скачать книгу бесплатно
Мария Антуанетта воспитана при чрезвычайно чопорном австрийском дворе, где дамы легкого поведения по высочайшему повелению Марии Терезии подвергаются порке. Естественно, она загорается искренним отвращением к распущенным нравам раззолоченного Версаля. Ей приятно принять на себя почтенную роль блюстительницы высокой морали. Вот почему она упорно, хладнокровно, с презрительным спокойствием истинной австриячки молчит всякий раз, как к её особе приблизится эта расфуфыренная распутница дю Барри.
Натурально, дю Барри зеленеет от бешенства. Двор замирает. Тысячи праздных глаз с жадным вниманием следят за этим поразительным поединком невольной девственницы и патентованной проститутки. Власть самозванной графини колеблется и готова рассыпаться в прах. Всё меньше просителей и лизоблюдов толпится в её плебейски-пышной приемной, всё больше более ловких и прозорливых претендентов на синекуры и пенсии присоединяется к кружку очаровательной юной дофины, сумевшей так неожиданно и так твердо себя показать.
Забавно тут особенно то, что Мария Антуанетта не подозревает, как и старые девы, заварившие эту невероятную кашу, как и весь двор, что её упорным молчанием решается в этот момент европейской истории чрезвычайно важный вопрос, В этот самый момент три великих державы спорят о том, быть или не быть на пестрой карте Европы целому государству. Они тоже не знают ещё, что спорят о том, быть или не быть в недалеком будущем двадцатилетней войне объединенных европейских держав против охваченной революцией Франции. Быть или не быть смертному приговору французскому королю, обвиненному в измене отечеству. Уцелеть или не уцелеть её собственной голове. Состояться или не состояться кровопролитным походам дерзновенного Бонапарта. Остаться невредимой или сгореть златоглавой Москве.
Собственно, о столь разрушительных перспективах не подозревают и те, кто, в какой уже раз, стоит за спиной этих вислоухих принцесс. Те, кто стоит у них за спиной, озабочены вполне конкретными и ближайшими целями. Они защищают интересы Франции в одном частном вопросе, о которых Людовик ХV, запутавшийся в прочных порочных сетях волшебницы дю Барри, давно позабыл.
Этот частный вопрос касается Польши, из-за внутренних неурядиц рассыпающейся в прах у всех на глазах. Кичливые польские паны проваливают в сейме любое решение, брякнув, кстати или некстати, на трезвую или на пьяную голову, свое высокомерное слово: «Не хочу». Малейшее посягательство со стороны реформаторов на это архаическое право независимой аристократии единолично распоряжаться несчастной страной влечет со стороны вольных панов злобный протест, от дворцовых переворотов до открытой вооруженной борьбы. Любая неурядица, заварившаяся в неугомонной столице, ведет к возмущениям или восстаниям белорусского и малороссийского населения, несколько столетий назад насильственно втиснутого в пределы чуждого, непомерно распространившегося за счет восточных соседей польского государства, с довольно нелепым названием Речь Посполитая. Русская дипломатия исподтишка или открыто поддерживает белорусских и малороссийских повстанцев и подбрасывает им кое-какое оружие из обширных арсеналов великого государства, рассчитывая таким простым способом возвратить в лоно единой и неделимой России исконные русские земли. При благоприятном стечении обстоятельств алчная, изначально агрессивная Пруссия в любой момент готова бесконечно расшириться на восток, и смущает её только то, что ей не по силам проглотить этот лакомый, но слишком обширный кусок. Французская дипломатия, тоже исподтишка или явно, направляет в ряды реформаторов своих волонтеров, способствуя таким образом внутреннему перерождению этого одряхлевшего, на корню гниющего государства, которое она издавна в нужный момент направляет то против Пруссии, то против России, и ещё раз с его помощью укрепить пошатнувшееся положение Франции на континенте.
При неутомимом соперничестве этих ведущих европейских держав непутная Речь Посполитая может разлагаться и отравлять европейский воздух века, как века разлагается и отравляет тот же воздух когда-то могущественная империя Оттоманов. Однако соперничество, при непрестанном лицезрении этого лакомого куска, начинает понемногу сменяться согласием. С нескрываемой жадностью смотрит на Речь Посполитую ненасытный прусский король, закоренелый захватчик, способный стянуть всё, что плохо и не так плохо лежит. Сам он, жестоко побитый в Семилетней войне, как ни вертится, как ни крутится, не решается сделать в этом направлении самостоятельный шаг: могут и снова побить. Он засыпает прелестными письмами российскую государыню, свою родственницу, и склоняет её, без долгих раздумий, поделить Речь Посполитую пополам. В душе Екатерины понемногу начинает говорить ретивое, она ведь тоже из рода вековечных захватчиков, ей тоже очень хочется что-нибудь отхватить.
