Полная версия:
Цвет страха. Рассказы
Днём Надежда Карповна на работе – в поселковой больнице, где она фельдшером; Лукьяновне, матери её, некогда лясы точить – она всё по хозяйству: то у печки, то в огороде, то на дворе – и Таисья скучает одна. От телевизора у неё «в глазах рябит», вязанье, как на грех, забыла второпях дома, и целыми днями скрипит она диваном, где её постелили, то приляжет, то сядет; слушает радио да листает журналы «Здоровье». Лукьяновна лишь мельком заглянет к ней в переднюю комнату. «Ну, каково?» – спросит. «да вот лежу» – ответит Таисья. Или: «Да вот сижу», – и затрясёт плечами, прикроет ладошкой беззубый рот – посмеётся от стыда за своё безделие. В обед, правда, и Лукьяновна, набегавшись, любит в блюдце подуть на пару с приживалкой; благо та, натерпевшись молчком, тараторит без умолку – только слушай да кивай. С полчаса так посидят они – И опять одна в огород, другая на диван. И только к вечеру, ожидая в обычное время Надежду, садятся за стол по-настоящему, с самоваром.
Таисья – большетелая, грузная, с толстым, пористым, будто иголкой исколотым носом – сидит у переборки, чтобы не мешать лёгкой на ногу хозяйке бегать на кухню, и теперь уж она старается молчать: это в благодарность за чай и – ещё больше – потому, что Лукьяновна ведёт речь о дочери, о Надежде.
–– Она, случай что, ой какая своевольная! Никому не под шапочку. Уж чтобы всё было по ней. Шабаш! – Вкрадчиво и торопливо, опасаясь скорого прихода дочери, доносит Лукьяновна, шевеля клочковатыми бровями, которые у неё двигаются, как у собаки, вслед за взглядом маленьких глазок. – Слушай что. Помню на Владика пришлют благодарную грамоту из армии, мол, службу несёт с примером. А Надежда грамоту как швырнёт на стол: «Разве можно худо служить!» Вот ведь какая крутая! Шабаш! Скажет: «А кто, мол, худо служит, так на него за это чего же присылают?»
–– Владик-то теперь на продлённой? – перебила Таисья, давая понять, что она, уважая Надежду, всё знает о ней и о её сыне.
–– На сверхсрочной, – подтвердила Лукьяновна, а сама хитро повела собачьими бровями. – А грамоты – во-от они у меня где-е…
Она, не вставая от стола, выдвинула ящик буфета и достала коробку из-под конфет, показала пачку перегнутых надвое бумаг, стянутых крест-накрест резинкой.
–– Я вот помню, с какого Владик году, да забыла, – опять уважительно вставила Таисья.
Вдруг скрипнула, распахнулась дверь крыльца, туго застучало по ступенькам: это – вмиг смекнули собеседницы – Надежда заводит велосипед на крыльцо – приехала! И Лукьяновна – живо коробку в ящик…
–– Вот так больные! – резвый голос с порога.
Лукьяновна, сидя к вошедшей спиною, в нарочитом страхе подмигнула, прося Таисью молчать, а та засмеялась – затрясла плечами, закрыв ладонями лицо и выставив пористый нос.
Надежды сняла платок, тряхнула опавшими русыми волосами, глянулась в зеркало, машинально повесив платок на угол его, – и повернулась к столу. По улыбке, осенившей круглое быстроглазое лицо, было видно: догадалась, что говорили о ней.
–– О чём заседание в верхах? – спросила она с безобидной строгостью.
Лукьяновна, как бы спасаясь, тотчас побежала на кухню – принести дочери ужин, а заодно и поставить, как заведено, кипятить шприцы. А Таисья улыбнулась испуганно:
–– Сегодня, Надежда, в какую же сторону?
–– Какая меньше болит.
–– Обе болят.
–– Ну, в обе и уколю.
Когда Надежда мыла руки, Лукьяновна, шепнула Таисье:
–– Что, напросилась на свою головушку?..
Церемония вечернего чая была известная – для Таисьи она повторялась на этот раз вторую неделю, а всего – третий раз в её старости: Надежда приехала (А зимой бы пришла), поужинала, теперь спросит как бы между прочим…
–– Что же, тётя Тая, чай не пьёшь? – спросила Надежда.
–– Да я, Надежда Карповна, отпила…
Тут уж все трое засмеялись.
Надежда повелитель встала.
–– Мама, шприцы готовы?
