скачать книгу бесплатно
Человек застыл. Свет все сильнее лился, пытаясь рассеять черноту угла, и, как вода, бессильно разбивался, чуть серебрясь о темную скалу. Пронзительные, тонкие брызги кружились пыльным хороводом…
– К нему идут, – продолжил снова голос свое. – Я должен сам искать. Кто Им проникся, уходит из Мира. Кого я нахожу, остаются жить в мире. Но истина и сила у тех и других – одна. И я, и Он берем из одного источника…
«Такого не может быть, – уже совсем спокойно думал человек. – Не может! Лжет враг людей! Лжет!»
Вдали глухо пробило два раза.
«Два часа, – машинально подумал он. – Скоро начнет светать».
И неожиданно, как бритвой, рассекло ему мозг: «А он! Он здесь зачем?»
Мерно упали слова.
– Раз в пять веков я выбираю. И наступило время. Мне нужен человек.
Пятьсот лет длится от одного. Пятьсот лет, и надо искать замену. Но и ему не легче. Отрекаются многие, а к нему доходят…
«Зачем я здесь?» – безумная мысль превратилась в ледяную глыбу, заполнила мозг, начала плавиться, и страшно заныли зубы…
«Зачем я здесь! Спросить?!»
Лед плавился в горячем мозгу.
«Неужели?! Он хочет выбрать меня?!»
Набрал побольше воздуха, и вдруг сон стал меркнуть.
– Меня?! Выбрал?! – судорожно, с безумной надеждой выкрикнул Савелий вопрос бесу, цепляясь за обломки ускользающего видения. И так страшно желалось ему, чтобы выбрал его демон, что про все сразу забыл и погрузился в беспамятную грезу.
Влюбленный Дух и Аннушка
Ночь царствовала. Распалось дневное общепроверенное сознание. Полмира закрыла тьма, и вещи слились с телами и стали неотличимы. Зато душа ускользнула от грузной, потеющей во тьме, сопящей тюрьмы. Чуткая, настороженная выскользнула и стала на свободе глядеть сны. Каждая – свой; кому цветной, кому без красок, серый и будничный, как явь, но с исполнением, исполнением невеликих желаний… Пусть невеликих, но любых, любых желаний, самых запретных в дневном, закованном необходимостью и словом «должен», существовании. Где тысячи и тысячи глаз надзирают за действием твоим, за образом мыслей, за чувством… А тут один, свободен от всех паришь в недоступных цензорскому взгляду пространствах… Быть может, придумают когда-нибудь такой прибор, чтобы и сны подслушивать? Только навряд ли… А пока летят, летят невидимые сновидения, загораясь в пустоте небытия, перед взором души. Сколько их, этих снов? А может – один на всех? Как жизнь. Или у всех и жизни разные, как сны, и только чудится единство?
Спит город, и кажется, что тень чужой воли закрыла мир без солнца, внушая свое. Одно на всех, чтоб завтра творили опять единство жизни. Чтоб не рассыпалось хрупкое напряженное стекло дневного общеприятия в тысячи осколков отдельных видений, не склеенных долее верой в незыблемость и общность того же солнца. Да только и во сне у всех ведь тоже многое общо. Солнце и звезды, одна Земля… лишь исполнение желаний – разные…
Тысячеглазые могилы, провалы окон-глаз. Живые иль мертвые, – не различишь: подобен смерти сон. Вот снится ли тем, кто слеп со дня рождения, сияние дня? Иль не рассказать. Не выразить того, чего нет наяву. Туманы… Ведьмы и лешие топорщатся из тьмы. На всех одна ночь, на половину света. И может, из-за того одна культура, дух – един? Созвучие небытия одно на всех. Как жизнь. И каждому свое: как в жизни, – свое исполнение и своя невыносимость…
* * *
Аннушке снился влюбленный в нее Дух. Он манил ее издалека, но, как только она приближалась – таяла плоть и превращалась в серебристый контур фигуры. Только голос по-прежнему звучал отчетливо. Счастливая Аннушка скользила над изумрудной травой и прямо пила воздух, такой он был душистый и густой. Потом она самостоятельно попыталась разглядеть Духа, его черты, сосредоточилась и чуть не проснулась. Испугалась и больше она решила ничего сама не делать, а, напротив, сон затянуть как можно дольше, потому что в этом сне она была так счастлива, как никогда наяву с ней не бывало. Дух сам заговорил.