Слава Богу, русской внешней политикой ведает, почти бесконтрольно, граф Никита Иванович Панин, государственный человек, политик не только умный, но спокойный и дальновидный. Он категорически возражает против раздела. В его дипломатические расчеты входит слабая Пруссия и сильная Польша. Он не только не желает усиливать Пруссию за счет западных польских земель, он настаивает на том, чтобы в Польше была усилена, в противовес панской вольнице, королевская власть. Если столь важное преобразование устроит российская государыня, Польша окрепнет, сохранит независимость, и беспокойная соседка обернется для России верной союзницей.
Ему и этого мало. Граф Панин исподволь трудится над созданием Северного союза. В этот союз, кроме России, должны войти, под разными соусами, Англия, Дания, Пруссия, Польша и Швеция. По его мысли, союз должен носить характер оборонительный. Он, видимо, понимает, что и оборонительный союз в таком солидном составе окончательно вытеснит Францию, а с ней её союзников Австрию и Испанию, из европейской политики и на многие десятилетия обеспечит безопасность Российской империи.
Шуазель сбивается с ног, чтобы похоронить этот зловредный союз ещё в колыбели. На месте союза им воздвигается хаос, раздор. В надежде отвлечь её от европейской политики, ему удается натравить на Россию турецкие полчища: по его мнению, в европейской политике Россия начинает играть уж слишком важную роль. Однако нечестивые турки терпят одно поражение за другим. Им в помощь он пытается поднять на Россию поляков. Он пишет своему эмиссару, засевшему в Данциге, причем не смущается ложью:
«Король истинно интересуется судьбой Польши. В этом отношении вы не можете ничего преувеличить в разговорах своих с патриотами, лишь бы вы ограничивались общими местами, которые не обязывают вас ни к чему, лишь бы только вы давали им чувствовать, что жалкие и бессвязные действия польской нации, которая сама не умеет помочь себе, не дают и друзьям её средств ей помочь. Вы должны говорить, что полякам надобно согласиться между собой, уговориться с турками и татарами, которые взялись за оружие в интересах республики. Патриоты должны чувствовать, что с этих пор только от оружия должны зависеть спасение, независимость, самое существование республики. В настоящих обстоятельствах самый главный предмет – это делать всевозможное зло русским, не стесняясь каким-нибудь временным неудобством, которое может из этого произойти. Эта политика составляет часть великих видов, входящих в настоящую систему короля…»
Шуазель направляет к польским повстанцам, которые воюют не столько с русскими, сколько с собственным королем, крупные суммы денег и военных советников. Всё напрасно. Драгунский капитан Толес, проникший со стороны турецкой Молдавии, находит такие раздоры, такую анархию, такую способность к бандитизму и неспособность к войне, что считает за благо не тратить французских денег и возвратиться домой, направив Шуазелю шифрованное послание:
«Так как я не нашел в этой стране ни одной лошади, достойной занять место в королевских конюшнях, то я возвращаюсь с деньгами, которых не хотел употребить на покупку кляч».
Та же участь постигает миссию Шарля Франсуа Дюмурье, который вместо повстанческой армии обнаруживает бесконечные пиршества двух или трех десятков вождей, которые постоянно ссорятся между собой, а между делом вешают вдоль дорог нищих православных и богатых евреев. Он не только не дает им ни сантима, он и Шуазелю советует прекратить выплачивать пособия, назначенные им из королевской казны.
Возвышение России шатает положение Франции. Шуазель следит за каждым шагом её дипломатов. Дипломатические депеши, идущие на имя российского поверенного в делах из Петербурга в Версаль и от его имени в Петербург, постоянно вскрываются, а иногда пропадают. Время от времени вскрываются и пропадают даже частные письма. Никита Иванович Панин поручает Хотинскому, поверенному в делах сделать запрос Шуазелю, какая же после этого польза пребывания во Франции российского поверенного в делах. Неожиданно для Шуазеля Хотинский замечает с независимым видом:
– Россия и Франция не в таком положении, чтобы нуждались в сохранении только внешних приличий.
