banner banner banner
Творческие работники
Творческие работники
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Творческие работники

скачать книгу бесплатно


Толстяк улыбнулся добросердечно и, как добрый рождественский дедушка, снисходительно и благосклонно поглядел на спросившего.

– Мы судеб не расписываем, – сказал он жмурясь, – у нас сценарии. И, естественно, каждый не сыграешь. Возможностей всегда больше, чем их воплощений. Трагедии в этом нет. Другое дело выбор. Что выбирать, какой из сценариев, тот или этот? Это другое дело…

– Но ведь сценарии – это куски реальной жизни, где настоящие люди, а не актеры, живут свои судьбы? – не унимался дотошный…

– У нас все настоящее, – маленький директор поджал губы и вдруг стал похож на раздраженного упыря. – Все настоящее. Без подделки! – тут он выразительно посмотрел на ведущего.

– Пресс-конференция окончена, – объявил ведущий.

Все с шумом тут же начали вставать. К дотошному подошел человек и что-то прошептал ему на ухо. Потом взял нежно за локоть и отвел в угол…

– Вы должны подчеркнуть новизну, нужность, важность, – сказал он, – и особо отметить, сколько впереди неиспользованных возможностей – и это все! Вы поняли меня? – спросил он ласково.

Дотошный с деланным высокомерием высвободил локоть, посмотрел презрительно и сказал:

– Понял.

– Вот так лучше, – равнодушно произнес человек и отошел.

Дотошный пожал плечами и с вызовом огляделся. Вокруг уже было пусто. Все ушли…

* * *

– Вы меня не понимаете, Аннушка, – задушевно, хорошо поставленным тенорком говорил маленький директор, и его пухлая ручка на мгновение коснулась ее руки.

– Эти деньги вы заработали. Вы стали известной актрисой. Разве вы не хотели поступить в театральный? – тут он отдернул ручку, таким яростным сине-зеленым огнем полыхнуло у нее в глазах.

– Вы подлые, гадкие люди… – худенькие плечики задрожали.

– Вам не нравится последняя сцена? Но ведь это блестящий конец! Эта сцена делает весь фильм! – толстячок закатил глаза в изнеможении от этой глупости и нежелания понять. – Для нас искусство должно быть превыше всего. А всякое искусство требует жертв!

– Это для вас сцена, – она говорила теперь сухо, яростно. – Сцена?! Он застрелился, а я, я… – она опять заплакала.

– Ну хорошо, хорошо, я не буду называть это сценой. Но зрителю ведь все равно было – это на самом деле или нет. Для него это гениальная игра. В этом все дело. Тонкий и незаметный переход к высшей форме искусства – к жизни.

Они неразрывны: искусство и жизнь. Ты глупенькая, – маленький директор неожиданно перешел на ты. – Ты у нас лучшая… актриса, в старом смысле этого слова, – поспешно добавил он.

– Но как, как вы посмели так нагло, бесцеремонно влезть в чужую жизнь?!.. Кто дал вам право?!

Тут директор строго поджал свои пухленькие губки и неожиданно внушительным, каким-то очень значительным и густым голосом стал ее отчитывать:

– Ты глупая, бестолковая девица! Кто вмешался в твою жизнь? Да через два часа уже все соседи, а на следующий день и все твои родственники, и знакомые – все знали бы о том, что было. Слухи – страшная штука. Через два дня весь город только и говорил бы о пикантной историйке. Как начальник уголовного отдела изнасиловал молоденькую племянницу своего ближайшего друга. О какой жизни ты говоришь? Вся наша жизнь, как на ладони. И величайших усилий стоит вот так, как мы это делаем, сохранить ее для искусства, а не пустить по ветру на бестолковое растерзание слухам. – Маленький директор совсем разобиделся. – Мы спасли твою личную жизнь в тот миг, как она засветилась на экранах. И вместо позора к тебе пришло любимое дело, к которому ты так стремилась, я же знаю, и деньги, разумеется. Дура ты! – пискнул он.