– Я люблю тебя, Аннушка, – долетели до нее слова, – но я – Дух, а Духи бесплотны. Вот отчего я только и могу лишь сниться тебе. Господи! Как завидно глядеть мне на тебя дневную и быть вдали, вдали…
– Ну так приди ко мне, обзаведись плотью и приди! – сказала счастливая Аннушка. – Я буду любить тебя и ласкать и днем, и ночью. Мне так просто и ясно с тобой, и никакой не надо играть роли. Я даже не думаю, как мне выглядеть… Днем – по-другому. Я сейчас играю роль роковой женщины, потому что какую мне роль играть – не сказали, вот я и выбрала, дура. А вовсе я не роковая и даже очень несчастная… – так по-детски торопилась все рассказать Аннушка Духу. – Я не буду больше играть никакие роли, я буду сидеть и ждать Тебя. А когда ты придешь, все будет, как сейчас, и я буду очень тебя любить…
– Ты можешь не узнать меня, если я приду. Плоть моя может быть совсем
случайной, и ты пройдешь мимо.
– Я обязательно тебя узнаю. И я хочу тебя, – она помялась, – настоящего.
– Я настоящий.
– Но ты невидим, даже во сне…
– Но ты, ты счастлива? – возразил Дух.
– Да, – шепнула тихо Аннушка. – Я счастлива так, как никогда не была.
– Жизнь коротка, Аннушка, – тихо произнес Дух, – если ты не узнаешь меня, мы никогда больше не встретимся. Даже во сне.
– Я узнаю, обязательно узнаю, верь мне! Я не ошибусь, – так заверяла его Аннушка.
Подхваченная волной чуть влажного душистого воздуха, летела она в неведомой стране. Легкая, счастливая скользила, и все громче играла музыка. Это в небольшом деревянном сарае на берегу реки стоял черный рояль, и маэстро в старомодном фраке играл на нем, скользя проворными пальцами по твердым блестящим клавишам. Руки его так и мелькали, касались то нежно, то твердо их кремовой белизны. Подлетев, Аннушка улыбнулась, игравший кивнул ей в ответ, а рояль так и засиял улыбкой, обнажая бесчисленное множество своих белоснежных зубов. Мимо текла река. Музыка взлетала все громче. Над водой вдали появилось и заскользило к ней облачко. Приближаясь, облачко все время росло вместе со звуком взлетающих и теперь едва выносимых аккордов, пока не превратилось в бьющихся и хрипящих в пене белоснежных кобылиц. И тут Аннушка даже закричала от счастья.
Нисхождение Духа
– Ах, Аннушка, воплощенная земная красота, зачем ты вновь меня смутила? Зачем позвала? Последнее мое страдание, ведь не узнаешь, не узнаешь ты меня… – так горько сетовал парившей в ночи Дух. Только что выскользнул он из души Аннушки, счастливый, хмельной и теперь пристально вглядывался в ночную половину жизни, чтобы найти отверстые врата чьей-то ждущей его плоти. И воплотиться, воплотиться! Ни пятнышка, ни огонька. Глухо закрыты засовы и ставни. Внутри заколоченных наглухо душ ворочались спящие, как ворочается в тесной темной конуре Нищий, пугаясь мыслью, что другой нищий его ограбит…
Но, чу! Что это?! Так ярко горит огонь и так широко распахнут вход… Тут ждут его!