Шуазель поражен столь неслыханной наглостью русских. Он выходит из себя и разражается гневной филиппикой:
– Не понимаю, с чего Россия вздумала оспаривать у Франции первенство. Не по слухам, но по собственному опыту я знаю, что послы императрицы Елизаветы уступали место французским послам. Я сам был тогда послом в Вене, когда там был покойный Кейзерлинг. Он никогда не спорил со мной за место и всегда садился ниже меня. Имейте в виду, что Франция уже занимала важное место в Европе, когда Россия вовсе была неизвестна. Было бы несправедливо, если бы теперь Россия отняла у неё это место. Когда русские государи называли себя царями, то не имели притязаний на первенство. Явились затруднения только с тех пор, как им уступили императорский титул, вероятно, потому, что под императором разумеют главу государей. Однако Франция не считает себя обязанной уступать, потому что в России она не нуждается. Если же Россия станет упорствовать в своих невозможных претензиях, то мы разом покончим с этими спорами. Мы отнимем у русской государыни императорский титул: об этом король объявит манифест. Испания последует нашему примеру. Мы сделали глупость, когда уступили титул, но мы исправим свою ошибку однажды и навсегда.
Хотинского нисколько не пугают такого рода угрозы. Он понимает, что дело не в титуле и что отобрать этот титул у Франции коротки руки. Он вежливо разъясняет:
– Россия не претендует на первенство, но и не уступает его. Россия требует равенства.
Шуазель окончательно теряет присутствие духа. Он отрезает:
– Равенство невозможно! Где есть первый, там непременно должен быть и второй!
Он силится удержать это первое место в Европе. Браком Марии Антуанетты с французским дофином он пытается как можно крепче привязать Австрию к Франции. Союз центральных держав он противопоставляет слишком опасному Северному союзу, в фундамент которого уже закладываются первые камни. Тем не менее союз центральных держав, не успев зародиться, начинает трещать по всем швам. Он много обещал, пока вся власть сосредоточивалась в руках Марии Терезии. Тогда ни о каком разделе Польши в союзе с Пруссией и подумать было нельзя. Мало того, что прозорливая Мария Терезия терпеть не может неугомонного прусского короля, который только и ищет, за чей бы счет поживиться, будь то Австрия, Саксония или Польша. Мария Терезия отличается повышенной щепетильностью. Её нравственному чувству мерзит вот так, по-разбойничьи, среди белого дня отхватить у беспомощного соседа изрядный кусок. Да и дальновидный Кауниц не может не предвидеть грядущей опасности. Лоскутная Австрийская империя и без того отчасти венгерская, отчасти славянская. Немецкое население составляет в ней меньшинство. Включение в её состав новой массы инородного славянского населения грозит ей немалыми смутами, подобными тем, какие у всех на глазах потрясают тоже лоскутные Польшу и Турцию. Они размышляют. Они тянут с ответом.
Однако Мария Терезия больна и стара. Мало-помалу власть переходит к её сыну Иосифу, человеку недалекому и беспокойному. Он больше не повинуется осторожной, осмотрительной матери. Себе в образец он берет прусского короля, которого его мать почитает дьяволом, исчадием ада. Он, как все немцы, грезит войнами, захватами, расширением границ за счет слабых соседей, и Кауниц, прежде верный Марии Терезии, начинает склоняться на сторону её неблагодарного сына, понимая, что очень скоро он станет единовластным правителем Австрии.
Поначалу Иосиф вламывается в европейскую политику сломя голову и чуть было не попадает в беду. Россия представляется ему слабой, подолгу не выходящей из внутренних смут. В расчете приобрести Молдавию и Валахию он решается поддержать Турцию, как только та объявляет России войну. Австрийские войска сосредоточиваются на восточной границе, готовые при первом удобном случае ударить во фланг русской армии. Такой поворот событий очень не нравится Шуазелю. В случае войны Франции придется либо послать на помощь австрийцам войска, либо выделить своей союзнице значительные денежные субсидии, а нищая казна короля не в состоянии позволить себе ни того, ни другого, не говоря уж о том, что ей не выдержать новой общеевропейской войны. Ему приходится удерживать от необдуманного поступка прыткого юношу. Он спешит разъяснить:
«Не из какой-либо фантазии находится Франция во враждебном отношении к России. Государыня, царствующая в Петербурге, с первых месяцев своего правления обнаружила свою честолюбивую систему. Нельзя было не увидеть её намерение вооружить Север против Юга. Одно из оснований нашего союза с Австрией состоит по возможности в избежании континентальной войны. Если бы Северный союз состоялся, Австрия и Франция необходимо были бы затруднены и должны были бы вести значительную сухопутную войну. Итак, надобно было стараться всеми средствами остановить такой опасный союз, а для этого надобно было связать скорее Россию, чем Англию, которая жила смирно. Русская государыня услужила нам, завлекшись в предприятие не по силам. Швеция не вступит в союз против Франции и венского двора. Швеция будет сдерживать Данию. Несчастная Польша терзает сама себя. Русские заняты Портой и Польшей и могут быть своим союзникам только в тягость. Король прусский, который, конечно, хочет войны, чтобы ловить рыбу в мутной воде, не посмеет тронуться, поскольку его сдерживает Австрия. Итак, для нашего союза лучше всего, чтобы турецкая война продолжалась ещё несколько лет с ровным успехом для обеих сторон. Пусть они ослабляют друг друга. Если мы выиграем время, всё будет в нашу пользу».
