![Цвет страха. Рассказы](/covers/66734202.jpg)
Полная версия:
Цвет страха. Рассказы
Только бы тебе тут не заболеть… Есть при «крытке» помещение – «больничка: рукомойник, бачок с испражнениями – «параша», её раз в сутки выносят, койки, словно в казарме. Но вот однажды одному твоему «сохатнику» сделали там операцию, а в «хате» у него шов на животе разошёлся, несколько дней он сидел на корточках, держал ладошками внутренности свои, чтоб они не вывалились из живота, в «больничке» той же через несколько дней и помер…
Ты выпросил раз полтаблетки аспирина, так санитарка добавила к ней такую вторую:
–– Для вас одно лекарство – дубина и «Черёмуха».
Есть при «крытке» какая-то специальная группа в зелёных пятнистых одеждах – тоже из тех, кто ходит сюда сам: они в масках – словно в чёрных колготках, натянутых на лица, с дырами для глаз и рта – то в той, то в другой «хате» бьют.
Весь «продол» тогда «ломится», за «продолом» – весь корпус:
–– Прекратите бить!
То же, поверь, и так же, поверь, будут кричать-«ломиться» и тогда, когда будут бить тебя, но тебе, поверишь, будет не до того: будут ведь бить тебя в кровь, лежащего, ногами, по всему телу, зло материться:
–– Лежать!
А потом поволокут куда-то по каким-то проходам, лестницам волоком…
Это будет в тот раз, когда ты случайно окажешься в «хате» с теми, кто вернётся с суда после приговора пьяный и раздерётся между собой.
На другой день, однако, придёт к тебе, по ходу твоего дела, один из тех, кто ходит сюда сам:
–– Мало тебе! Не пошёл в сознанку?!..
Ты ему скажешь так:
–– Убей меня!
Месяца через два вызовет, по твоей просьбе, тебя к себе в «больничку» врач:
–– Покажите побои…
Приспособишься ты не только ходить на «дольняк», выражаться по-тутошнему, но многому другому…
Вот однажды в твоей «хате» один вернулся со «слежки», лёг на «шконку»:
–– До свиданья, ребята! – И лезвием из «мойки» себя по горлу.
Ты и все и всё вокруг – в крови. Тебя за это – в карцер. На улице, по тому времени года, зима, мороз, в карцере на окошке решётка есть, а стекла – нет. Снимешь ты майку с себя, помочишься на неё, выжмешь, прижмёшь её, мокрую, к решётке, подержишь, чтоб она примёрзла, будешь потом дышать двое суток паром в каменном мешке, два шага на три, ходить в дыру, откуда лезут крысы; покормят тебя тут лишь раз; спать ты не сможешь сам, сидеть – тебе не дадут: рано утром «шконку» пристёгивают к стене… Двое суток и будут разбираться с той «мойкой».
А если в самом деле есть, за что бить, то бьют так: через каждые два часа врач только заглядывает: жив?..
Адвокат, защитник твой, придёт к тебе в «крытку» тоже сам: объяснит тебе, что ты тут находишься незаконно – и всё потому, что население наше, граждане все, даже и те, кто работает в разных, тут и там, органах, юридически неграмотны: есть такое понятие – «презумпция невиновности», то есть – «недоказанная виновность равнозначна доказанной невиновности», и ты, следовательно, если тебя в чём-то обвиняют, имеешь право, законное право говорить, что и как хочешь, или вообще ничего не говорить, попросту – молчать, и к любым твоим, по существу дела, словам и даже к твоему молчанию все, – то есть – все сотрудники, должны относиться так же уважительно и спокойно, как, например, к тому, пошёл ты на какие-нибудь выборы или не пошёл…
Но в «хате» твоей найдётся, может, такой, который тебя наставит; у адвокатов, мол, бытуют три заповеди: первое – получи с клиента деньги, второе – докажи ему, что прокурор дурак, и помни – сидеть не тебе…
Ты, голова кругом, будешь говорить и говорить себе и всем, мол, и в самом деле грешен и во многом виноват: жене изменял, с долгами тянул, на тёщу кричал, матери нагрубил за то, что она написала не такое завещание, – в этом сознаюсь, признался бы и подписался с трансляцией этого по телевиденью… Но вот в том – но в том, в чём меня теперь обвиняют, – нет, этого не делал, нет, не было, нет!.. Ну что же, раз нет?!.. И надо тебе это всё-таки доказывать! А поленишься – ну и сиди себе…
…Войдёт, будет такое, к тебе в «хату» один новенький – трое «пупкарей» впереди его тащат вещи: телевизор, матрац, мешок с продуктами, порножурналы. Сам он – в часах, какие и на свободе редко у кого. И на «общак» – гора мяса!..