Осторожно ступая, вошел Дух в распахнутую, отверстую душу Кирилла Петровича, лектора по атеизму, который в этот миг тяжело дышал в тесном номере гостиницы, в том же самом городке, куда прикатил Савелий. Вошел Дух, и в тот же миг как пелену кто-то сдернул с глаз спящего. Ощутил Кирилл Петрович, потом увидел призрачную теплоту черно-синей южной ночи. И тут же обнаружил, себя всего, плывущим над землей. Впереди в отдалении горели костры, а за ними угадывался Океан. Самое странное, обнаружил он себя в таком состоянии при полном и ясном уме и дневной памяти. Знал, неторопливо скользя над травинками и касаясь их босыми ногами, что тело его лежит в этот миг в гостинице маленького городка, куда он приехал читать лекции о судьбе и власти над ней человека. Знал, что сам он такой-то (фамилия) и даже помнил отчетливо год рождения… Страшное его взяло любопытство. А что это такое? Отчетливо ведь видел он свои руки, грудь, ноги… И поскольку он был в этом, как бы сне, в полном дневном сознании ума, то тут же шкодливая мысль возникла: «Проверить! Вот он опыт! Если в сне на детали все внимание остановить, то разом проснешься (это он знал). Дай-ка я свои руки разгляжу поподробней!» – решил Кирилл Петрович и стал пристально рассматривать ладони. Сильней, сильней сосредоточивался он, не в силах разглядеть привычные линии, бугорки, морщинки… Еще сильней вгляделся и… увидел землю внизу. Рук не было. Так, взаимная игра света, мельтешение зайчиков. Не было его ладоней, ног, тела! Тело («Конечно, так и должно быть!» – подумал он), тело, оно лежит по адресу и дышит (потом он простить себе не мог, что не поставил другого опыта, не слетал и не посмотрел на свое плотное тело под одеялом со стороны. Но тогда как-то и мысли о том не возникло). Тогда он засмеялся, вдруг стал большим, расширился до великанского размера и подлетел поближе к огням.
– Дух! Дух! – закричали женщины и дети возле костров на берегу. – Глядите! Дух!! – и показывали в его сторону пальцами…
Возле огня играла музыка, пение донеслось до слуха, но светящаяся прозрачная эманация Кирилла Петровича, осознающая себя дневным и даже еще большим сознанием, быстро к кострам и людям интерес потеряла, и поплыла мимо прозрачная игра света, в виде огромной фигуры человека, парящего над землей, с вытянутыми вперед руками и повернутыми к небу ладонями; поплыл Кирилл Петрович в таком виде к Океану, в ту сторону, откуда чуть слышно доносилось шлепанье волн. Так плыл он долго, уже над водой, впитывая всем чувством окружавшее его благолепие, пока совсем не растворился в душистой теплой темной неге.
* * *
Эх! В какую только страну не занесет воображение! Такая прихотливая стихия. Разыграется, дунет, и летишь подобно листку по прихоти ветра. Иногда и сам бы рад унять, остановить, да разве остановишь! В такую заберешься дичь, что дай
Бог ноги… Тут закричишь и… пробудишься. Так вышло и с Савелием. Выкрикнул он что есть мочи свой вопрос бесу: «Выбрал меня?!» – а вместо ответа от напряжения и собственного крика проснулся. Лежал, открыв глаза, в ночной чуткой тишине деревянного домика. Чутка, ох, как чутка ночная тишь на среднерусской равнине! Каждый звук ловит. За десять километров чуть крикнет паровоз, а звук гулко раздастся рядом, долетит без ущерба, скользя натянутыми, звенящими мостиками тишины.