Его плохо слышат. Первые успехи русского оружия в нескольких сражениях с турками только подливают масла в огонь. Иосифу представляется прямо-таки необходимым ввязаться в эту войну, именно ради европейской безопасности и безопасности Франции, которая ради той же европейской безопасности и толкнула Турцию против России, несмотря на то, что Россия никоим образом не угрожает Европе. Он наставляет Кауница, и Кауниц, вопреки желанию Марии Терезии, пишет в Париж:
«К несчастью, турецкая война взяла такой дурной оборот и дает так мало надежды на будущее, что лекарство не уменьшило, а значительно увеличило болезнь и опасность. По всему видно, что будущая кампания не будет благоприятнее для турок и они будут принуждены заключить поспешный мир, поплатившись Азовом, Таганрогом, даже Очаковом и Крымом. Если это случится, то могущество Турции рушится, а Россия, наоборот, поднимется на степень державы, самой страшной для всех других континентальных держав. Следовательно, страшный риск заключается в продолжении войны между Россией и Турцией. Честолюбивая душа русской императрицы может быть сдержана только страхом опасности, которой она подвергается, если не положит пределов своим обширным планам. Для этого мы собрали в Венгрии и Трансильвании войско, которое сначала не было значительно и представляло только меру, чисто охранительную, но потом мы его достаточно пополнили, чтобы заставить Россию подумать, а в случае нужды и употребить его более серьезным образом».
События превосходят самые худшие ожидания Кауница. Русский фельдмаршал Румянцев наносит сокрушительные поражения туркам даже в тех случаях, когда они превосходят русских в пять, в десять раз. Озадаченному Иосифу и осторожному Кауницу приходится отложить подлую мысль о том, чтобы употребить более серьезным образом против русских уже сосредоточенное для нападения австрийское воинство. Кажется, Шуазель хоть на этот счет может свободно вздохнуть: все-таки не придется отправлять на помощь австрийцам ни субсидий, ни французских полков.
В прочем он не знает покоя. В первых числах ноября в Париже нежданно-негаданно появляется некий Томатис, итальянский граф, распорядитель придворных зрелищ у польского короля, личность, конечно, сомнительная. Верить такой личности трудно, а не поверить нельзя: уж слишком фантастическим образом вся европейская политика встает вверх ногами и французские интересы отовсюду терпят непоправимый ущерб.
А Томатис уверят в парижских салонах, будто в России, окончательно потеряв головы от внезапных успехов, не то решили, не то ещё только ведут предварительные разговоры о том, чтобы завладеть Азовом, Таганрогом и правом свободной торговли по Черному морю, Молдавию и Валахию отдать русскому ставленнику польскому королю. Ему возражают: как это можно? Разве Австрия и Пруссия согласятся на столь явное беззаконие и произвол? Ещё как согласятся, с хитрым видом отвечает Томатис, ведь австрийцы получат от России ту часть Валахии, которую турки забрали у них по итогам прошедшей войны, и перестанут возражать против того, что пруссаки захватили епископство Вармийское, на которое у них не имеется ни малейшего права.