«Вертухай» поминутно будет делать его имя уменьшительно-ласкательным:
–– Картошки надо?.. Водки надо?..
Он угостит. Ты, отвыкший, выпьешь – задумаешься на целые сутки…
…Как всё строго-понятно и понятно-строго: «Не говори, что знаешь, но знай, что говоришь!» – написано на стене кем-то когда-то, известно лишь – почему…
Да, что же делать, надо признаться: раньше ты каменных огороженных зданий боялся – сидят, дескать, там этакие и этакие; теперь ты боишься – «ментов»; и ещё – приговора: если уж никто не застрахован от ошибки – по «ошибке «ментов» сидеть тебе месяцы, а суд ошибётся вдруг – там ведь тоже твои современники, кто ж ещё, и соотечественники работают… Неприятна, по опыту узнаешь, на слух эта лязгающая несправедливость!..
…Обнаружишь ты во всех, где будешь, «хатах» нечто общее странное: один крестится, другой крестит фото с детьми, и начертаны на стене – кресты, один или см надписями: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!», видел ты и наколки – часто храм, икона, «Тайная вечеря»…
Просыпается тут вера в Бога.
Есть, узнаешь ты, тут, в «крытке», и помещение странное – для тех, кто молится, и для того, чтобы молиться – «молельная комната». Что и как в ней?.. Не узнаешь: ты ведь цивилизованный, да и просидишь – пусть и ни за что – всего с полгода…
Всё вроде бы, кроме твоего веса и твоего ближайшего будущего, наладится: в Новый год в твоей «хате» будет праздничный чай вечерний, в полночь эту – по всей «крытке» гром «шлёнок» об двери; обыгрывать ты будешь всех в шахматы, «общак» расчертите вместо доски; в день выборов на твоём «пролёте» поставят столы и кабинки для твоего тайного голосования; ещё – один, порадуешься, женится, так как на воле у него появился ребёнок, приедут из загса; бутылка – если захочешь, тебе её сунут в «кормушку», стоит, по нынешнему курсу, тут она пятьдесят тысяч; женщина – если захочешь, её приведут в «крытку», а тебя сведут к ней в отдельную «хату», стоить будет сто пятьдесят тысяч…
Те, кто ходит сюда сам, «менты», «вертухаи» – все, вернее, кто сам раньше сюда ходил, – эти сидят в отдельном корпусе, на том же «продоле», но только в «хате» в отдельной – и тут тоже, стало быть, порядок. Притом – порядок во всём: «хату» эту «малявы», с помощью «дорог» и «коней» объезжают…
А сколько твоих «сохатников» освободили прямо в суде!..
И будешь ты думать к этому, обжитому, времени, говорить себе, правда – молча, молча-серьёзно: впервые то – истерично. то – просветлённо.
Ты – вот ты, по прихоти биографии, тоже стал бы… тоже стал бы, заплати тебе… стал бы, много заплати тебе… стал бы, очень много заплати тебе?..
Ты – вот ты, тот вид биологический, в котором ты, – и в самом деле… не зверь… нет, не зверь… наверняка не зверь!..
Ты смотришь своими глазами – одними и теми же самыми, просто – в разных тысячелетиях, – и на гладиаторов, и на хоккеистов: тот же стадион, те же яркие одежды, те же вопли; лязг мечей, треск клюшек; брызжет кровь, брызжет пот…
Всё тебе равно: хоть бы как – лишь бы!..
Странно уж не то, что реально были концлагеря и атомные грибы. Странно, что сейчас, сегодня, сию минуту, – чего нет лишь по случаю – не сжигается одна планета и топчется другая.
И только бы не отыскали, только бы не отыскали и в Космосе чего-нибудь живое!
…Однажды тебя куда-то вызовут, вызовут с вещами; в «хате» жалостливо и привычно завоют на «пупкаршу»:
–– Куда ты его?
А та шепнёт:
–– Освобождают…
Заорёт тогда вся «хата»:
–– Ура!
И дадут тебе любовно…
Традиция ещё одна такая: мол, больше, коли ты так, коли ты нас бросаешь, сюда не возвращайся, не попадай!..
Дадут тебе под зад пинка.
Ворота те серые лязгающие еле и чуть сдвинутся в щель – едва ты в эту дыру пролезешь.
