
Полная версия:
Художник. Изображая иллюзию
Теперь с несомненным успехом его задача была выполнена, послание передано. Осталось только вернуться обратно к детективу тем же проверенным путем. Только вот напасть, с подоконника спрыгнуть было легко, а вот залезть обратно сталось проблематично. На выручку мальчику пришелся стол стоящий совсем рядышком, на нем лежали кое-какие склянки, баночки с краской, в общем, всякая ерунда. Не придав особого значения сим предметам, он начал толкать стол. Но тут случается неожиданное недоразумение, одна вертлявая неровно покосившаяся банка, с грохотом падает на пол, разбивается, отчего жидкая черная краска растекается по полу. Темные воды коснулись подтеками до картины, невообразимо глумливо затемняя масленую живопись. “Ну, вот еще, следы останутся” – подумал мальчик, коря себя за неловкость. Однако недолго горюя, он залез на стол, перелез через раму окна и был таков.
Чарльз Одри был сильно обрадован появлению запыхавшегося гонца, на одежде которого виднелись отметины оставленные мастерской Художника, характерные капли краски, что означало успешное продвижение намеченного плана. Настрого увещевая о не повторении последующих актов взлома чужой личной жизни (если конечно это не потребуется следствию), детектив не преминул и отблагодарить мальчика заявленной наградой.
– И скажи своим горе родителям, если они в скором времени не просветлеют разумом, мне придется самолично навестить их и арестовать за явную попытку суицида. Ведь пьянство это же самое настоящее самоубийство только медленное, бесполезное занятие, изрядно портящее жизнь всем окружающим людям. Они убивают себя, оправдательно почитая кутеж простым весельем. – мистер Одри погрозил пальцем, машинально поправляя шляпу. – Скажи им – если они не бросят пить, я самочинно отвезу их в карцер, где не будет ни вина, ни сигарет, лишь стены и собственные совестливые мысли. Тогда-то они точно задумаются о своих безответственных жизнях и наконец о твоей многострадальной жизни. – убедительно говорил Чарльз Одри, без надрыва, но с чувством выполненного долга, отчего мальчик поверил своему новому благодетелю, поспешая образумить папу с мамой дословно изложенной речью детектива. На том они расстались.
Чуть постояв на том же безопасном месте, детектив с опаской взглянул на сверкающий, словно лезвие кинжала лед, который обширной платформой огибал всю улицу. Вот прохожие, словно важные пингвины, мелко перебирают ножками. Вот некоторые добропорядочные филантропы ведут под руки старушек, ведь столь легко упасть в сию пору и еще труднее опираясь за скользящую поверхность вставать, ощущая тупую боль в колене, в копчике или в лодыжке. Так может быть дождаться оттепель весны, когда лед растает или, не изменив свою жизнь, попытаться склеить обломки поверженных ниц надежд. “Мы сами ломаем свои жизни, делая неправильный выбор” – заявил внутренний голос новоявленного городового, дополняя сам себя – “Художник, ты мог бы вдохновляться леди Эммой на расстоянии, но, несчастный, ты вторгся в ее личную жизнь, сотворив драму из двух жизней. Даже Эрнест поплатился за свою сердечную привязанность. Ты пожелал то, что не принадлежит тебе, потому ты проиграешь” – и с этой пафосной мыслью в последний раз детектив окинул взглядом дом с башней, затем мерно зашагал по улице ища посыпанные снегом местечки, дабы в который раз не испытывать свои физические силы на прочность.
Уходя, он испытал радостное чувство завершения, ибо ему казалось, будто скоро всё окончится. Либо Художник покорит доверчивое девичье сердце, либо Эмма усмирит его демоническую гордыню раз и навсегда. Ей предстоит сотворить нелегкий выбор, именно она завершит эту странную историю, прекратив преступления, обретет свободу. А Чарльз Одри уйдет на заслуженный покой в каком-нибудь захолустном городке, сидя в кресле качалке, а напротив него в подобном кресле будет покоиться любимая женщина по имени Маргарет, которая, кстати, уже приглашает его вернуться за вещами и немного побеседовать. Известность детектива сыграла свою положительную роль. Найти его местонахождение даме не составило особого труда, и само собой назначить встречу в любое удобное для Чарльза Одри время. Сей подарок провидения он точно не упустит, только не в этот раз.