А в бревенчатом домике тишина особая. Старая она, ненавязчивая, как запах старинного буфета, и, быть может, оттого, что эта тишина не глушит, не наваливается, быть может, от этой деликатности беззвучия так вдруг тревожно станет в душе. И вглядывается, вглядывается глаз в тихую, разреженную пустоту, пытаясь поймать тот миг, когда проявит себя покой, и ночная застылость вдруг двинется осторожно острой тенью шкафа… Тут сердце стукнет и замрет в испуге, взгляд так и вонзится в предательскую тень! Но нет! Вновь неподвижность обнаружит себя, и сердце успокоится мыслью, что глазу лишь почудилось движение, а шепота и вовсе не было…
Савелий лежал не шевелясь, вперив взгляд в неясно видный потолок над ним. Сейчас во тьме низенькая плоскость, грубо замалеванная белилами, то парила отдаленно, загадочно, то вдруг нависала. Краем глаза он следил устало за тенями: от шкафа тень, тень от занавески, отделявшей комнаты. Иногда она шевелилась, но тут он знал наверняка, что движение искусственное, от воздуха.
В дальней комнате скреблась мышь. Крр, срип, скрип… и замолкала, чтобы, видно, передохнуть, оглядеть окрестные тени вокруг нее и прислушаться…
Прокричал петух. Крик долетел свободным, почти незатухшим звуком, пронесся мимо и полетел дальше.
«Три часа», – решил Савелий.
С другого конца городка, куда, видно, достиг петушиный крик, вяло и коротко откликнулись. Но звук был сонный и быстро погас.
Савелий встал, вдел босые ноги в старые шлепанцы, набросил халат и вышел во двор.
Осенняя глухая ночь налила повсюду черноту. Только в самом верху чуть отсвечивали, чуть белели облака, так что можно было отличить их темный скользящий контур от черноты провалов меж ними. Звезды отдалились, совсем ушли вглубь, на самый край мира, так что едва-едва проблескивали сквозь плотную темень, налитую щедро в земную чашу.
«Вот так стоял, задрав главу, мой предок, – думал Савелий, – и предок предка… до обезьяны и дальше в глубину времен. И тень страшила движением, развязывала узел темной глубины. Миллион годков назад вот так же тень двинулась в застывшем переплетении стволов. И помним, помним! Бессмысленно, не отдавая в том отчет, а помним! Страх, настороженность, чуткое напряжение, сердце тук, тук… опасность! – Тьфу! – крикнет в сердцах. – Занавески, дурак, перепугался!
Так то не занавеска, то память. Глухое древнее воспоминание живой очеловеченной обезьяны. Вот почему никак нам не отыскать «пропавшее звено», зря ковыряем землю. Зоолог прав, нам не найти эту пропавшую перемычку меж обезьяной и человеком. Потому что мы, сами – этот переходной мосток. А человек (не сверх, как думал философ), а просто человек – вид будущий. Который нас, промежуточных, вытеснит, как мы – зверей. Неведомый по качествам, грядущий двуногий страх. Если похож он на Христа иль Моисея, на колдуна, всевидящего мага, – тогда меж ним и нами поглубже пропасть, чем между нами и обезьяной сейчас. Тогда понятно, отчего так ненавидят, ох, как ненавидят таких из будущего сильные, вооруженные умением выживать сегодняшние властелины! Чуют видовую чуждость! Ненавидят и боятся, как зверь боится человека, предчувствуя неминуемую погибель. Иль скромное место в заповеднике».
Белая собачка, звякнув цепью, вылезла из будки и прервала внутренний монолог Савелия. Чуть заскулила.
– Не спится, Пушка, – обратился к ней Савелий и погладил собачку. – Надо с тебя эту цепь снять…
Будто поняв, собачка ткнулась холодным носом в ладонь.
– Но эти из завтра, что родились до срока, – вдруг спохватился Савелий, – ведь тоже мрут, а ужас для них гуще, отчетливей по контуру. Потому что Он – человек – много острей и совершенно точно знает, каждой частицей своей, что сейчас конец его неизбежен и приговор обжалованию не подлежит! Да и куда жаловаться, кому?! Плачь горько, преждевременно себя объявивший о слишком рано наступившем завтра! Плачь горько о том, что не дождаться тебе победы! Плачь от бессилия! Не тронут твои рыдания ушей и сердца жестокого к нам Рока. Неумолимо приблизится и для тебя, будущего победителя, сначала год (последний твой год), потом месяц, неделя, день и наконец час и минута… Аааа… черт!! – вдруг заорал Савелий. – Спаси! Кто-нибудь!! Бес, Бог. Эй?! Кто-нибудь… Господи спаси!!! – и застыл, мучительно напрягся, удерживая бесполезный крик.