И тебе «мент», что к чему, объяснит:
–– Садиться сюда – ворота нараспашку, а выходить – узко.
На улице уже – за воротами, за стеной – от слабости в ногах прислонишься к той стене, даже посоветуют тебе те, кто тут, у стены, с передачами, посоветуют тебе посидеть… на лавочке у стены немного посидеть…
Милюшино, ноябрь 1997
Убил и стрелял
Милиционер убил… Убил милиционер…
Все всё сейчас об этом.
Дескать, сотрудник милиции – а убил!..
Я – развожу руками:
–– Так потому и убил, что сотрудник!
Все, опять же: ещё и майор – а убил.
Я – пусть и сам себе:
–– Так потому и убил!
И все – с особенным возмущением: он был притом и начальник – а убил.
Я – своё:
–– Потому и убил! Потому!
Наконец руководство там у них высокое, не генерал ли, о своём этом подчиненном – уж почти самую истину: он был… «хорошим оперативником»!
Он – тот, кто убил, он – тот, кто убийца. (Убил он троих и ранивший ещё скольких-то…)
–– То-то и оно…
…И тут я ощущаю в себе досаду.
Досаду. Такую особенную, такую странную… какой никогда раньше не испытывал.
–– Ведь я это уже говорил!
Говорил. То есть – писал. И даже издал. И уж несколько лет тому назад.
А что.
Человек если стремится стать – радикалом, военным, тем сотрудником… вождём, командиром, начальником хоть каким, то из них каждый второй для того, чтобы – чтобы насиловать.
С той, с той целью и становятся, половина, революционерами и прочими всяческими радикалами, чтобы под предлогом – под предлогом! – какой-нибудь высокой идеи и цели или профессиональной специфики – убивать, истязать; хотя бы – как-то мучить.
В «силовики» идут, чтобы насиловать.
Конечно, конечно – большинство из таких в этом не признаются даже сами себе; разве что тайно.
Этот же – потому и был оперативником именно хорошим, что он в среде преступной как рыба в воде. Этот же – и оружие имел для насилия именно преступно добытое.
Обо всем этом, говорил я, надо написать в букваре; по крайней мере – в учебнике вузовском. Только бы не забывать уточнять: что не все таковы, а – половина.
Само собою – нужно тут же и объяснить, почему всё это так. – Все рождаются и живут для выделения энергии и, для выделения всё большей и большей энергии, – обязательно противоположно разными.
Я это говорил.
Так было, есть и будет.
Я это говорил.
Но… всё так и остаётся. Как я говорил…
Поэтому, в частности, сейчас так и формулирую: убил и стрелял. – То есть по существу.
Тот «милиционер-майор-начальник-оперативник» убил – убил сначала в себе последнее лицемерие и осторожность и уж после этого – после этого занялся своим истинным прижизненным назначением: стрелять, разумеется – в людей, разумеется – прицельно…
Я тогда об этом говорил – и состояние у меня, помню, было, словно я это говоримое… рассеиваю по всему вселенскому воздуху, по всему человеческому пространству.
А теперь во мне – та досада. Не испытываемая мной ранее.
Словно я говорить-то говорил – а был в это время накрыт каким-то стеклянным непроницаемым колпаком.
Или: я говорил – а все вокруг были скрыты от меня за невидимой, но реальной стеной…
И что же мне делать?..
А надо повторить!
Надо сказать ещё громче.
И надо ещё громче повторить!
Ярославль. Май 2009
Без ремня
Летел я сквозь морозное ночное пространство.
Стоял в темноте, покачиваясь с боку на бок, расставив ноги.
Летел сквозь мороз и ночь – как догадывался – лицом и грудью по направлению движения.
Самое насущное и самое отрадное это для меня нынче: как угодного – лишь бы стремиться.
Ведь впереди у меня целая жизнь!..
Какой она будет?..
Сам, конечно, в шапке-ушанке и сунув руки в карманы застёгнутой шинели.
Какой бы она, моя жизнь, ни была – это, понятно, волнительно… это просто волнительно.
Под грохот, под грохот, под грохот колес – разумелось: лечу сквозь промороженные поля, кусты и звёзды.
Однако, однако, однако…
Что бы в будущем ни было, но я ведь – я.
Даже хочу или не хочу.
И поэтому во мне – и торжество ожидания, и тоска ожидания.
А ныне – лишь бы не скучно было ждать.
Вот же: в одном вагоне – я, в другом вагоне – бомбы.
