те, чьи показания могли пролить свет на истинное положение вещей и оказаться решающими для следствия. Косвенные улики между тем были поспешно возведены следствием в разряд прямых и непреложных доказательств, тогда как в действительности они лишь намекали на цепь промежуточных обстоятельств и вовсе не устанавливали самого факта преступления.

Сенатская комиссия, ознакомившись с жалобой и приведенными в ней доводами, сочла их заслуживающими внимания. Приговор был вскоре отменен, а дело направлено на новое рассмотрение и повторное расследование другим составом суда.

Проведение этого расследования было поручено судебному следователю по особо важным делам, коллежскому советнику [1] Ивану Федоровичу Воловцову.

Приняв дело и расписавшись в его получении, Иван Федорович засел за чтение. С бумагами по делу знакомился неторопливо и обстоятельно, рисуя в воображении картины происшествия, которые во многом дополняли сухие строчки протоколов и даже пространные свидетельские показания. Сторонников подобного подхода к ведению и видению следственных мероприятий и действий в среде судебных следователей находилось немного. В основном эта категория государевых служащих предпочитала иметь дело с сухими фактами, обходясь без домысливания и всяческих фантазий на тему…

Нахождение прямых улик и доказательств, констатация фактов и обоснованность выводов по делу – вот главные обязанности и основное кредо любого судебного следователя. К ним неотъемлемо прилагались внимательность, точность и беспристрастность. Судебный следователь обязан был тщательно проверять показания, сопоставлять факты, выявлять скрытые связи и мотивы фигурантов, а также не упускать малейших деталей, способных повлиять на исход дела. От действий судебного следователя зависела не только законность процесса расследования, но и судьба обвиняемых, потерпевших и здоровье общества в целом. И это было обоснованно и, несомненно, правильно.

Хотя умение воссоздавать действия преступника в воображении было для судебного следователя делом вовсе даже не лишним. Этим даром активно пользовался Иван Федорович, и, возможно, именно он помогал ему раскрывать самые запутанные, порой почти таинственные дела. С такой фантазией и натурой явного художника у Воловцова наверняка получилось бы писать сыщицкие повести или даже романы.

Ведь тридцать лет назад творил писатель Семен Панков, некогда служивший судебным следователем, который писал «юридические» рассказы и повести. Иван Федорович даже читал одну из его книг – кажется, она называлась «Убийство в городе Медведково».

Действительно, он тоже бы мог, как этот самый Панков, ярко и подробно, а главное, убедительно передавать тонкости ведения следственных действий, хитрости розыска и приемы работы с преступниками, что наверняка заинтересовало бы многих российских читателей.

Однако мысль заняться писательством Воловцова никогда не посещала. Ему хватало собственных забот иного рода – тех, что касались повседневной жизни и безопасности людей, а не вымышленных героев, созданных воображением беллетриста и запечатленных на страницах книги.

* * *

Итак, в один из августовских дней 1903 года, в праздник Преображения Господня, именуемый в простонародье Яблочным Спасом, в Живодерной слободе Первопрестольной произошло несчастье, всколыхнувшее всю округу. Была убита – точнее, смертельно ранена ножом – молодая мещанка Матрена Кулебякина, горничная и одновременно компаньонка содержательницы «Трактира на Кровянке» Генриетты Павловны Свирской, владелицы двухэтажного дома, стоявшего по правую руку от трактира, в том же дворе.

Гибель девицы Кулебякиной внесла в слободу сумятицу. Ибо, несмотря на зловещее свое название, Живодерка – так звали ее сами жители и коренные москвичи – отличалась нравом скорее тихим и миролюбивым, нежели задиристым. Люди здесь жили простые, непритязательные, не склонные ни к буйству, ни к какому-то там злодейству.

И это при том, что слободчане вели свое происхождение от ремесла мрачного и тяжелого: их предки занимались забоем скота – главным образом старых, изнуренных или неизлечимо больных лошадей. Клячу приводили на живодерню, и там двое-трое мужиков, в кожаных фартуках и тяжелых сапогах, молча принимались за свое смертоносное дело – зрелище, от одного лишь вида которого у постороннего, непривычного человека стыла кровь в жилах.

Труд этот, грубый и безжалостный, не мог не оставлять следа в душе людей: он ожесточал, притуплял чувствительность, менял нрав. И все же даже среди людей, с детства привыкших к подобным зрелищам, убийство молодой барышни – да еще столь дерзкое и нелепое – казалось чем-то из ряда вон выходящим.