–– Честь имею, честь имею… – И Лукьяновна принесла, держа в полотенце, ванночку со шприцами.
И что будет дальше – известно: тщательно моет руки Надежда, дымится горячий пар над шприцами, звякает отломленное горлышко ампулы – отчего Таисья ёжится, ползёт светлая капля по приподнятой торчком игле – отчего Таисья зажимает один глаз, а другим косится…
–– Марш в переднюю!
–– Надя… это, как его…
–– Не р-разговаривать!
Лукьяновна остаётся в прихожей.
–– Какая благодать, что я не хворая! – говорит она сдержанно, но всё-таки так, чтобы в передней было слышно.
А там скрипнул диван, там возня и гомон:
–– Так в какую сторону?
–– Надя, как его… Пяток в эту, пяток в ту… Сегодня, значит…
–– Поворачивайся!
–– Ва-ва-ва-а… – завыла Таисья, будто прищемила палец в дверях.
Потом, по заведённому порядку, продолжается чаепитие, долгое – прерываемое одной Надеждой, чтобы сходить к корове, – разговоры со смехом, но даже и без упоминания о фельдшерской должности – этого Надежда не терпит.
Потом запоздалое, с зевками, убирание со стола, мытьё посуды… Но частенько бывает и так: среди самого сокровенного воспоминания – бешеный, пожарный бой в окно, глухой, истошный зов с улицы: «Надежда Кар-пов-на-а!» И вот в прихожей, у порога, стоит женщина из соседней деревни – в домашних тапочках, без платка, в расстёгнутой фуфайке…
–– Ой, да что же, Надежда Карповна, с ребёнком-то моим! Как уж он! Ой, как он!..
И слетает платок с зеркала, брякают в ванночке шприцы – Надежда уходит с женщиной, не сказавшей «здравствуйте», забывшей сказать «до свидания». Гулкие голоса тают в уличной темноте.
Старушки, в передней комнате, не спят; говорит одна, другая согласно молчит, потом наоборот; они смотрят на окна: нет, ещё не рассветает… Но вот отдалённый шорох, вот шаги, они всё ближе – и Лукьяновна, скрипя половицами, спешит отпирать. Отперла – и сразу ложится. Всё молча. В Надеждиной комнате на минуту загорается свет.
Наконец Таисья, решившись, подаёт голос:
–– Надя?..
–– Слышу, тётя Тая.
–– Надя, чего я хочу… Я тебе, Надя, носки на зиму свяжу…
–– Что?..
–– А то, Надя, как же…
–– Гражданка Данилова, ты сейчас к себе в Рылово пойдёшь или подождёшь до утра?
В ответ на это в передней скрипит диван. А с кровати, уже матово белеющей в редкой темноте, заботливый голос Лукьяновны:
–– Тая, а Тая… Слушай что, ежели ты сейчас надумала, так я тебе узелок на дорогу соберу. А то ведь тебе, наколотой, да ещё и на трёх ногах, за неделю не дойти…
И всё трое, счастливые, засыпают.
2
О том, что Таисья Данилова у Надежды Карповны «жила на уколах» целый месяц, и уже не первый раз, как и другие старушки, которым из отдалённых деревень на ежедневные уколы ходить не под силу; о том, что к больному, которому предписан покой, Надежда Карповна ездила на велосипеде или ходила пешком в течение недели, а то и двух, и трёх недель; о том, что за Надеждой Карповной приходили, прибегали, приезжали на машинах, мотоциклах и санях, в грозу и в метель, в выходной день и в ночь за полночь, уводили её из-за праздничного стола, из клуба с фильма, из гостей, из бани, с речки, где она полоскала бельё, из лесу, где она собирала ягоды; о том, что она и сама заходила по пути проведать больного то в один, то в другой дом, заносила таблетки, измеряла давление, – об этом в округе знали все. Нельзя было сказать просто: она работает фельдшером. Она вовсе не работала, потому что не чувствовала напряжения, усилия над собою и усталости, не чувствовала и обязанности делать своё дело. Она – это правда – числилась фельдшером, но вовсе не была им, потому что у фельдшера нормированный рабочий день, один выходной и ежегодный отпуск, у фельдшера круг служебных обязанностей, которые он выполняет на рабочем месте и за выполнение которых получает столько-то рублей – а ни время, ни место, ни вознаграждение с действительной жизнью Надежды Карповны не совпадали. Вести такую жизнь для неё было так же естественно, как естественно дышать, питаться и спать; одеваться, когда холодно; прятаться под крышу, когда дождь; помочь встать человеку, если он упал; тушить огонь, если загорелся дом; защищать Родину, если ей угрожает опасность; и, так же как и в любом естественном поступке, – не задумываться о необходимости и последствиях его.