В этом пустом товарном вагоне – я стою поближе к горячей, величиной с ведро, чугунной печке; а соседний такой же вагон – туго набит авиационными бомбами.
И я стою, ощущая сумасшедшие оборванные рельсы.
И, чувствую в темноте, не моргаю.
Ещё один солдат и прапорщик валяются, спят или не спят, где-то за моей спиной на досках-нарах.
Там же и мой автомат.
Я дежурю свои два часа. Топлю уж фиолетовую от жара печку – ненасытную и бесполезную: сую в неё палки-рейки, пропитанные какой-то чёрной смолой, их тут же целая куча.
Вот и вся, выходит, служба.
Мне что, я «старик», мне через три месяца на «дембель».
Но я сам вызвался в эту командировку: охранять вагон с бомбами для самолетов с аэродрома, где служу.
Сам напросился – лишь бы помотаться пусть и по рельсовым дорогам, лишь бы побыть, настолько возможно, в одиночестве… лишь бы хоть куда-то из скуки-казармы…
…Утром, чуем, еле катимся… потом, слышим, совсем встали…
Сдвинули тяжёлую дверь. Смотрим, трое, зачарованно с края вагона.
Перед нами – зима, зима, зима…
Чья-то, чья-то… Ведь где мы сейчас?..
Поезд, странно недвижный, словно устал.
Сколько тут будем стоять?..
Позади и впереди – сутки, часы, сутки, часы…
Вчера вечером выпили, само собой, спирту технического – отличного, того самого, противообледенительного, что у реактивного самолета по стеклянному колпаку в морозном полете; закусывали солёным сытным шпиком с хлебом.
И всё бы нормально, только бы сейчас попить.
Воду, конечно, с собой не везём.
Вдоль вагона – пути, пути… дальше – деревья, какие-то дома…
Сколько будет стоять тут наш «товарняк»?.. «Товарняки», как водится, стоят или минутами, или сутками…
Стоим, трое, в проёме двери: и само собой понятно, что пить хочется… само собой понятно, что взять негде… и ещё само собой понятно, что никто не знает – вообще никто не знает, сколько будем тут стоять…
А рядом с этим путём, как раз рядом с нашим вагоном, прямо напротив двери – будка стрелочника. А в будке – большое окно. А на подоконнике – чайник… самый обыкновенный, какой бы и нужен, железный, зелёный…
В нескольких шагах…
И мы молчим.
Ведь в нескольких шагах…
И мы молчим.
Я спрыгнул на снег. Эти несколько шагов совершил. В эту будку обжитую зашёл, этот чайник тяжёлый холодный взял. Из горлышка пил, пил, пил…
Вышел из будки – странное пространство…
Вагона нет!..
Глядь: «товарняк» медленно смещается в сторону… И вагон мой – последний!.. Мой прапорщик и мой солдат стоят в моей двери. И молча глядят на меня.
Я – по-бе-жал.
Бежал, как чувствовал, разрывая всего себя.
Шинель на мне мечется, сапоги на мне злятся; и они – как бы упрямятся: мы не разорвёмся, мы не разорвёмся!..
«Товарняк» надменно стал ускорятся.
Я остановился, всё поняв…
«Товарняк» решительно утянулся в кустах за поворот.
Мгновение лишь стоял, понимая прежде всего, что если ещё мгновение буду стоять, то… то придется думать о чём-то грозном…
Я, повернувшись, поразился: сколько может быть в одном месте параллельных путей!..
И пошёл строго по тем самым рельсам, по тем самым шпалам. – В ту самую сторону. – Лишь бы так.
На конце узла – оказался, как же ещё, стрелочник.
Я ему всё объяснил.
Он, всё поняв, подумал.
Надо бы мне выйти в город, надо бы мне сесть на такой-то троллейбус, надо бы проехать до такой-то остановки… Там будет ещё один узел… И там – может быть, может быть…
И я, конечно, торжественно – на ту ближайшую остановку.
А город тот, известно, сплошь военный, кругом воинские части, на улицах тут и там офицеры.
А я – солдат. И раннее утро. Не в увольнении же я…
На мне даже нет ремня!..
Как стоял ночью, качаясь, у печки – осознавая и мечтая, – таков и теперь. Хорошо ещё, что в шапке.
В городе, где всё так пахло незнакомым городом… бесстыдно озираясь, добрался, спрашивая именно женщин, до остановки… дождался того «номера»… запрыгнул в переднюю дверь… сунулся сразу в кабину к водителю!..