А происходило умерщвление животного следующим образом…

Прежде всего голову животного туго притягивали ремнями к врытому в землю столбу. Затем следовал тяжелый, глухой удар обухом по голове – короткий, решительный, без лишних слов. Оглушенную лошадь поспешно валили на бок, и дело продолжалось уже в полном молчании: каждый выполнял свою часть обязанностей.

Кровь – темная и густая – стекала прочь и по канавкам уходила в близлежащую речушку, окрашивая ее воды в мутно-розовый оттенок; оттого, поговаривали, и прозвали ее Кровянкой.

Далее начиналась разделка – работа точная, привычная, требующая сноровки и силы. Острые ножи мелькали в руках, и туша, еще недавно бывшая живым существом, постепенно теряла прежний облик, распадаясь на части в установленном, почти не нарушаемом порядке.

Зрелище это было тяжелым и гнетущим; к нему привыкали годами, да и то не всякий мог остаться прежним, ежедневно имея дело с подобным ремеслом…

К началу двадцатого века живодерни в слободе почти исчезли – уцелела лишь одна, да и та доживала последние годы. Однако названия остались прежними: речушка по-прежнему звалась Кровянкой, а сама слобода – Живодерной. Располагалась она на левом берегу этой самой речки и с одной стороны граничила с селом Троицкое-Андреево, принадлежавшим многочисленному дворянскому роду Андреевых. С других сторон к слободе вплотную подступали пустующие земли, известные под названием Канатчикова дача, представлявшие собой пейзажную, но уже активно осваиваемую городскую окраину. Когда-то городские власти подумывали устроить там новые живодерни, но от этого замысла по каким-то причинам отказались.

Неподалеку находилась и Даниловская слобода, раскинувшаяся у Серпуховской заставы, а чуть далее – Калужская застава, откуда к дачам на Воробьевых горах тянулась конка.

Живодерная слобода вошла в черту города лет с сорок тому назад. Место это почиталось живописным и для проживания благостным. Аккуратные домики с просторными садами да огородами, ровные улочки без рытвин и ухабов да речушка под боком – та самая, что берет начало с Воробьевых гор.

И хотя именовалась она по-прежнему Кровянкою, воды ее к тому времени уже давно очистились и изобиловали золотым карасем да плотвой. Для городского рыбака такая добыча была в самый раз: плотва – и к вялению годна, и к засолу пригожа; карась же – рыба простая, да благодарная. Его и на сковороде зажарить можно до румяной корочки, и в печи запечь – с маслицем, с чесночком да поджаренным лучком, самое то! При умелом приготовлении выходило кушанье на диво славное – такое, что, как говорится, язык проглотишь.

На одной из слободских улиц, именуемой Верхнею, неподалеку от «Трактира на Кровянке», стоит большой двухэтажный дом с мезонином. Крыша у него двускатная, а сбоку пристроена терраска – скорее для виду устроенная, нежели для какой-либо путной надобности. На ней и в погожий день чаю не распить: тесна уж больно, и одному-то развернуться непросто.

Именно в этом доме и разыгралась страшная трагедия, вызвавшая немалую ажитацию не только в самой Живодерной слободе, но и далеко за ее пределами. О случившемся заговорили по всей Москве: город велик, да слух в нем быстр – что ни приключится на одном конце, тотчас отзовется на другом. Да только вместо доброго слова чаще липкий шепот да пересуды разносятся.

А произошло вот что…

* * *

Домовладелица и содержательница «Трактира на Кровянке» Генриетта Павловна Свирская около десяти часов вечера возвращалась от гостей к себе домой. У Дорошевичей, куда она наведывалась нечасто, но всякий раз надолго, и в этот раз ее не желали отпускать столь рано и уговаривали, как могли, повременить еще немного.

– Посидите еще хотя бы до одиннадцати, – увещевала Марина Дорошевич, переводя взгляд с гостьи на мужа. – Живем рядом, а видимся едва ли три-четыре раза в год. Вы ведь у нас известная домоседка… Посидите. А там Эраст вас и проводит – прямо до самого крыльца.

– До самого что ни на есть, – поспешил подтвердить Эраст Дорошевич и, для пущей убедительности, приложил руку к груди. – Честное слово.

– Ничего себе – «хотя бы до одиннадцати», – с легкой иронией повторила Генриетта Павловна. – Да я в это время уже в своей постельке лежу да второй сон вижу.