Но один раз в году Надежда должна была не только думать о том, что конкретно она делала, находясь в поселковой больнице, но и вспоминать с усилием, отыскивать нужное, вновь перечитывая документы на больных, которые давно выздоровели, и не только вспоминать и перечитывать, но даже и рассказывать об этом, и рассказывать именно в письменной , аккуратной и дотошной форме, что Надежду оскорбляло бы, если бы не было предусмотрено её должностью, – раз в году она составляла так называемый годовой отчёт.
Эту работу, каторжную для неё, Надежда брала на дом. Удобнее, конечно, было бы сидеть над бумагами в больнице, где всё под рукой, но она и допустить не могла, чтобы за этим постыдным занятием быть на глазах у людей. Тем более – в том неистовом настроении, которое находило на неё в эти дни и делало её не похожей на саму себя. Она пряталась дома – и от этого ещё пуще злилась.
А дома было – всё кувырком. Прихожая, где всегда пили чай, на несколько дней становилась как бы нежилой. Неуютно освобождался стол, и на нём своевластно поселялись удивительные для деревенской избы кучи исписанных бумаг, прошитых и непрошитых.
Надежда старалась как можно дольше усидеть за столом, потому что, если встать, то опять подойти и сесть будет трудно. И бормотала:
–– За что? Ну за что?
Наконец вскакивала:
–– Сейчас всю эту макулатуру в печке сожгу!
Лукьяновна в эти дни старалась реже попадаться дочери на глаза, боясь лишний раз потревожить её; хоронилась на кухне или в передней, занималась каким-нибудь бесшумным делом. Но почему-то – как назло – именно в эти дни у неё всё не ладилось. То она разобьёт тарелку на кухне, то обварит руку кипятком, то, штопая, уколется иголкой – и всё это с непременным истошным воплем, от которого Надежда вздрагивает, хватается за голову:
–– Содо-ом! Содо-ом!
Обедают они на кухне, в темноте, если это можно назвать обедом: Надежда всего несколько ложек до рта донесёт, а то и стакан лишь чаю выпьет и при этом даже не присядет к столу – стоя, за что в обычные дни Лукьяновна обязательно упрекнула бы её: «Садись, не будь как лошадь!»
Ночью Лукьяновне не спится; её вдруг покажется подозрительной тишина в прихожей, и она крадётся, сама в ночной рубашке, заглядывает в прихожую. Тогда Надежда, не отрываясь от бумаг, проговорит с расстановкой:
–– Мама, выпей капель!
Этими безлюдными днями Надежда в душе молится, чтобы пойти хоть к кому-то на вызов. Но деревенские, встречаясь на дороге, ведут такие разговоры: «Сходить бы к Надежде Карповне, да нельзя – у неё сейчас годовой!» И никто в эти дни к Надежде без великой нужды не заходит.
Но вот ненавистный годовой наконец покидает дом: Надежда, в последний раз к нему прикасаясь, смело – будто тыча взашей – суёт его в хозяйственную сумку.
–– Слава богу! – широко крестится Лукьяновна. – И за что же такое наказание превеликое!
В доме моются полы, топится баня, стирается накопившееся бельё. И опять – долгое, праздничное сидение за чаем с пирогами. Надежда и Лукьяновна снова в ладу, они весело вспоминают лихие дни: какие гневные вспышки были у одной и какие ранения у другой.
В этом году – всё, выздоровели, переболели отчётом.
3
У Надежды Карповны есть и дело только для неё одной: она любит полоскать бельё на речке.
Воскресным днём она заводит стирку с утра; топит нежарко баню, тащит из дома ворох несвежего белья, включает ровно и тонко гудящую стиральную машину. Выстиранное складывает в большую, белую и скрипучую, корзину, так и называемую – бельевой, покрывает выстиранное передником – чтобы, не дай бог, бельё не запылилось на дороге. Тяжёлую, ещё звонче заскрипевшую корзину, со дна которой каплет, она всовывает в треугольную раму велосипеда, привязывает витую ручку чулком. И выводит велосипед на улицу.