Темные облака скользили над провалами черноты. Неясно, равнодушно проглядывали пятнышки звезд. Подул зябкий осенний ветерок и протянулся ледком меж яблоневыми ветками. С шорохом посыпались листья, сейчас невидимые в темноте, дав знать лишь звуком о последнем своем пути.
Он запахнул халат поплотней, переступил озябшими ногами. Белая собачка с явственным звуком зевнула, позвенела цепью, устраиваясь в теплой конуре.
Самая ночная глухомань прошла и перевалило к утру. Ветер окреп, легко приподнялся над землей и засвистел, задул! Сад зашумел. Листья зашуршали, все разом посыпались вниз и только одиночные, самые крепко приросшие к ветвям, держались из последних сил, с хлопаньем трепеща меж струями холода, обтекавшими их со всех сторон. Но в наступающем мглистом рассвете их последний усилий никто не видел, да и не мог бы разглядеть. Разве что сама госпожа Ночь, но она, как Золушка, заслышав бой часов, торопливо убегала. В быстро бледнеющем небе все отчетливей неслись рваные серые тучи. Звезды померкли. Наступал рассвет, и в белом освещении будущего дня рассеивались чары: блестящая карета вновь стала старой тыквой. Прекрасные вороные жеребцы уменьшились до мышей и прыснули с писком во все стороны. Лишь золотая туфелька Золушки, настоящая, осталась на ступеньке памяти про тот карнавал… но нету принца, и некому подобрать драгоценную примету красавицы.
– Чушь! Жить надо, как белая собачка. Тепло, бездумно и смиренно течь сквозь мир, сквозь воздух, еду… – Савелий зевнул, запахнул еще плотней озябшее тело в халат и пошел в дом спать.
Лектор по атеизму
Проснулся Кирилл Петрович и увидел, что в окно успокоительно и равнодушно светило белое небо. Звуки проникали сквозь толстые стены, приглушенные, потеряв силу. Реальность мира была ненавязчива, нетороплива, быть может, поэтому насыщенные острые грани ночного видения вновь замаячили перед отверстым взором его, пока ровное освещение трезвой жизни все ж не взяло свое и окончательно стерло цветные контуры. Последние обрывки пронеслись и окончательно погасли. И жизнь вновь стала главной, прочно связала она и прикрепила чувства к вещественному телу бытия. Тогда неторопливо, с сожалением он приступил к исполнению обязанностей существования, приготовляясь к новому, еще одному дню соучастия во всеобщем движении.
«Эх! Жалко, я не художник! – подумал Кирилл Петрович. – Такие были краски!»
Со стороны лектор выглядел плотным, среднего роста крепышом. Голова круглая, и на ней высокий лоб тяжелым занавесом нависал над небольшими голубенькими глазками, глубоко ушедшими в глубь сцены. Движения у него отзывались каким-то важным, солидным, меценатским покоем и уверенностью. Так и казалось, вот-вот положит он крепкие небольшие ладони к себе на колени, откашляется значительно, но с добротой и благорасположением в звуке, и скажет: «Ладно. Миллион я тебе дам. Ну а дальше? Дальше что, дорогой мой?» – и весь обворожит тебя сурово-печальной улыбкой на сильном, в складках лице, улыбкой, выражающей горестную необходимость задуматься о том, что будет дальше…
Но все то была лишь видимость, внешняя декорация его странной тяжелой души. И никакого миллиона он дать не мог, да что там миллиона, рубля небось не дал бы. Чего только не делает жизнь с человеком, в какую только, порой, форму его она не нарядит. Но и под тяжестью эполет, под грубым фронтовым мундиром чудится – вот бьется настоящее сердце, вот доброта, покой, философичность… Обман все. Изощрен человек, и острое надо чутье иметь, чтоб разглядеть сердцевину и уловить, что творится внутри за толстой добротной дверью представительной, спокойной внешности.