Рисунок четырнадцатый. Монолог со смертью
Смерть надменно хмурится, приметив мои тяжкие сомненья, ведь понял я, ты дочь греха, твой родитель грехопаденье, ты родилась с паденьем человека. Так наказанье ты, иль милость? Создала дуэли, поэтов умертвила, истощив поэзию изрядно, сколько ночей они над поэтикой корпели, мучились любя, но ты облегчала бремя славы. Также гениев словесности улучила, но не подражаньем, они разили фарисеев словом наповал, их боялись, их гнали и уничижали и оттого они бессмертными казались, ибо были таковы. Увы, один лишь выстрел, уничтожил разом все несозданные книги. Стрелявший, знал ли он, что отнимает у мира столь яркое светило. Иных поэтов ты влечешь к самоубийству. Не понаслышке я ведаю о том, ты ежедневно шепчешь мне – Умри, достаточно ты пожил, ты уже оставил нетленную память о себе, умри и окончатся души мятежной дерзновенные мученья, а лист бумаги белизну оставит, окропленную кровью невиновного эстета, то будет лучшее твое произведенье, умри, скорей умри, и будешь ты прославлен много. Но я кричу смерти в ответ – Оставь меня, разве не видишь, я душой воистину бессмертен! Смерть улыбается нашему противоречью.
Ты пожинаешь Божьи творенья, даже водою камень точишь, куда тут человеку остаться невредимым. Шепчешь – Приди ко мне, самолично жизнь окончи, неужели молодость для тебя по-прежнему сладка, иль ты уж горечь испытал, приди ко мне, я всё изглажу.
Не забудут засохшие ростки, ведь лица их неизменчиво юны, глаза чисты, строфы стихов смелы и прощаются столь наивно неумело. Но смерть, помни, что у тебя нет над нами власти, ты исполняешь волю Творца. Но неужели в том мире лучше, чем здесь, воистину, там нет страданий и лишений. А тебе дозволено скитаться по земле.
Смерть, ты дева, ибо девство сохранила. Тела превращаешь в прах, но души слишком дороги для Бога, потому бессмертны. О сколь ужасна ты, раз призываешь срок отмеренный укоротить, из малодушного страха пред тобою люди спешат чашу греха испить, все наслажденья тленные испытать в считанные дни. Маловеры, не смерти должно страшиться, но себя. Но разве не видишь – насколько я состарился твореньем, борода моя седа, а на моем челе мудрости морщины. С Любимой я в разлуке, я слишком много мыслей в книге ей однажды даровал, спеша душу излить потоком бурным, ибо ты меня торопишь подневольно. Видишь, что не познать мне мирского счастья, потому и созываешь в свой чертог плачевный, и, застывши над той дремучей бездной, не зажмурюсь, не убоюсь. Ведь видишь, я лишен покоя, замыслы мои, подобные кресту таланта, взвалены на спину хрупкую мою. Но знай же, смерть, я бессмертен. Ибо я люблю. Я мечтаю встретиться с Любимой в том мире архаичном, в обители небесной. Значит, забвенье душу не обуяет, тьма не заволочёт угасшие зрачки, не может быть, чтоб было столь безнадежно жить и умирать. Но манишь ты покоем, шепча – Оставь перо, оно устало, а Любимая твоя о тебе не вспомнит ни здесь, ни там. Кричу ей вслед – Нас Господь соединил, меня любовью наградил, и я любовь свою прославлю на страницах сих. Она в ответ смеется смехом годовалого ребенка. Ведь плутовка видит, насколько высоки словеса мои, но глаза мои печальны.
О, как жестока ты. О невыразимо жестока! Я вижу, как забираешь ты людей, девушек столь прекрасных, в них столько нежности и творческих идей, они столь красивы, но в прах ты превращаешь их тела, а души возносишь к Всевышнему на Небеса. Неужели мира таков закон, исправь, прошу, сей закон, убей меня за всех, ради всех, а люди пусть живут и в счастье пребывают вечно. Почему вокруг меня всех возрастов люди умирают, а я живу, дышу, люблю, мечтаю. Почему забираешь ты достойных, а мне ничтожеству предлагаешь жить. Как жалко мне и больно созерцать твои поступки, мое крохотное сердце ты остановишь когда-нибудь, но прошу, только Любимую не трогай. Любимую мою не забирай. Я беседую с тобой, дабы ты не грезила об ее кончине скорой. Лучше истории мои послушай, у меня их осталось много, тебе они понравятся, не сомневайся. Смягчу твое бремя я любовью, и может быть, станешь ты, не столь жестока.