Разумеется, никаких опровержений или доказательств правдивости столь неожиданных сведений из других источников не поступает, несмотря на то, что агенты Шуазеля исправно трудятся и в Петербурге, и в Варшаве, и в Берлине, и в Вене. Да и какие тут нужны подтверждения? Дальновидный, к тому же изворотливый Шуазель не может не понимать, что корыстный расчет в конце концов непременно сплотит три державы в прочный, едва ли расторжимый союз. Дальнейшее определится само собой. Этот проклятый союз благополучно поделит между собой лоскутную Польшу, затем примется за разбитую в пух и прах, тоже лоскутную Турцию. И это ещё ничего. Рано или поздно разлакомившийся союз новейших грабителей обрушится против Франции, и если не проглотит её целиком, как Польшу и Турцию, то сильно потеснит её на восточных границах. Другими словами, как ни кинь, а Франции о своем первом месте в Европе придется забыть, и забыть навсегда.
И Шуазель, как за соломинку, хватается за материнские чувства Марии Терезии, которая, страшась повредить своей дочери, ещё может удержать необыкновенно прыткого, переменчивого сына Иосифа от сближения с Екатериной и Фридрихом. Именно ему в первую очередь необходимо, чтобы Мария Антуанетта молчала и своим молчанием свалила бесстыдную дю Барри. Победа дофины в этой закулисной игре, падение дю Барри, а через неё поражение короля сделают положение Шуазеля неуязвимым. Тогда он приберет к рукам Марию Терезию, укрепит поколебленные отношения между Францией и Австрийской империей и не позволит ей пойти на соглашение с Россией и Пруссией. Целостность Польши будет сохранена, может быть, и целостность Турции. Франция восстановит свое былое влияние на континенте, станет первой, как прежде, не на словах, а на деле. В сущности, одна Франция останется в выигрыше, а все прочие благополучно окажутся в дураках.
И вновь нетрудно сообразить, что рядом с изворотливым Шуазелем подвизается ещё более изворотливый Пьер Огюстен. Лишь он один способен в непринужденной беседе, шутя и забавляя почтенную публику, подыгрывая на арфе, флейте или виоле, подбросить сладостную идейку тупоумным принцессам и неприметно дергать их за веревочки ровно столько времени, сколько понадобится для достижения поставленной цели. Недаром так часто встречают его в заброшенных покоях у старых дев.
Дю Барри нервничает и злится. Блистательная наложница оказывается в поле зрения юной дофины. Представляется, что Марии Антуанетте уже невозможно не сказать любовнице короля хотя бы несколько обыкновенных, вежливых слов. Однако игра продумана и поставлена хорошо. Тот, кто подбросил сладостную идейку обозленным дочерям короля, заранее знал, что у этой хрупкой, несформировавшейся девочки непреклонное упрямство горделивой австрийской эрцгерцогини, принадлежащей к дому высокомерных, неуступчивых Габсбургов. Мария Антуанетта молчит. Тетушки от неё не отходят и продолжают нашептывать ей о похотливых мерзостях этой безнравственной, этой низменной дю Барри.
Тогда ловкая дю Барри в очередной раз оплетает Людовика. Его доверенные лица доводят до сведения австрийского представителя при французском дворе, что его величество король весьма недоволен столь странным, можно сказать, неприличным поведением юной дофины. Между Парижем и Веной завязывается интенсивная переписка. Мария Терезия, обеспокоенная положением дочери, намекает ей в письмах, что иногда можно и заведомой шлюхе доброе слово сказать, но гордая Мария Антуанетта не понимает прикровенных материнских намеков, да и лихие тетушки на страже стоят и не дозволяют ей эти намеки понять. Наконец сплетается многоходовая интрига, которая принудит Марию Антуанетту заговорить. Ждет Иосиф, ждет Мария Терезия, ждет король, ждет весь увлеченный представлением двор. Увешанная драгоценностями, как ювелирная лавка, дю Барри каменеет у неё на пути. Мария Антуанетта уже поневоле приближается к ней. Она уже готовится, смиряя гордыню, разлепить плотно сжатые тонкие губы. Вдруг откуда ни возьмись между дофиной и шлюхой врывается Аделаида и за руку уводит послушную Марию Антуанетту к себе и проделывает это так внезапно, так кстати, что нельзя не подумать, что кто-то более заинтересованный, более проницательный в нужный момент вытолкнул старую деву из-за кулис.
Как бы там ни было, Мария Антуанетта молчит полтора года подряд. Правда, нетерпеливый Иосиф, уверенный в том, что сестрица в Париже наконец выдавит из себя несколько слов, в первых числах января 1771 года отдает приказ, и его войска занимают два приграничные округа, принадлежащие Польше. Австрийские немцы ни с того ни с сего получают около пятисот деревень и богатейшие соляные копи Велички и Бохни, на том замечательном основании, что когда-то давно, в 1412 году, всего-то на всего триста пятьдесят лет назад, эти земли отошли к Польше от Венгрии.