Страшный беспорядок царил в душе Кирилла Петровича за той самой добротной дверью. Прямо скандал разыгрывался у него меж разными сторонами его личности. От этого он чувствовал чрезвычайное беспокойство и, чтобы хоть как-то нарушить тревогу, до завтрака сразу подсел к столу и стал просматривать листочки лекции, которую сегодня и собирался прочитать в помещении местного драматического театра.
– Надо бы поглядеть, где этот театр находится, – сказал он вслух.
Название лекции звучало жизнеутверждающе: «Все Люди – Творцы!» И в предисловии пояснялось кратко, что речь в ней пойдет про человеческую судьбу, которую человек современный и вправе, и в силах творить независимо от разных суеверий и веры в рок, богов иль бесов. Но как и в любом творческом деле, будь то литература, живопись или пение, нельзя просто так и как попало, наобум водить кистью или голосить дикую мелодию. Требуется мастерство и свод ремесленных простых навыков, правил. Ведь в голову не придет человеку строить пятиугольный дом. А судьбы, порой, черт знает как складывают люди, да еще приплетают в объяснение враждебной жребий, мол, не я виноват и прочее… Далее скромно упоминалось последнее постановление правительства «Об усилении личной ответственности граждан в деле исполнения ими взятых на себя обязательств»… А заканчивалось парой скромных тоже, но приподнимающих человека над земной обыденностью утверждений про то, что жизнь – это и есть самое главное творческое дело: в этом смысле мы все – творцы, и только от нас самих зависит, какой красоты жизненную картину мы нарисуем совместным усилием…
Почитал, почитал Кирилл Петрович, и стало ему совсем противно на душе. Тогда он взглянул на часы, быстро оделся и отправился гулять по городку.
* * *
В городе стояла осень. Воздух был тонок и свеж, а небо, покрытое толстым, но плотным слоем высоких облаков, лило ровную, чистую белизну. В этом безличии и равномерности освещения каждый цвет выступал отчетливо и отдельно. Листья горели сухим золотом всех оттенков, от червонного до сплавов с медью или серебром, казалось, тронь – и начнут перезванивать. Темные ветви в безветрии графически строго вонзались в белизну неба, обнаруживая в природе строгость и красоту.
Но спешил мимо деловой люд, щурясь в сторону светила. Безразлично каблуки перемалывали опавшее золотое великолепие в прах, труху. Мало, очень мало нашлось бы таких, которые остановились бы и вдохнули тончайший опасный тлен умирающей красоты. А чего смотреть? Пройдет год, и снова то же будет… Красиво, конечно, но дела, брат, дела. Жизнь требует!
– Где у вас тут кладбище? – остановил Кирилл Петрович пожилую женщину. – Я не местный, – пояснил он.
– Это – смотря какое. Если братское…
– Нет, городское, – перебил ее Кирилл Петрович. – С церковью, небось?
– С церковью? – женщина прищурилась. – Если вам церковь нужна, – начала она…
– Мне церковь не нужна, – соврал Кирилл Петрович. – Но обычно, где главное кладбище, там и церковь есть…
– Сейчас и без церкви бывает, – гнула свою линию бабка. – Вот у нас есть кроме братского еще три кладбища, и все без церквей. Если кто хочет по старинке, чтоб отпели, то везут отпевать в одно место, потом в другом хоронят…
– Вот и где же это место, куда сначала везут, по старинке… – снова прервал ее Кирилл Петрович, а про себя чертыхнулся.
– Да вот по этой улице прямо, все прямо, а там и выйдете… Минут двадцать идти.