Росою на щеках застынет саван погребальный, белою печалью сотворю себе нерукотворный гроб. Не это ли судьба поэта, во тьме искать остатки света, любить до изнеможенья сердца, бывши нелюбимым, восхвалять любовь? Нет, я точно не поэт, они прославлены, их любят, потомки их труды боготворят. А мне положены лишь крохи с царского стола, где псы и детвора, средь них и я подбираю объедки с пола. Вы гении, я же никто, недостойный имени и пола, званья и родства, я человеком себя редко величаю, созданием Творца и только. Но не созерцать вам ту красоту, которую видел я и вдохновлялся ею бесконечно. Дева, в отраженье глаз которой сияет чистая душа, она вечна, в ней вечен я.
Смерть ты незаконная царица, потому призываешь слугам ежедневно думать о тебе, все жизни проносятся где-то мимо, когда ум наполнен думами о смертном ложе. Ты жаждешь почитанья и восхваленья. Но вот-вот, скоро в бездну хаоса извергнешься, туда, откуда родом ты, ведь сказано – последний враг падет – смерть, и ты меня покинешь. С тех славных пор, я стану писать лишь о жизни.
Знай, напоследок. Тебе ее я не отдам!
Ты обиделась, прости, сегодня я в выраженьях резок, а ты так молода, обидчива, наивна. Знаешь, с малых лет я мечтал с девой подружиться, подолгу с нею говорить и всюду вместе с нею прибывать, гулять, играть, победам и пораженьям сопереживать. И вот моя мечта исполнилась нежданно, ибо ты всегда со мною рядом, пожеланья шепчешь непрестанно мне, жаль, эгоистична ты и говоришь только о себе. Только в горнем мире я с Любимой встречусь, наконец, окончиться разлука наша. Но если я убью себя, то душу погублю, посему наша встреча станет невозможной. Посему более не докучай мне яркой эпитафией юности бескрылой. Когда я в зеркало смотрюсь, то вижу в отраженье старика, уж скоро год седьмой пойдет любви, немало с тех пор слез упало наземь, избороздив мои щеки шрамами заросшими бородою, из тех капель выросли цветы, жаль, они ей не нужны. Но и душа моя вся в морщинах ветхих. Какое тебе дело до старика, пожалей мои двадцатилетние лета. Позор власам моим седым. Ну вот, теперь ты еще и ревнуешь, как мило, сколь нелепейше ты поступаешь глупо.
Я корю тебя за чрезмерную жестокость, но то неверно, я жесток с собою, вольно согрешая и грехом омрачая свою душу. Потому я не могу взлететь на Небеса без крыльев. Сколько времени продляться наши отношенья, ты не знаешь, как и я не знаю. Может быть секунда, час, день иль год, сколь это много для целой жизни, ведь секунда это целый вдох. Час оставлю для творенья, день в труде продлиться, а год, не ведаю, проживу ли я еще так много. В неразделенности любви время застывает. Я вижу, как люди жить спешат и времени у них краткосрочно мало, столько планов, мечтаний, учений, отношений, труда. А мне куда спешить, у меня ничего нет, и ничего не будет. И может, потому, временами я много думаю о смерти, а она вовсе не помышляет обо мне.
Прости, во всём необходимо винить себя, и вправду, я виновен во многом. Смерть, ты должно быть единственная дева, которая не боится слез. После исхода мне жизнь мою покажут целиком, о сколько слез скорбей и покаянья там я вижу, сколько рыданий и причитаний, видимо единственное что я умел – так это плакать.
Смахни слезинки с моего лица, бережно и нежно собери их в кулон, дабы потом они мне чернилами послужили, ибо все мои творенья написаны лишь ими.
Рисунок пятнадцатый. Фантастическая Венеция
Сколь дивен образ твой навеянный печалью.
Искусство искусственно по причине раболепства и тщеславия. Творчество напротив индивидуально и бесславно, всякому творческому гению, можно бескорыстно творить и притом быть прославленным.
Коснувшись тонких духовных материй, Адриан извлек из своей памяти несколько авантажных картин. Тем самым неслиянно одухотворяя полотна, представленные перед его заволочённым взором, он искренне боялся – а что если он исчерпает свою душу до сухого дна, отчего и не заметит, как разделит ее на части, и в итоге останется от художника лишь пустое тело.