Захват явным образом служит сигналом к разделу. Ненасытный прусский король злорадно потирает руки и улыбается. Ах вот оно как! В 1412 году? А у нас нынче, в 1770 году, в южной Польше свирепствует моровое поветрие. Так что же нам на этакое безобразие сложа руки смотреть? Никак нет! И Пруссия оккупирует приграничные польские земли, именуя эту бандитскую операцию созданием санитарного пояса, единственно ради защиты немецкого населения от возможной заразы.
В сущности, это прямой вызов России. Она должна защитить свои интересы и по меньшей мере ввести свои войска на те польские территории, на которых проживают бывшие русские, превратившиеся под польско-литовским гнетом в малороссов и белорусов. Немка Екатерина с той же алчностью стремится к захватам, как прусский Фридрих и австрийский Иосиф. К счастью, внешней политикой Российской империи всё ещё ведает Никита Иванович Панин. Ему удается убедить государыню, что польский вопрос сам собой решается громкой и грозной победой в навязанной турецкой войне. Потеряв могущественного союзника в лице Турции, стиснутая немцами с юга и с запада, под угрозой потери всех южных и западных областей, Польша естественно превратится в союзника и друга России. Именно такую Польшу, союзницу, друга, России выгодно сохранить. Он уговаривает, чтобы образумить и отрезвить Фридриха и Иосифа, заявить, что в случае победы над Турцией она готова отказаться от чужих территорий, и Екатерина обращается к Фридриху:
«Я не требую никаких приобретений для моей империи. Обе Кабарды и Азовский округ принадлежат, бесспорно, России. Они так же мало увеличат её могущество, как мало уменьшили его, когда из них сделали границу. Через возвращение своей собственности Россия выиграет только то, что пограничные подданные её не будут подвергаться воровству и разбою, что стада их будут пастись спокойно. Свободное плавание по Черному морю есть такое условие, которое необходимо при существовании мира между народами. Россия согласилась на это ограничение, уступила варварским предрассудкам Порты из любви к миру, но этот мир нарушен с презрением всех обстоятельств. Если я имею право на какое-нибудь вознаграждение за войну, столь несправедливую, то, конечно, не здесь я могу и должна его найти. Я могла бы быть вознаграждена уступкой Молдавии и Валахии, но я откажусь и от этого вознаграждения, если предпочтут сделать эти два княжества независимыми. Этим я доказываю свою умеренность и свое бескорыстие, этим я объявляю, что ищу только удаления всякой причины к возбуждению войны с Портой…»
Интересы тут разные, прямо противоположные, однако Никита Иванович Панин точно так же пытается в Петербурге предотвратить раздел Польши, как в Париже это пытаются сделать Шуазель и Пьер Огюстен. И Мария Антуанетта продолжает молчать, а перепуганная Мария Терезия продолжает останавливать нетерпеливого сына, прусский король вынужден топтаться на месте, и раздел приходится отложить.
И чем дольше Мария Антуанетта молчит, тем с большей энергией любящая мать запрещает сыну войти в сговор с Россией и Пруссией для полюбовного расчленения соседней страны. Больше того, чем она дольше молчит, тем прочнее положение Франции в международных делах, но, в то же время, чем она дольше молчит, тем большая опасность нависает над Шуазелем и его изобретательным сотоварищем Пьером Огюстеном Кароном де Бомарше.
Глава тринадцатая
Внезапный удар
Между тем и без этой очевидной угрозы Пьеру Огюстену приходится туго. На него черной тучей надвигается печальное время тяжелых утрат.
Прежде всего, посреди событий, толков и придворных интриг, семнадцатого июля 1770 года, тихо и неприметно покидает грешную землю Пари дю Верне. Он оставляет своим недостойным наследникам полтора миллиона ливров наличными и большую недвижимость, а Пьера Огюстена лишает своих умнейших советов, своей нежной и преданной дружбы и надежнейшего компаньонства в делах. Пьер Огюстен, что понятно само собой, не может не скорбеть об ушедшем друге и покровителе, однако его сердечная боль ни в памяти людей, его окружающих, ни тем более на бумаге не оставляет следа, к тому же его боль слишком скоро растворяется в семейных несчастьях.