– Так нынче можно и попозже лечь, – возразила Марина. – Праздник ведь…

– Именно так, – живо подхватил Эраст. – Я вас провожу. Тут и ходу-то – меньше ста саженей.

– Благодарю покорнейше, да все же пойду, – мягко, но решительно ответила Свирская, не склонная изменять своим привычкам ни ради дружеского общества, ни ради праздника. – А блан-манже, сударыня, у вас был превосходный. Давно такого не отведывала.

– Ах, жаль… – Марина Дорошевич пожала плечиками и чуть поджала губы, сделавшись на миг похожей на обиженного ребенка, хотя лет ей было уже под пятьдесят.

– Позвольте, я вас провожу, – поднялся из-за стола Эраст.

– Нет, позвольте уж мне, – почти одновременно с ним встал двоюродный брат Марины, Альберт Иванович Барабышев, горделиво выпрямив спину, и галантно подал Свирской руку. – Не откажите в чести.

– Что ж, извольте… – с легким поклоном ответила Генриетта Павловна.

Генриетта Павловна благосклонно улыбнулась. Альберт Иванович пришелся ей по душе. В его манерах было что-то приятное – не назойливое, но внимательное, с той мерой обходительности, которая не тяготит, а располагает.

Она невольно подумала, что не прочь была бы продолжить это нежданное знакомство – а там, глядишь, и сблизиться. Если бы он, к примеру, предложил увидеться вновь в ближайшие дни, она, пожалуй, не отказала бы… разумеется, после недолгого, для приличия, раздумья.

А отчего, в самом деле, нет? Женщина она свободная, обеспеченная, ни от кого не зависящая. Времена, когда за нее решали другие, давно миновали. Да и некому было решать: она уже много лет жила одна как перст и привыкла полагаться лишь на себя.

Что же до возраста… Альберту Ивановичу сорок семь, ей – пятьдесят четыре. Но разве в этом дело? Пустые условности. Женщина остается женщиной, покуда сама себя таковой ощущает – и годы тут не указ.

Да и что, в сущности, значат эти пятьдесят четыре? Вспомнилось вдруг: еще в прошлом столетии некая Анна Козьмина из Рыбинского уезда родила, будучи в возрасте далеко за пятьдесят, здорового младенца. А совсем недавно писали и о другой – Екатерине, из той же Ярославской губернии, – что разрешилась дочерью в сорок девять с половиной лет. Об этом даже в «Московских губернских ведомостях» упоминали.

Так что нет, пятьдесят четыре – это вовсе не закат. Скорее уж время тихой, зрелой жизни, когда многое становится яснее… И кое-что – возможно.

Барабышев гостил у Дорошевичей уже второй месяц. Приехал он из Вильны по коммерческим делам: поговаривали, что намерен закупить в Москве мануфактурного товару тысяч на пятнадцать. Дела, по-видимому, затянулись, раз принудили его столь долго задержаться в столице. А может статься, шли они и не столь успешно, как хотелось бы, – иначе едва ли рассудительный человек оставил бы свои предприятия в Вильне на столь продолжительное время без надзора. Впрочем, до того Генриетте Павловне не было никакого дела.

За все время ее пребывания у Дорошевичей Альберт Иванович держался большей частью молчаливо и лишь изредка, украдкой, поглядывал на гостью. Несколько раз их взгляды встречались, и всякий раз Генриетта Павловна без труда видела в его глазах – смесь почтительного восхищения и теплого, почти робкого обожания. Так на нее не смотрели уже давно. И это было не только приятно – это пробуждало в душе легкое, давно позабытое волнение и будило мысли, которым она прежде не давала ходу.

Покинув дом Дорошевичей, они направились к ее жилищу неторопливым, почти прогулочным шагом. Оба, казалось, не спешили расставаться. Так бывает, когда между людьми возникает едва уловимая связь – еще не имеющая точного названия, не осмысленная до конца, но уже отчетливо ощутимая. Связь, которая при благоприятных обстоятельствах способна со временем перерасти в нечто весьма серьезное…

Погода стояла для вечерних прогулок самая благоприятная – поистине бархатная. Ни жарко, ни прохладно; дышалось легко и свободно. Теплый, едва ощутимый ветерок чуть трогал еще зеленые листья, и сама тишина, укрывшая слободские улицы, казалась мягкой и уютной. Чувствовалась легкая грусть, которая не омрачала, а, напротив, придавала их настроению особую, тихую прелесть.