Торопливо, предвкушая скорое полоскание, она идёт по деревне, выходит на околицу, где так приятен, после душной и влажной бани, вольный освежающий ветерок. По шоссейной дороге, до этого мощёной булыжником, а теперь – вместо ремонта – засыпанной песком и гравием, недавно прошёл, выравнивая её, грейдер: большой камень вывернут из дороги и лежит на самой середине. Надежда переводит велосипед на обочину, прислоняет к дереву, скатывает камень в канаву – вдруг мотоциклист наедет да разобьётся! – и при этом думает о том, как бы её любимое место на речке не занял кто-то другой. (Её бывший муж, с которым она в разводе уже давно, сказал бы и тут: «Тебе вечно боль других надо!») И вот опять она спешит, шагает бодро, ведёт велосипед, шуршащий по песку упругими шинами.
Как хорошо – её место свободно! Она отвязывает корзину, выкладывает на широкий плоский валун, прежде постелив передник, бельё, скидывает туфли, заходит в свежую, ласково-холодную воду. Бегущая прозрачная вода щекочет ноги, сносит в сторону и тянет из рук отяжелевшие полотенца и наволочки. Она прямо в воде, взявшись за полотенце посередине, перегибает его надвое, отжимает и опять складывает в корзину. Пододеяльники и простыни настолько тяжелы, что их, вынув из воды, трудно отжимать, и поэтому сначала, взявшись за край, она крутит ими в воде, сворачивая в тяжёлый жгут, а потом отжимает: снеговые простыни шипят и пенятся, как кипящее молоко.
Домой Надежда возвращается обновлённая, румяная, радостная, как именинница, и восторженно рассказывает матери, как благодатно было полоскать.
Лукьяновна, охочая до местных происшествий, перебивает её:
–– Чего было в дороге?
–– Дорога гладкая, отвечает она, – живо я добежала.
–– Это ладно. Слушай что, не видала ли кого?
–– Нет, не видала, коротко бросает Надежда и продолжает говорить о речке.
И верно: когда она шла, никто ей не встретился, никто её не видел, никто не знает о том, что она скатывала камень с дороги. И никто и никогда не узнает.
Ярославль, 17 и 19.05.1985
Случай с уголовным делом
"Случай… с делом»…
Не бывает с уголовными делами никаких случаев! – Бывает с уголовным делом только – что: «возбуждение», «прекращение», «возобновление» и так далее и так далее…
…Впрочем.
Смотря – у кого оно, дело.
Да и сам случай.
Когда я работал следователем…
Однажды, когда я работал в милиции следователем…
Скажу прямо.
Нет. – Скажу, для начала, конкретно.
Я потерял уголовное дело!
…Так.
Оно было в портфеле.
Где же ещё.
В моём чёрном – ещё со студентов – портфеле.
Все следователи всегда дела носят в портфеле: уж идёшь по городу – так крепко сжимаешь ручку в кулаке!
В портфеле делу не опасен ни дождь, ни мороз… ни, например, давка в троллейбусе… в портфель можно и положить что-нибудь, если зайдёшь в магазин…
…Так.
Значит, оставил.
Где-то…
Вот где?!..
Была зима.
Я шёл по городу…
Шёл… откуда?..
Из морга, конечно! – Ходил туда: носил, само собою, постановление о назначение судебно-медицинской экспертизы… забирал, может быть, и готовые акты вскрытия…
(А почему то дело было у тебя с собой?..)
Заходил я, по дороге, на вокзал…
Зачем?..
В буфет.
Да просто выпить кофе. – Было холодновато…
(Не доставал же я в буфете дело из портфеля!..)
А пришёл в отдел…
Пришёл в свой кабинет – и ощутил в себе… что-то странное…
Как бы это выразить…
Ну что?..
Что я – подлинно живой… а именно – пока живой!..
(Вот это хорошо сказано! Такое бывает, но очень редко…)
Вот портфель.
Вот сейф с делами.
…Я, впрочем, вернулся, чуть не бегом, на вокзал, на железнодорожный вокзал.
Осмотрел – чего бы там интересного-то? – буфет…
Ну – будто ищу кого-то.
Ни на столиках, ни на подоконнике, ни на прилавке – ничего, ничего…
Я – деваться некуда!.. с брезгливостью!.. с гневом на весь белый свет!.. – спросил буфетчицу.
Мол, не оставлял ли в буфете кто-нибудь чего-нибудь…
Нет.
Не видела.
Вообще ничего не знает!
…Так.
Я, конечно, сразу доложил своему начальнику – ведь предпринимать что-то надо, а значит – чем скорее, тем лучше. – Начальнику, то есть, следственного отдела.