И эта неожиданная смена внушительного голоса на писк так же неожиданно, против воли рассмешила ее. Аннушка тут же спохватилась, но было поздно.

– Вот чек, бери и отдыхай, – маленький директор теперь выглядел совсем усталым, и сочувствие вдруг тронуло душу Аннушки. – Впереди у нас много… съемок…

Она машинально взяла чек.

Он ласково потрепал пухлой ручкой ее за плечо и выкатился колобком в дверь.

Аннушка подняла глаза. В окне стоял вечер. Она заглянула опасливо в его темные глаза и тихонько вздохнула…

Маленькая фигурка застыла на краешке большого дивана, и пустота раздвинула стены… Застыло в ней время, и только капли дождя неслышно темными блестящими струйками скользили по стеклам… Нет горя, нет радости… Кому не быть в раю – тому забвение. Вечный покой. И темный свет беззвучно растворялся в глубине, откуда лились неслышные слезы и струйками скользили по гладкой прохладной коже стекла… Забвение… Костер погас. Нет радости, и горя тоже нет…

И медленно, как на экране, уходит изображение. Теперь лишь в бесконечной дали парят диван, и комната, и худенькая фигурка, застывшая маленьким вопросом, на самом краешке… Вдали одинокая черная птица на восходе летит, летит и точкой пропадает, сливаясь с тем, что вокруг…

* * *

…Шел тихий дождь. Не барабанил, не кричал не метался, порывисто стуча каплями к кому надо и не надо. Лились безрадостные слезы, и никому нет дела. Так горько в темноте плачет ребенок о том, что не высказать никогда. Он с этим родился и умрет, и оттого он плачет. Нет никого, никто не замечает.

Зонты и зонтики, блестящие накидки, плащи шелестят, шуршат, мелькают под фонарями… Асфальт опять, как темная река горит огнями, весь в искрах отражений, и катятся, летят мокрые, желтые глаза… Все скользкое, лоснится и блестит. И повсюду темная глубина играет с огнями. Чуть душно. И в мокрой сырости такими острыми становятся запахи. Людей и мокрой шерсти…

Горят экраны. Новый фильм. Смотрите! Гениальный! Первая серия… И в тысячах каменных кинозалов, тесно прижавшись друг к другу, сидят темные, потные фигурки… Душно. И глядят и смотрят миллионы глаз.

В одно мгновение стали знамениты герои, актеры единственной своей, последней и первой пьесы.

В одно мгновение разбогатели. Но это уже в следующем акте, следующей серии. Пока лишь первая.

Герои бессмертной драмы. И льется мутная струйка в душном подвальчике в граненое, с подтеками, заляпанное стекло…

– Да, Нил Нилыч, стал ты, брат, знаменит, – мокрые губы зашлепали с каким-то черным недоумением. – И сколько же отвалили тебе?

– Все мои! – зло отозвался Служитель. Невесел был Нил Нилыч. Как же так? Заснять не спрашивая…

– Ты хитрец, служитель культа, – костистое лицо приятеля недобро бугрилось желваками. – Хитрец, – снова сказал он…

– Я не хитрец. Засняли и не спросили.

– Еще скажи, мол, я не знал… – губы иронически скривились.

– Не знал! – твердо сказал Нил Нилыч.

– Не знал? – костистое лицо совсем затвердело. – Ты что, за дураков нас принимаешь?

«…Никто не верит, – с тоской думал Служитель. – Никто. И не поверит. А что мне эта слава. Правда, заплатили хорошо. Но все равно обидно».

Он прихлебнул из грязного стекла…

* * *

Паук неторопливо припадал. Очередная жертва чуть жужжала, и через мгновение жизни пустой, завернутый в лохмотья кокон уносили дождь и темень, и скользкая непогода. Лениво каменный вампир бесшумно передвигался, заглядывая в подвальчики, где по стенам сидели вялые, большие, черные мухи, и липли стаканы к губам… Мутная струйка лилась…

* * *

– Ты знаешь? – Василий Петрович был возбужден. – Меня назначили на место Ивана Александровича.