Творение, которое мы создаем, всегда отбирает физические и душевные силы, редко когда отдавая что-либо взамен. Подобно невежественным людям, отвернувшимся от Творца, картины живут сами по себе, но в каждом человеке Бог заключил частицу Себя, Он создал каждого человека как собственный автопортрет. Но мы порою чувствуем горделивую самодостаточность. Представьте – художник приходит на свою выставку, видит свою картину, а полотно отвечает ему гордо – Я тебя не знаю, я создалась случайно, краски сами смешались и чудом легли на холст. В ответ художник мудро промолчит, ведь он знает – пускай картина не признает его как творца, но дух в образе и в подобье останется в картине навсегда, благодати творца не отнять и не лишить творение. Зная это, юноша терзался опасениями по поводу создаваемых им миров. “А что если мы застрянем в картине? Что ж, пусть будет так” – подумал он и нарисовал гостиницу и продуктовый магазинчик.
Эмма умильно вглядывалась в спящего Адриана рисовавшего всю ночь и уснувшего под самое утро. Девушка смотрела на этого наивного и простодушного мудреца с седеющей бородой. На несчастного ребенка, запертого во взрослом теле, который сломя голову бежит от реальности. Художник создает свои собственные миры, так как реальность не принимает его, он творит то, что должно благоговейно почитать его как творца.
Однажды творения спросят у творца – Для чего ты создал нас? И художник ответит – Иначе не могло и быть, ибо любовь способна создавать. Однако Адриан еще толком не задумывался о том, ибо созданный для данного мира, он оказался чуждым для сего окружения. Может быть, именно люди извратили попираемые ими основы Вселенной или же именно он один слишком невосприимчив и не адаптирован к суетной жизни, склонен к преувеличению или он словно вспышка Божьего произволения, краткая и настолько яркая, что любое тусклое долгое свечение – стезя недостойная для творца. Пускай не заметит никто, либо пускай узрит каждый.
Эмме искренне жаль столь талантливого, но удрученного своим сумасшествием художника, ведь непринятие мира ничего не значит, индивидуальность и только, а вот отрицание себя – означает постоянное сопротивление каждому своему действию, слову и мысли, это непрекращающаяся конфронтация на почве мнительной пустоты бытия. Потому столь велико его желание заполнить пустоты собственного я, насадить пустынные почвы цветами отдельных фрагментов романтической жизни. Творение – обретение жизни и уход из жизни. Я сосуд, который порою наполняется благодатью Творца, я восхваляю всё благое, я выуживаю истину на поверхность, возвращаю идеалы, пустею, и снова каплей за каплей Творец награждает меня высочайшими замыслами – говорил Адриан Эмме. И то заявление отвергало всякую гордость, всякое предубеждение, словно всё благое приходит извне, а художник подобно лампочке, проводит электрический ток и, истощаясь, светит людям денно и нощно. Однако сколь велик и беспомощен был в эту минуту художник, в позе обиженного ребенка лежащий на диване, не передать сентиментальными словами.
От него всегда специфически пахнет краской, его руки разноцветно грязны. На полу вальяжно валяется бумага, свежая палитра и всклокоченные кисти, в общем ракурсе – творческий авантажный беспорядок. “Неужели он душою опустел и более не видит сказочные сны о других мирах, или обо мне другой, любящей” – гадала девушка изрядно выспавшаяся, приглаженно ухоженная. Она видит рядом с ваятелем мазков возле стены покрытое черной тканью полотно, отчего сразу же любопытство ревностно завладело помышлением девы, но она совладала с проявлением детскости и не поспешила проникнуть в целый новый мир, до официального представления разглашения тайны. Однако черное покрывало манило ее и притягивало, приглашало отварить дверь в темноту, в которую можно с легкостью войти, но вернуться оттуда практически невозможно.
Адриан и во сне кажется таким неспокойным, будто и здесь он замышляет нечто фееричное, видимо он постоянно думает о чем-то, планирует, вся его жизнь это череда творческих заплывов, воплотив которые он приблизится к смерти или к бессмертию. “У меня столько невообразимых образов в душе, что когда я исполню их все поочередности, то в тот миг я будто становлюсь дряхлым стариком. Должно быть, в старости мне останется всего несколько дней для покоя, или до самого последнего биения своего сердца я буду мучить оную обитель чувств неумолчными переживаниями страдательного творения” – часто любил повторять он. А девушка пугалась сих пророческих слов, сама она столь далеко в будущее не заглядывала, да и никто из ее ближайших знакомых не помышлял о том, так как все молодые люди живут настоящим временем. А он словно всё время прибывает в будущем, ибо он человек будущего, он созидательный создатель будущего, которое хранится в прошлом и пишется в настоящем. У Адриана нет возраста, он вне времени и видимо вне пространства, он сам и возраст, и время, и пространство. – заключила Эмма.