В троллейбусе несколько пассажиров, вижу, в форме: всем ведь сейчас на службу, на работу.
Водителю, мужчине, я всё объяснил.
Водитель, всё поняв, промолчал.
И вот: троллейбус медленно и бесшумно плывёт по незнакомому мне снегу… медленно останавливается… медленно, открыв двери, зачем-то стоит… закрыв двери, опять плывёт… медленно поворачивает с улицы на улицу… зачем-то…
Никогда в жизни я не ездил в кабине троллейбуса!..
Но вот я бегу: опять проверяются на разрыв шинель и сапоги.
На том узле – к первому попавшемуся чумазому путейцу – толковому, толковому, толковому.
Всё. Стою на платформе. Стою. Мимо меня тянется и тянется какой-то бесконечный «товарняк»: цистерны, лес, вагоны… цистерны, цистерны, лес…
Чей это, чей «товарняк»?..
Я обречённо смотрю в его призрачный конец…
Вон вдалеке и последний вагон…
Кажется, дверь открыта?..
Да, открыта!..
Кажется, в ней даже стоят…
Милостиво приближается ко мне тот вагон…
Я вынул руки из карманов наизготовку.
Мой прапорщик и мой солдат глядят на меня со страхом.
…Потом стояли здесь сутки.
Ярославль, 15.03.2009
Люди любят тех, кто пляшет
Каждый это сам по себе знает и понимает! – Чуть вспомнит хотя бы давнишнее семейное застолье… школьный подростковый вечер… весёлую юношескую компанию…
А люди, хотят не хотят, – любят, любят тех, кто пляшет.
Пусть тот даже какой-нибудь такой-сякой – но едва он вышел на середину…
И все – умилились!
Хотя – не ведая того – вовсе и не ему, а традиционным, что у каждого в крови, ритмам и движениям.
Но вмиг – ему, пляшущему, всё простили… ну – вроде бы готовы простить…
Лишь бы он, как говорится, – знал, как надо.
Ведь тот, кто пляшет, особенно искренен, распахнут. – До красноты или до белизны его лица.
Так как искренен – по-особенному.
Тот, кто пляшет, он – откровенен.
Даже если в его пляске угроза. – Всё-таки очевидная!
Даже если его пляска лицемерна. – Зато эта причуда открыта!
…Плясали и пляшут все истинно или отчаянно счастливые.
Плясали, на потеху, и падшие…
Плясали и преуспевающие удачники. – Или пройдохи, или палачи.
Таковые плясали – именно пред очами своих властителей иль нарочно на глазах у своих холуёв.
…Пляшешь – любят.
Запляши – и полюбят!
У нас в армии, в нашей технической части, – в роте, правда, охраны, но одной казарме – был такой: Эдик Багоров.
Даже сию минуту – спустя десятки лет! – это звукосочетание режет мне слух…
Как он резал тогда – всей его роте, всему начальству роты, всей, наверняка, воинской части!
Эдик не Эдик – почти никто из сослуживцев не знал, как правильно, что называется, – по-ихнему.
Но все произносили это имя, точнее – одну фамилию, с восторгом и с ужасом!..
…Первые, в «карантине», дни и недели службы – сумасшедшее дни! – никто друг друга даже вроде бы и не замечал.
«Рота, подъём!»…
Портянки…
Ремень…
И – только бы в строй.
За сорок-то пять секунд!
Потом – стали узнавать друг дружку не только по росту… не только в лицо… но и по именам…
И в первую очередь разобрались, кто кому земляк.
Потом – кто курит, кто не курит… кто к окну в одиночество, кто на спортплощадку…
И короткими минутами между построениями – за пришиванием воротничков и написанием писем домой – стали собираться по углам казармы кучками…
Наконец в одном таком кружке робко зазвенела – словно нечаянно залетев в открытое летнее окно – гитара… голос мальчишеский, тихий и грустный, стал намекать об истинных человеческих чувствах…
…И вот однажды.
Юг?!..
Горы?!..
Да – барабан!
Настоящий?.. Или какой?..
И – с таким-то инородным жгучим акцентом.
Недалеко ведь от самой столицы, что среди лесов и полей, всей нашей бескрайней Родины!
Однажды в углу казармы, в плотном кружке чёрных стриженых голов, – забарабанил барабан…
Бан-бан-бан-бан-бан-бан!
Или как он, может, правильно называется?
Часто-часто-часто-часто!
Просто часто – и всё.