Как ни старались они идти медленно, растягивая дорогу, все же путь их окончился неожиданно скоро: вот уже и крыльцо дома.

– А это мой дом, я пришла, – тихо произнесла Генриетта Павловна и, чуть приподняв голову, посмотрела прямо в глаза своему спутнику. – Благодарю вас за то, что проводили.

– Не за что… – несколько смущенно отозвался Альберт Иванович. – Мне было приятно… пройтись с вами. – Он помедлил, словно решаясь, и, собравшись с духом, прибавил: – Позвольте спросить… быть может, мы еще как-нибудь прогуляемся?

Мужчина глядел на нее с явной надеждой, почти не скрывая волнения.

– Быть может… – ответила она после короткой паузы и едва уловимо улыбнулась.

– Прощайте. Я буду думать о вас, – произнес, уходя, Барабышев.

Вот теперь легкая грусть превратилась в настоящую грусть.

«Я тоже», – хотела было сказать Генриетта Павловна, но передумала, правильно решив, что это будет уже лишнее. (Шаг навстречу понравившемуся мужчине, даже если сильно хочется, первой делать не стоит. Надлежит дождаться, когда такой шаг совершит первым мужчина.) После чего ступила на крыльцо и позвонила в дверь. Однако ей никто не открыл. Генриетта Павловна позвонила еще раз и еще, после чего стала беспрерывно дергать звонок в надежде, что ее кто-нибудь да услышит. Наконец, откуда-то сбоку, очевидно, из своей каморки, выбежал дворник Ерофей. Настоящее его имя было Ерикей Елкыбаев. Был он из касимовских татар, родители его обосновались в Москве еще в середине прошлого века. Ерофей, как его все называли, уставился во все глаза на барыню, – как, мол, так: хозяйке дома и не открывают.

– Чиво, не открывают? – удивленно спросил дворник с едва заметным татарским акцентом.

– Да. Видно, Мотя моя куда-то запропастилась, – посетовала Генриетта Павловна. – Наверное, с Горскими лясы точит. Вот я задам негоднице!

– Давайте я сыбегаю, пыгляжу, – предложил Ерофей и уставился на Свирскую, готовый мгновенно исполнить ее приказание.

И оно последовало, правда, в мягкой форме:

– Сделай милость…

На первый этаж дворник проник через черный вход. Вход на второй этаж, на котором проживали госпожа Свирская вместе со своей горничной и компаньонкой Матреной Кулебякиной, был заперт изнутри. Дворник прошел на кухню, но там находилась только Елена, супруга Аркадия Горского, крестника Генриетты Павловны. Елена пила чай с карамельными конфетами «Раковая шейка» «Фабрично-торгового товарищества А. И. Абрикосова и сыновей». Лицо ее выглядело раскрасневшимся, безмятежным и довольным. Оно и понятно: славно откушать чаю с любимыми конфетами в вечерние часы, когда все дневные заботы завершены.

– Вы Матрену Ивановну не видели?

– Матрену Ивановну? – удивленно вскинула брови Елена Горская, поначалу не поняв, о ком идет речь. – А-а, Мотю, – наконец, догадалась она, о ком спрашивал дворник. – Так она на втором этаже.

Дворник кивнул и быстрым шагом направился обратно.

– Она на втором этаже, – сообщил дворник Генриетте Павловне, выйдя из дома.

– А почему тогда она не открывает? – поинтересовалась Свирская, понимая, что ответа на свой вопрос она все равно не дождется. – Ступай-ка к Горским и позови Аркадия Ильича.

– Слушаюсь, барыня, – прозвучал незамедлительный ответ, и дворник вновь исчез в темном коридоре.

Генриетта Павловна подняла голову и заметила в окне своей квартиры какую-то неясную фигуру, едва различимую на фоне тусклых всполохов. «А это что еще за диковина такая?» – недовольно подумала хозяйка, отнюдь не предчувствуя приближения беды.

На кухне Елена Горская, как и прежде, неспешно пила чай с карамельными конфетами. Верно, это занятие доставляло ей истинное наслаждение, и прекращать его она не спешила.

– Барыня Генриетта Павловна спрашивают Аркадия Ильича, – обратился дворник, скользнув взглядом по лицу Елены.

– Мне думается, он тоже на втором этаже, – отхлебнула чай Елена Горская из цветастой фарфоровой чашки с ленивым, но довольным видом.

– Благодарствую, – буркнул Ерофей и удалился.