Он пошел, а она долго стояла и смотрела ему вслед до тех пор, пока Кирилл Петрович не обернулся в третий раз. Тогда женщина спохватилась и пошла в другую сторону.
Пробуждение Героя
Проснулся Савелий в самом приятном расположении духа. Быстро поднялся из постели, потянулся. В солнечном лучике сквозь стекло синело небо. В последнем золоте стояли старые деревья в саду, и в зеркале отчетливо отражался он весь: и чуть широкий нос с угорьками, впрочем, заметными лишь пристальному взгляду, и общий вид лица, которое у Савелия было простое и открытое, этакого «русачка», у коего глаз голубел огоньком, а волос курчавился легонько. Был он ни высок, ни мал ростом и в меру плечист. Пожалуй, голова была чуть великовата, а так, очень в меру и пропорцию был скроен Савелий. Движения у него были легкие и даже отдавали изяществом. Да еще глаза надо бы отметить, их выражение умное и проницательное, хотя не без налета грусти и даже некоторой поволоки…
Под взглядом субъекта из стекла, так точно повторявшего любое движение Савелия, гримасу, взгляд, диво сна, целостное, плотное и рельефное в глухой ночи, запрозрачнело, как облачко утреннего тумана, разредилось, быстро стало менять очертания, пока не растеклось дымкой омутного ощущения. Вспыхнули дневные
мысли, дробя привычной логикой единство.
Тихо и неслышно вошла мама и, будто продолжая с ним разговор, произнесла:
– Все выше других глядишь. Что тебе не живется? Нельзя быть умнее всех. Вот и снится тебе всякая гадость, – тут старушка даже перекрестилась. – Тьфу, тьфу, и говорить не хочу, и не поминай попусту… Терпеть надо!
– Да что и от кого терпеть, мамочка?! От рыла кувшинного? Чиновного мурла, которое незнамо почему и по какой причине распоряжается твоей судьбой?!
– Тише, тише! Люди услышат! – так и замахала на него руками старушка.
– Какие еще люди?! Где тут люди?! Да плевать я на этих людей хотел! Пусть слышат! Может, у них чего и шевельнется помимо жрать, спать…
– И ты бы мог спокойно жить, – вставила старушка. – Машину купил бы. Дом собственный. Все свое в огороде. И не мотался бы больше где и с кем попало. Бог даст, привык бы и жил как человек…
– Какой еще Бог! Нет никакого Бога! – вскричал Савелий.
В этом месте старушка ужасно расстроилась, стала рукой махать, мол, тише, тише… И в тот же миг залилась лаем белая собачка на дворе, звонко, зло. Старушка как-то очень проворно и легко поднялась и поспешно вышла. Собачка давила себя цепью и оттого хрипела тенористо. Кто-то уже скреб подошвами за дверью о коврик. Постучал и вошел.
– Здорово, Савелий, – послышался мужской голос.
Тут Савелий вроде очнулся, даже рукой провел по лбу. И неожиданно, только сейчас он окончательно понял, что старенькой его мамы больше совсем нет на одном с ним белом свете. Разом улетучилось благодушие, и свет переменился, противно стал, назойливо резать глаз. С отвращением, тяжело глянул Савелий на вошедшего.
Филипп, хромой мужичок с длинным носом и маленькими глазками, моргавшими по куриному, вошел в дверь, проковылял в комнату и присел на краешек стула. Мясистый кончик носа у него тут же вспотел, и он стал шмыгать носом, изгоняя влагу, готовившуюся вытечь и повиснуть каплей на самом чувствительном окончании этого органа. При каждом шмыганье кончик носа дергался из стороны в сторону совершенно независимо.
– Жалко твою мамку, – объявил он, вздохнув. – Царствие ей небесное…
– Коль знать, что есть это небесное царствие? – зло ляпнул Савелий.
– Люди говорят, что есть, а там, кто знает? Ты что, все в столице? – полюбопытствовал Филипп. – Давно тебя не видали.
– В столице, – ответствовал Савелий.