Жена улыбнулась.

– Сколько тебе прибавили? И объясни мне, пожалуйста, что это все знакомые говорят, что ты снимался в фильме? Это правда? Почему скрывал?

– Я не снимался, – Василий Петрович был весел. – Меня снимали. Это второй тебе сюрприз. Гляди!

На стол упала тоненькая книжица.

Большие выпуклые глаза жены стали еще больше и выпуклей.

– Ты выиграл в лотерею?

– Нет, мне заплатили за «участие» в фильме.

– Может, пойдем тогда, посмотрим, – она поглядела на часы. Еще успеем на последний сеанс. Мне рассказывали, что там одни ужасы. Убийство. Насилуют…

– Да, мне тоже рассказывали, – Василий Петрович нахмурился. На самом деле, он уже посмотрел фильм. Вместе с мурлыкающей рыжей секретаршей, которая теперь досталась ему по наследству. «Собака привязывается к человеку, кошка к месту», – мелькнула у него дурацкая мысль… Вслух Василий Петрович сказал:

– С этим убийством еще придется повозиться. Теперь все на меня свалилось, – он ненатурально вздохнул.

Она сияла выпуклыми большими глазами:

– Это будет продолжение фильма? Говорят, идет только первая серия.

– Какое продолжение? Расследовать на самом деле надо, а не продолжение…

– Но ведь и тут, говорят, все, как на самом деле? – свет отразился и погас на выпуклой поверхности. Она моргнула.

– Пошли, – он надевал плащ. – Возьми зонт. «Какая в самом деле разница? – подумалось ему. – Пусть снимают». Лишь бы деньги платили, – сказал он последнее предложение вслух.

Она тотчас же согласно кивнула.

Лифт дернулся и неторопливо повалился вниз.

* * *

А дождь все лил неслышно и лил. И в черной, поблескивающей тускло ночи горели желтые глаза. Десятки, сотни тысяч. Не мигая, застыв или скользя с шумом и брызгами мимо, нагло, в упор блеснув…

Зонты и шляпы, шуршат плащи и аккуратно, как зерно лопаткой, выметает и вновь горсть за горстью подбрасывает Город темные фигурки в каменные кинозалы. Где пахнет прелым. Душный и влажный воздух вдруг прорезают лучи, и вспыхивает голубая стена. Экран, два, три, тысячи экранов, вновь начинается фильм. Последний сеанс.

И вновь пристально и напряженно смотрит Город одни и те же кадры, теперь настоящие, без подделки. Смотрит, стараясь понять жизнь тех, кто выстроил его, живет в нем. Киностудия – его детище. Он пожинает плоды и смотрит, смотрит, не замечая, как по лицу струится вода или слезы из темных закрытых глаз вверху. И машинально, еще плотней закутывается в покрывало ночи, не отрываясь от маленьких голубых окошек в мир чуждого ему, смешного, нелепого существа.

– Смотри, смотри, – жена толкнула Василия Петровича слегка в бок. – Твоя

фамилия в титрах. Теперь ты знаменитый.

– Тише ты! – шикнул он на нее…

В углу приспособился Служитель. Он смотрит уже в десятый раз… И Аннушкины изумруды одиноко светятся в темноте. Она ходит на каждый сеанс. Только не знает, снимают ее сейчас или нет. Но все равно ходила бы и ходит, и смотрит, смотрит и ждет в основном конца, самой последней сцены… И рыжая секретарша, пусть не на каждый сеанс, но тоже ходит часто, благо кинотеатр рядом… Эх, только Ивану Александровичу не повезло…

Пролетают последние титры, фамилии, кто делал, киностудия и год… И начинается сам фильм.