В тишине. В настороженной. Взволнованной.
Барабан у сидящего – на колене под животом и крепкие сжатые пальцы – сверху и сбоку.
Просто вроде бы и всего…
Зато – какой этот кружок у барабана плотный, слитый!
…Завёлся тот барабан – но оживал редко.
И редко кто из светлоголовых к тому кружку и в те минуты подходил.
Инструмент тот гласил – о чем-то… о чём-то…
Ясно о чём.
Этот Багоров – даже в среде своих черноголовых и карих – лишь что-то бормотал: кратко и скупо…
Иногда же – вдруг хохотал во всю огромную белозубую пасть! – Но тоже коротко, солидно.
Мал был очень ростом – последний в строю.
Голова огромная: угловатая, скуластая.
Лицом – симпатичный, как почти все южане, с блестящими маленькими глазками… курносенький… с тонкой аккуратной – умелой! – ниточкой усиков…
…И вот он, месяц за месяцем, стал бормотать всё громче и уже на всю казарму.
Также коротко – но неожиданно смело.
Даже, в конце концов, дерзко!
Прикажут ему выйти из строя – он шагнёт с наигранной широтой… и хахакнет как бы в смешной игре…
Очевидно было, что он попросту не понимает: как это так может быть, чтобы один человек другому человеку мог велеть стоять или шагать – всерьёз!.. а другой бы шагал или стоял – тоже всерьёз!..
Всем это было вроде бы просто забавно.
Но уже таилась в этих причудах какая-то странность и скрытность…
Наконец он всех командиров – от сержанта до майора – стал называть «министрами».
Сначала под нос…
Потом – прямо в глаза и упрямо!
…И – пошло-поехало.
Багоров… Багоров…
Багоров! Багоров!
Что ж – всем всё понятно.
Рядовым – потеха. Любому же начальнику – и чем выше он должностью и званием, тем очевиднее – страх, ужас, вплоть до краха карьеры!
Но раз в день воскресный…
Или это был у них, у южан, какой-то особенный день…
На самом свободном и открытом месте казармы, где всегдашние построения, – огромный образовался круг.
Громко, во всю свою природную – на тот миг далёкую! – громкость, бил-трещал барабан!
Как уверенно, как прочно!
Как крепко, понимающе крепко, забил в тёмные ладоши весь этот тесный черноголовый круг!
И… вышел Багоров.
Сам Богоров!
Хохот необычный в экзотичном том кругу привлёк всю казарму.
Вмиг громкий круг оброс светловолосой толпой!
Багоров – он, и без того статный, особенно тожественно и величаво выпрямился, вырос…
Вся казарма уже была в самом естественном и редкостном восторге!
Прибежал офицер, дежурный по роте, с красной повязкой на рукаве и в фуражке, пробился – вдруг по-детски улыбчивый! – в первый ряд толпы.
Барабан!
Барабан!
Как прорезавшийся, и неведомый, и красноречивый, язык!
Багоров – он, прямой и с вскинутым чёрным подбородком, развёл в стороны руки…
Как-то – опытно, умело!
Чуть опустил кисти с короткими, в черных волосиках, пальчиками…
Барабан!
Барабан!
Барабан!
Гром слаженный тёмных ладоней – как грозный грохот с недоступных гор!
Богоров!
Багоров!
Багоров!
Он – стройный, с распахнутыми руками и стоя на одной ноге… стал медленно подымать другую ногу перед собой…
Чуть согнутую ногу, в кирзовом-то сапоге, стал подымать, едва не падая назад, – всё выше и выше…
Со строгим серьёзным лицом! Сдвинув грозные чёрные брови к переносице!
…Всеобщий был в целом мире смех и восторг!
Не было ни казармы, ни части, ни забора с «колючкой»…
Был только солнечный и звонкий – накаченный людским духом и обжитый людьми – радостный Земной шар!
Земляк Багорова, с которым я больше, чем с остальными, дружил (я тогда писал стихи, а он считал себя похожим на Раджа Капура), сказал мне потом поясняюще азартно, что эти жесты Багорова были только одной малой частью их народного южного танца, лишь одним, характерным в том их танце, фигурой-па…
Объяснил это он мне и с гордостью, и с жалостью.
Да я и сам так, о коротком миге того танца, понимал – и тоже с жалостью…
Бездна, бездна – он, многоликий человек!
Для самого же Багорова тот день и то его выступление в новым для всей части – и славном! – качестве никак не повлияли на его дальнейшее «прохождение службы».