Одна рука художника свисает на пол, вторая поджато покоится на груди, он спит незвучно, возлежит несуществующей застывшей статуей поверженного Париса. “Чудеса, обещанные им, должно быть наступят ещё не скоро” – подумала созерцательница, впервые столь внимательно наблюдая за спящим человеком, испытывая некоторые нежные чувства к нему, дева хотела присесть рядышком и ощутить дельность идеи Творца о разделении человека. Хотела предстать Евой пред спящим Адамом, у которого было изъято одно ребро, из коего была сотворена жена, ныне наблюдающая за спокойствием мужа. Она пожелала согреть этого одинокого холодного человека, но не претворила свое желание в действие.
Циничные по естеству психологи говорят, будто мужчина для женщины может быть либо отцом, либо сыном, что подразумевает заботу мужа или заботу жены, однако художник был словно вдали от всех этих фикций и игр. Для него существует только красота, а всё остальное пустое, и не нуждается в поддержке, потому что в лишении он создает нечто дорогое, в холоде создает тепло, в своей некрасивости творит прекрасное, во тьме своей души рождает свет.
Ворот рубашки художника распахнут, видны выпирающие ключицы, четко вырисовывается ямочка под горлом, волосы лежат на лице мирно. Его влюбленное сердце затаилось, словно раненый зверь жадно глотает воздух, в то время как другим видятся те вдохи незначительными, обоюдоострыми. Отчего Эмма, созерцая, испытывает влечение и одновременно отторжение к нему. Желание нравиться в ней не приедается, девушка каждый раз являясь перед очами художника в полном обмундировании, всегда наводит марафет. Впрочем, ей не нравилось, когда Эрнест ласково называл ее “хомячком” из-за ее пухленьких щечек. Окружающим была по душе та особенность девушки, а вот ей это категорически не нравилось. Но слушая комплименты Адриана, все эти необоснованные претензии исчезали. “Тогда во имя чего сказана вся та лесть, ведь мое тело он не хочет. Он только рисует. И в душе моей также не особо копается, так для чего ему лгать мне? Может быть, он говорит искренно, нисколько не лукавя, ибо любит меня” – думала она.
И должно быть, наверняка, услышав чувствами сердца звонкие мысли Эммы, кои она содроганием губ нисколько не скрывала, Адриан проснулся. Затем он удивленно сквозь мутную поволоку на глазах обратился к девушке. Не меняя позы возлежания, он начал рисовано острословить.
– По-видимому, вы нынче с нетерпением ожидаете презентацию моего творения. Но не беспокойтесь, то путешествие в фантасмагорию произойдет в скором времени, или не произойдет вовсе. Ведь я столько много сил израсходовал на создание сего творения, что не могу сию же минуту раскрыть вам свой новый секрет.
Эмма промолчала, а художник лениво воззрился на нее и печально заметил.
– Мы по сотворению не можем быть друзьями. Простите меня. – несколько смущаясь проговорил он. – Я люблю вас и в глубине своей души желаю духовно обладать вами, что означает быть с вами рядом всегда, сопереживать вам, помогать вам, просто жить с вами. Я хочу научиться читать ваши мысли без слов, восхищаться вашим телом бесстрастно, которое столь прекрасно в классическом платье. Дружба не столь глубинна, насколько глубока любовь. Любовь это единение. Жаль вы не видите меня истинным, для вас я “странный некто или последний романтик”, “сгусток безумия и отчаяния”, пусть так, я и состою из всех тех сравнений и метафор. И словно судьба дарует мне страдания ради творения. Но кому нужны мои творения? Богу или людям? Кому? Для чего я столько мучаюсь, чтобы писать, о, это слишком жестоко, вам так не кажется? Я нечаянно заговорил вопросами. Вы злитесь на меня?
– Вовсе нет. – пустым взором ответила Эмма.