На экране улица. Ровно и быстро бежит асфальтовая лента. Гроб слегка покачивается, подергивается из стороны в сторону. И скорбно, печально сидят на двух скамейках вдоль бортов катафалка родственники в темном и друзья. Молчаливые георгины…

Часть первая

Ищите и обрящете,

стучите и отворят вам.

(Евангелие, от Луки

гл. 11, стих 10)

Мефистофель:

Я – части часть, которая была

Когда-то всем и свет произвела.

Свет этот – порожденье тьмы ночной

И отнял место у нее самой.

Он с ней не сладит, как бы ни хотел.

Его удел – поверхность твердых тел.

(Гете, «Фауст»)

Если ехать по земле русской, не торопясь и примечая, заметишь великое несозвучие времен. В столице – бурно, все вертится, спешит в одном толкливом дерганом потоке. А стоит чуть отъехать, и вмиг – тишина. Пропасть отделила от столичной горы и года, и потянулось без времени и ясности, унылое, с редкими перелесками среднерусское забытье.

Забытые, темнеют домики. В одних доживает неизвестно какая, заблудшая в столетних снах эпоха. Другие – пусты. Мох сохнет, плесень неторопливо ползет сквозь темное дерево времени…

Человек здесь только с виду такой же. Вся его закрытая глухая сердцевина далека и молчалива. Не доберешься, не докричишься.

Там, в столице – события, а тут… тихо, глухо… ни ночь, ни день, и не ждут никого. Неяркое все, прохладное, пустое. Холм, горсть изб под страшно высоким небом. Раздолье дуть ветру.

Тут горизонт уходит в вечность, и солнце – далекое, будто ласковая старушка, добрая, – кивает из небесного окошка и светит неяркой старческой улыбкой, светит спокойно, издалека глядит, приемля все и боле не вникая.

В южной стране солнце пристальное, слепящее. Там оно проплавляет небо, страшно глядит на землю, и та сохнет, ежится листом. Прах сух, и горсткой пепла становится ком грязи…

Здесь, на Руси, светило называют ласкательно – солнышком. Лужи, травка… прохладная даль.

Посетят засмотревшуюся душу высокие мысли. Закусишь остатками столичной снеди и, не отрываясь от проплывающей за окном вагона глубины, задумаешься о собственном предназначении. Перед лицом смирения земли отбросишь мелкие суетливые соображения и начнешь разгадывать смысл этой благородной огромности неба. Господи! – воскликнешь, какой душевно тонкий и хрупкий вид тут сохраняется от пагубы перемен?

Да (подумаешь) весь столичный дребезг, речения наши – все ложь, причудливый изгиб и выверт рассуждения в канве чужого сна. А вот оно настоящее! В коего пустоту стоит лишь погрузиться, – и все противоречия стихнут. Неразличимо станет добро от зла, и наступит настоящий, неподдельный покой.

Но тут бок тепловоза выкатится в грязненькую тесноту одноэтажного кирпичного вокзальчика. Пассажир вздохнет, очнется от мечтаний и не спеша сойдет с поезда в провинции. Увидит уродливую каменную фигуру с протянутой рукой, люд в темном и некрасивом одеянии и темную дорогу, обсаженную тополями с двух сторон.

По пути в деревянный домик, где ждет старушка-мама, встретят и заслонят проход коробки: одни из бетона, другие из кирпича. В провинции из кирпича строят, чтобы работать подольше. Не хватает занятий рабочему населению. Глаз заметит перемены: тут старая в рытвинах дорога покрылась асфальтом; речка серебристая стала грязной течь канавой… Мимо с треском и воем пролетят мотоциклы с наездниками в черных и коричневых кожаных куртках. И вдруг под лучами неяркого, как бы отдаленного уже, но еще по-крапивному злого осеннего солнышка оживет городок… Хмельной, грубый, коренастенький с треском полезет из-под мусора и сонной с мухами тишины.