Вернувшись к ожидавшей на крыльце Генриетте Павловне, дворник доложил, что госпожа Горская о местонахождении Аркадия Ильича точно не ведает, лишь полагает, что он тоже на втором этаже. Свирская снова устремила взгляд к окнам, все так же не понимая, почему ей не открывают.

Человеческого силуэта в окне уже не наблюдалось. Зато вместо слабых мерцающих всполохов на стекле ярко разгорались языки огня, хищно пожирающие тяжелые портьеры, и ночь вдруг наполнилась запахом гари и треском пламени.

– Пожар! – донесся крик откуда-то со стороны трактира.

По двору побежал, замельтешил народ, будто вырвавшийся из ниоткуда. И, как водится, каждый необычный случай привлекает внимание обывателей: ибо пожар – событие далеко не рядовое, в котором всегда найдутся желающие принять участие или хотя бы поглазеть. Ведь огонь и вода, как известно, всегда приковывают взгляд.

– Ах ты… – нехорошо, по-русски выругался дворник и поспешил к темному входу.

Госпожа Свирская последовала за ним.

Поднявшись по лестнице на второй этаж, дворник уперся в запертую дверь. Не долго думая, он со всей силой хрястнул по ней кулаком. Верхняя доска полотна треснула. Ерофей ударил еще раз, и половина треснувшей доски вылетела наружу. Он просунул руку в образовавшуюся дыру, пошарил ладонью за дверью и нащупал ключ, торчавший изнутри в замочной скважине – повезло! Повернул его, и замок щелкнул: дверь распахнулась.

В лицо ударил густой, тяжелый дым, горьковатый и удушливый. Сквозь него просматривалась комната, словно вывернутая наизнанку: вещи разбросаны, тяжелая мебель сдвинута с прежних мест, оба настенных креста валялись на полу, а диван был окрашен буро-красными пятнами.

У стены, в лужице алой, еще не запекшейся крови, лежала Мотя. Ее горло было перерезано; тело неподвижно, глаза закрыты – ни малейших признаков жизни. В воздухе стоял запах железа и гари, от ужаса застучала в висках кровь.

Картина была столь ужасающей, что всякий, увидь ее во сне, закричал бы от кошмара и, пробудившись, еще долго дрожал бы от животного страха. Но это был не сон. Это была явь – жестокая, холодная и беспощадная, оставляющая после себя лишь немую дрожь и глухое чувство безысходности.

Еще минута – и в квартире воцарилась невообразимая суматоха. Повсюду носились люди, сбежавшиеся на пожар и плотно заполнившие просторную гостиную Генриетты Павловны, куда при иной ситуации никому из них и на порог не войти. Одни спешили помочь с тушением, другие – в суете хватали то, что плохо лежало.

Гул стоял такой, что напоминал шум многолюдного базара: голоса перекрывали друг друга, и слова терялись в общей какофонии.

Вдруг чернявый мужик в холщовой рубахе, нанковых штанах и, по случаю праздника, в наброшенном на плечи пиджаке, подвыпивший и слегка шатавшийся, ухватил Мотю под руки. Он поднял ее с пола и, таща вниз, громогласно с вытаращенными глазами выговаривал кому-то невидимому:

– Ну уж не-ет… Тела-то я никому не отдам!

Генриетта Павловна хотела вмешаться, но дым, крики и мелькавшие люди полностью лишили ее ориентации – все вращалось вокруг, и мозг едва успевал воспринимать происходящее.

Вдруг из суматохи вынырнул Аркадий Горский. Она крикнула ему, едва различая сквозь шум собственные слова:

– Аркаша, помоги!

Горский что-то прокричал в ответ; его слова Генриетта Павловна не разобрала. Аркаша ринулся на огонь без колебаний – словно в рукопашную. Он распахивал окна; метался с ведрами из угла в угол, поливая воду на огонь; сбивал языки пламени душегрейкой; то исчезал в клубах дыма, теряясь из виду Генриетты Павловны, а то вновь внезапно выныривал – почти нереальный, как видение среди огня. Его движения казались беспорядочными, но в этой лихорадочной суете угадывалась твердая, почти упрямая уверенность человека, знающего, куда и зачем направлен каждый его жест. Уследить за ним было невозможно.

Комната утопала в дыму. Пламя, словно насмехаясь над усилиями людей потушить его, плясало по оштукатуренным стенам; тени метались, переплетались, сливались в одно живое беспокойное пятно. Воздух раскалился, задрожал, наполняясь гулом огня.

bannerbanner