– Вы определенно разгневанны. Женский гнев я распознаю с легкостью. Однако замените гнев милостью, проявив ко мне сострадание. Я не терплю женское недовольство и тем более крики, потому что они несвойственны настоящей леди, они противны моей совести. Потому оставьте меня. Возвращайтесь когда успокоитесь. – властно сказал художник.
– Вы считаете себя лучше других, из-за того что обладаете даром и возможностями о которых другие только мечтают. – заявила грозно девушка.
– Я не считаю, а являюсь худшим из всех людей, последним из всех когда-либо живших и ныне живущих на земле. Потому можете без зазрения совести, вонзить сей наконечник кисти мне прямо в мое сердце, не совершив тем самым ничего дурного. Вы только освободите мир от моего гнета, облегчите мир от столь скорбной обузы. Воздух сразу станет чище, ваша жизнь снова войдет в обыденное русло, мои чары развеются и ваш ненаглядный Эрнест вернется к вам целехонький и невредимый. И всеобщий мир взглянет на мою одинокую могилу и, осознавши потерю, познает, кого он утратил.
– Кого же?
– Творца. Хотя кого я обманываю, ибо я никто. – натужено говорил художник. – Вы злитесь, потому что я не спешу вас удивить, но всему свое время. Снимите покрывало с сего полотна, и вы найдете душевный покой. Обещаю, вам понравится то, что вы воочию узрите.
Девушка повиновалась и, с грацией пантеры сдернув ткань, мечтательно произнесла.
– Венеция.
– Она самая, ветхая, но привлекательная, такая загадочная. Знаете, а я всегда хотел быть стариком, потому что старики умирают от старости…
Но Эмма восхищенная зрелищем картины не услышала последнюю фразу художника, она тут же представила, как окунется в очарованье плавучего города. Нетерпение полновластно захватило ее душу, потому столь мгновенно вопросительно испытующе Эмма воззрилась на художника. Он в свою очередь не торопился вставать, усталость сделала его ненастным скрягой, словно творчество жадно высосало все силы его юности, всю молодость поглотила сей картина.
– Я вам помнится, говорил, что не приемлю рисование обнаженного тела. Помимо прочего, мне еще не нравятся чернильные пятна на коже людей, те несмывающиеся рисунки, шрифты, символы. Творец создал тело человека идеальным, так для чего расписывать его всевозможными орнаментами. Видимо для того, чтобы выделяться среди прочих людей. Но если каждый будет расписан, то тогда пропадет оная мнимая индивидуальность. Представьте, если сотворенная мною картина начнет изображать на себе дополнительные узоры, тогда мне как творцу это жутко не понравится. Мое отношение ко всему этому сдержанно негативное.
Девушка на минуту отвлеклась от разглядывания полотна и как-бы вскользь ответила.
– Я не прочь сделать себе татуировку. Начертать на своем теле воспоминания, сохранить символ чего-то дорогого мне. К тому же это красиво. Вы правы, что Творец создал всё это для нас, но мы свободны и нам дозволено изменять окружение. Например, мы берем камень и древесину для постройки домов, разве это плохо, мы изменяем структуру мира ради жизни, ради красоты. Конечно, зачастую мы слишком много берем, зачастую многое разрушаем. Но я же хочу всего лишь украсить свое тело.
– Ваша плоть прекрасна, для чего вам бесполезные украшения, которые будут отвлекать созерцателей от вашей истинности.
– Я подумаю над вашими словами. – сказала Эмма и сверкнув глазками спросила. – Когда мы отправимся в Венецию?
– Прямо сейчас, позвольте вас обрадовать. Только для начала перенесемся в мастерскую, где более просторно. – сказал Адриан вставая с дивана. Взяв холст, преодолевая свою усталость, он направился в обширную светлую комнату.
Сгорая от изнурительного нетерпения, словно маленькая девочка перед искусным фокусником, Эмма побежала вслед за художником, еле касаясь оголенными пяточками до холодного пола. Она женской покорностью чувствовала, что он явно не в духе и заслужил отдых, однако увидеть своими глазами любимый город было крайне заманчиво и неповторимо для неё. Адриан медлил, он совсем не был похож на Николая Чудотворца, коего на западе облачили в красную шубу с белым воротником и заставляют влезать в печную трубу, дабы тот наградил добрых деток желанными игрушками, а негодных угольками. Видимо святой не особо огорчается по поводу реконструкции своего образа, ведь чудо никуда не пропало. Так и Адриан положил картину на пол ровно посередине комнаты изображением вверх.