Опаленный жаждой отцовства, Пьер Огюстен старается изо всех сил, не соизмеряя своей потребности в куче детей с возможностями жены, которой и первый ребенок дается с немалым трудом, так как Женевьев Мадлен, как ни странно, тоже не отличается крепким здоровьем, как и первая жена Мадлен Катрин. В результате вторая беременность внезапно прерывается выкидышем. Женевьев Мадлен ложится в постель. Один за другим её осматривают знаменитые парижские доктора и приходят к печальному выводу: болезнь затяжная, со смертельным исходом, скорее всего. Должно быть, чахотка, как и в тот раз, больную невозможно и нечем лечить. Единственно ради того, чтобы смягчить душераздирающий кашель и поубавить телесные муки больной, её пичкают отваром из мака, и под воздействием его чар она много спит или находится в полусне.
От бесконечной любви к ней, от малодушного страха её потерять Пьер Огюстен сам впадает в состояние помешательства, хотя и сохраняет полную ясность ума. Он не отходит от постели горячо любимой жены, он заботится и хлопочет о ней, он не желает её покидать даже ночью и ложится рядом с ней в ту же постель, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому вздоху и стону.
Отец и сестры приходят в отчаяние, изо дня в день наблюдая такого рода безумие. Все страшатся, что он заразится, тоже подхватит эту наводящую ужас болезнь и сойдет в могилу следом за ней, чего в эти тяжкие дни он, может быть, действительно жаждет больше всего. Родные бросаются к лечащему врачу. К счастью, доктор Троншен оказывается опытным и разумным психологом. Однажды явившись ранним утром к больной, застав рядом с ней спящего мужа, лечащий врач осыпает страдающего супруга упреками будто за то, что он невнимателен к страждущей женщине, которая терпит адские муки из страха его разбудить, не смея кашлянуть, пожаловаться или лишний раз повернуться.
Видимо, Пьер Огюстен всё же догадывается, чьих рук это дело, но уступает, впрочем, уступает только наполовину: для него в спальню жены ставят вторую кровать, и он по-прежнему не отходит от больной ни на шаг.
Разумеется, никакая преданность мужа не может спасти от чахотки. Женевьев Мадлен умирает четырнадцатого декабря 1770 года, причем и на этот раз он теряет всё её состояние, обращенное в пожизненную ренту по её, а может быть, и по его настоянию, чтобы избежать кривотолков, чуть было не погубивших его после кончины первой жены.
На него обрушивается страшный удар, потеря невосполнимая для того, кто имел счастье любить, а ведь он любил сильно и страстно, поскольку все его чувства всегда превращаются в страсть, и был при этом тихо, верно и нежно любим.
Одного такого удара бывает довольно, чтобы свалить с ног и надолго выбить из колеи, и Пьер Огюстен действительно тяжко страдает, не находя себе места в опустевшем, полном чернейшей печали особняке. В течение полугода он теряет старого друга, надежного компаньона, своего милейшего Крошку и следом за ним друга сердца, добродетельную супругу, на которую наглядеться, надышаться не мог. Чего же еще?!
Однако судьба внезапно бросается на него, точно жаждет его растоптать. За прямыми ударами следует боковой, едва ли не более сильный, чем первые два.
Уже триста лет французский парламент, как в этой стране именуется суд, противостоит королям, далеко не всегда и не сразу утверждая королевские акты, если королевские акты наносят ущерб государству или отнимают у граждан права. И надо же так мудрено сойтись обстоятельствам, чтобы вековое противоборство короля и парламента закончилось катастрофой в те самые дни, когда Пьер Огюстен погружается в траур.
Все туго завязанные узлы точно ждут, когда их разрубит хищная рука дю Барри. Кажется, какое дело торжествующей потаскухе до раздоров короля и парламента? В сущности, никакого дела ей до этого нет. Всплыв со дна жизни, она, как все выскочки во веки веков, озабочена только обогащением, а деньги текут к ней рекой. Стало быть, плевала она на парламент. Загвоздка лишь в том, что Мария Антуанетта молчит и что парламент, может быть, ободряемый этим молчанием, откровенно плюет на неё. Парижские судьи, в общем малопочтенные и глубоко продажные люди, встают на дыбы, когда окончательно утративший волю король в очередной раз представляет на утверждение парламента акт о новых налогах, потому что уже все во Франции понимают прекрасно, кто с такой исключительной жадностью систематически опустошает казну и в чей кошелек бесследно провалится и этот новый налог. Всякий раз с утверждением актов этого рода возникает заминка, которая доводит обнаглевшую потаскуху до бешенства и ставит в весьма щекотливое положение короля.