Он, мужчина статный и добродушный – майор! – в первое мгновение, разумеется, да, выругался.
Потом…
Потом мы мгновение смотрели друг другу в глаза.
Решали. Докладывать ли начальнику управления. Полковнику.
Молча и решили. Не надо.
Если.
Если что?
Смотря по какой статье то дело.
И, ещё важнее, – где обвиняемый.
В тюрьме или на подписке.
Мой начальник – неизбежно и неумолимо – раскрыл свой журнал – где все уголовные дела: номер дела!.. дата возбуждения!.. статья!.. ФИО, понятно… ну и за кем из следователей…
…Так.
Оказалось, что не очень уж всё и страшно.
Дело – пустяковое. Автодорожное.
«Лицу» ещё и обвинение не предъявлялось – в ожидании экспертиз.
Сроку по делу – посмотрели дату возбуждения – ещё целый месяц!
То есть, никто, ни прокурор даже, в ближайшее время не хватится этого дела.
…И осталась – да, осталась чепуха.
Взять новые те корочки картонные.
И восстановить все, что были в утраченном деле, бумаги, документы. – Во-первых, я любое своё уголовное дело и без того наизусть помню; во-вторых, в каждом уголовном деле – примерно один и тот же набор документов.
Итак.
Взять те разноцветные бланки.
И сесть за машинку.
Все постановления – по памяти – перепечатать.
Всех – "лицо» и свидетелей, чтобы не подделывать подписи, – передопросить.
Им-то всем откуда знать, что к чему.
Вызвать их всех по телефону немедленно.
Все другие дела – отложить.
…И через два дня дело было – опять! и – то же!
Плюс, к тому же, ещё и месяц сроку.
Теперь потребуй от меня хоть кто: где такое-то уголовное дело?
Скажу: вот! в сейфе!
Однако.
Теперь настало время другой – по поводу того, подлинного, дела – тревоги.
Стали мы с начальником обговаривать – мельком и урывками – другую, в полной мере, озабоченность.
А-а… где то – настоящее – уголовное дело?..
Где?
В смысле – в чьих руках?
…Ведь прошло несколько дней – и дело в управление никто не принёс.
Так.
Значит, дело попало тому, кто и не подумал о том, что следовало уголовное(!) дело(!) попросту снести – коли совсем не разбираешься – в какой бы то ни было орган юридический…
И значит, тот, у кого дело, читает-листает это дело… и думает, что бы с ним, с этим делом, предпринять…
…Нет. Сначала не так.
Один, а может быть, и не один, кто взял дело, уголовное дело в руки, – тотчас, чуть глянув в него, и бросил его обратно… от греха подальше…
Ну бросил и бросил.
Но кто-то же и взял.
И всё-таки нашёлся тот, кому обретение дела показалось занятным…
Н-да… Дескать… Посмотрим…
Можно было бы дозвониться тому следователю, который указан во всех документах… ну и… в обмен на дело, ну, попросить…
Нет. В те времена это было не только не модно, но – весьма строго, прямо-таки судьбоносно, наказуемо.
В деле есть ещё имена и адреса-телефоны – кто был за рулём, кто чего видел…
Им, мол, продавать – тоже опасно.
Разве что позвонить им и что-нибудь брякнуть – столь осведомлённо-то: потрепать им, что ли, нервы, поиздеваться.
Ну и – похвастаться перед друзьями: во что у меня есть!
Но день за днём – и уже стало опасно с делом этим в какие-либо органы попросту соваться.
Скажут: а почему сразу не принёс?!..
У друзей – тоже длинные языки…
И остаётся – что?
Дело то уголовное – выкинуть.
Выкинуть на помойку… ночью…
Сжечь!.. в лесу!..
…Интереснейшая – из всех всевозможных детективов – ситуация!
Кстати – и конец мистификации.
Но по всё порядку.
Вот у меня в руках уголовное дело.
У меня в руках – самое настоящее уголовное дело.
Но я… кто?..
Но я – никто…
Не следователь.
Не прокурор.
Не адвокат.
Не судья.
…И это ещё не всё.
А если я и следователь… а если я и прокурор… если я и судья… То – где…
Где?
Что «где»?..
Где – документ?..
Какой документ?..
О передаче дела именно тебе…
Следователю так следователю. Прокурору так прокурору.
И – от кого?.. от кого?..
Где?.. Где этот документ?..
…Это, разумеется, для обывателя мелочи.
Поэтому суть.
В жизни человека для жизни человека – в конечном счёте – важно даже… ну например… не самое настоящее уголовное дело, пусть оно будет и законное по форме, а важен – статус самого этого человека.
И в самом конечном счёте – духовный статус.
Ну и – конец, конец мистификации…
А то стало мне, право, скучно!
…То-то я, когда ушёл из следователей и занялся исключительно прозой, слышал от друзей моих – и оставшихся в юриспруденции, и просто понимающих читателей – советы писать… детективы! детективы!
Но такое со мною и для меня – невозможно в принципе.
Потому что прежде всего – невозможно практически.
Дела уголовные писать – куда интереснее!
А главное…
Как я могу о ком-то что-то буквально со-чинять – пусть даже и грамотно, и на тему востребованную, – если во мне самом не расшифрована, не раскрыта какая-то личная тайна!..
Зачем мне ставить себя на место кого-то?..
И в ситуацию, в которой я сам никогда не был и, тем более, не мог быть ни душевно, ни духовно?..
…Не терял!
Не терял я никогда никакого уголовного дела!
И вообще.
Такое не характерно для меня.
Характерно для меня – не это.
Я просто сейчас вообразил, что было бы со мною – если бы…
Ведь этот изложенный случай, между прочим… реальный!
И был – на моих глазах.
В одном даже, где и я, кабинете.
(Нелишне тут уведомить: очень и очень давно!)
…Потерял уголовное дело, да.
Но – не я.
А мой приятель, сосед, коллега.
Он забыл в пивной свой портфель.
х
х
х
Изъяснил я сейчас это всё – как водится.
Зачем?..
Почему?..
Потому что и в самом деле…
Потерять уголовное дело – страшно.
А найти уголовное дело – ещё, может быть, страшнее.
И теперь вроде бы всё понятно.
Но мне…
Но тут-то мне и становится – особенно не по себе…
Прямо сказать: невыразимо и неутешно тоскливо!
Появление на белый свет уголовного дела по самой своей сути означает… обретение этим уголовным делом номера.
Номера!
Номера, даты и статьи.
Номер же на корочку уголовного дела попадает – ниспадает истинно с самых-самых небес. – С единого и единственного – прямо-таки сакрального! – центра.
И этот самый номер, состоящий из обыкновенных цифр, существует в мироздании – и от сотворения мира! – тоже в одном единственном числе.
И он, этот номер, с датой и статьёй, решает и предрешает всю судьбу уголовного дела.
С этой минуты – об уголовном деле – знают.
Знают!
Знают…
Ну и так далее.
…Вот человек.
Нет!
Что «нет»?..
Нет его.
Как нет?!..
Его нет до тех пор, пока у него нет – имени, даты и места.
Ну пусть так.
Но вот это всё у него есть.
Итак, вот живёт человек…
Нет!
Что теперь «нет»?..
Не живёт.
Как не живёт?!.. – У него профессия, семья, биография…
Нет.
Не живёт.
Потому что он увлечён с головой работой, детьми, хозяйством – а он по генам, например, живописец… или: он чуть не с пелёнок курит, хулиганит, ворует – а по складу ума он есть истинный математик…
Потому что он всю жизнь подвизается на поприще творчества: и актёр, и поэт, и драматург – а он только и грезит о рыбалке… ещё: он всецело занят политикой или бизнесом, или путешествиями – а на самом деле он от рождения семьянин и домосед…
Просто он не знает этого своего «номера».
Никто ему его не крикнул, ни сам он его как-то бы не услыхал.
И… не знает.
Но ведь так – и есть.
Однако ведь так и есть – всегда и повсюду и со всеми.
…Действительно: невыразимо тоскливо!
Ярославль, 5 января 2017
Мало!
Тюрьма – это когда вокруг тебя стена, стена вокруг тебя и стена тебя вокруг.
…Пусть ты явился по звонку или повестке, сам и вовремя, пусть ты отвечал на вопросы убедительно и спокойно – вдруг зачем-то будешь обруган… получишь бланк, с печатью круглой, прочитать и расписаться в нём почему-то поскорее… отдашь – деньги, часы, галстук, шнурки… окажешься для чего-то в наручниках… а когда выйдешь на улицу к машине с открытой дверцей в фургон и с двумя, по сторонам, в форме и с автоматами и замешкаешься, по непривычке в него залезать, да ещё и со скованными руками, – зачем-то, почему-то и для чего-то примешь пинка под зад…