В эти игры король и парламент увлеченно играют уже полстолетия и в конце концов всегда соглашаются на компромисс, так что и король получает свое и парламент продолжает слыть среди бессовестно обобранных подданных главой оппозиции, и такой результат весьма приятен обоим.
Однако чем упорней молчит прекрасная дофина Мария Антуанетта, тем с большим рвением оттесняемая со своих неприступных позиций наложница короля стремится восстановить свое пошатнувшееся положение в глазах всех, прежде всего, как положено, в глазах придворных просителей и лизоблюдов, наглядно им показав, кто остается полновластной хозяйкой в Версале, в Париже, во всем королевстве.
На этот раз она не признает никаких компромиссов. Своим упорством она заявляет, что в этой стране её воля закон, если она может вертеть королем, как захочет, тем более, что за упорством парламента ей мнится всё тот же изворотливый министр Шуазель, люто ненавидимый ею. Она твердит расслабленному Людовику, что он великий король, затем тащит убеленного сединами в свою раздушенную постель, где окончательно убеждает его в своей правоте неувядающим искусством, отшлифованным в самых грязных притонах Парижа, и наконец добивается своего. Третьего декабря 1770 года хорошо разогретый Людовик направляет в парламент грозный эдикт:
«Наша корона дарована нам самим Богом! Право издавать законы, которыми наши подданные могут быть руководимы и управляемы, принадлежит нам, только нам, независимо и безраздельно…»
Ах, шлюха! Ах, дю Барри! Потрудилась на славу! Вы только представьте себе: внезапно вспоминает о Боге старый прохвост, давно позабывший о власти Всевышнего, позабывший имена множества шлюх, разнообразно служивших ему, за свою долгую жизнь развративший не то шесть, не то семь тысяч девочек, от десяти до двенадцати лет!
Разумеется, парижский парламент не сомневается, из какой грязной лужи гремит этот праведный гнев. Он не утверждает эдикта, не без тайной поддержки, конечно, которую действительно оказывает колеблемому ветром парламенту Шуазель, не упускающий случая если не свалить, то хотя бы приструнить отбившуюся от рук потаскуху.
Но уже дю Барри не знает преград. Мария Антуанетта молчит, и проиграй она эту важнейшую битву, за ходом которой пристально следит множество глаз, и для неё наступит конец. Она прибегает к отчаянным мерам, и двадцать четвертого декабря Людовик ХV вызывает к себе в кабинет Шуазеля, Говорят, у короля дрожит подбородок и язык заплетается, когда он предлагает отставку самому способному, может быть, выдающемуся министру. Шуазель ещё может пойти на поклон к дю Барри и вернуть свое положение в кабинете министров, но этот государственный человек, столько лет самостоятельно определявший политику Франции, слишком горд, чтобы служить этой шлюхе шутом, к тому же Мария Антуанетта молчит, и Шуазель предпочитает уйти.
Вскоре на его место приходит глупец д’Эгийон, ставленник и клеврет дю Барри, однако пока Мария Антуанетта молчит, никакой д’Эгийон не испортит положение Франции, Австрия не посмеет расширить захваты и присоединиться к России и Пруссии, тройственный союз не состоится, Польша не будет растащена на куски.
Даже потеряв таким образом в лице Шуазеля почти всесильного покровителя и союзника, внезапно воспылавший героическим духом парижский парламент продолжает сопротивление, слишком уж всем омерзела эта наглая шлюха. Тогда, получив очередную порцию усиленных ласк, Людовик ХV разгоняет непокорный парламент, а новый парламент поручает составить пройдохе Мопу, другому ставленнику и клеврету пронырливой дю Барри, о котором однажды оставшийся без надлежащего надзора король изъясняется приблизительно так:
– Конечно, мой канцлер мерзавец, но что бы делал я без него!
Бедный Пьер Огюстен! И он в лице Шуазеля не только теряет надежного покровителя и компаньона по многим тайным делам, нити которых теряются в плотном мраке закулисной истории. В лице дурака д’Эгийона и мерзавца Мопу он ещё приобретает злейших врагов! Приходится подчеркнуть, что в течение нескольких дней он почти полностью теряет свое положение, поскольку отныне у него про запас остаются только принцессы, роль которых при дворе отчасти смешна, отчасти жалка. Вместе с Шуазелем и ему приходится отстраниться от больших государственных дел, без которых уже сама жизнь представляется ему бесцветной и пресной. В сущности, отныне ему нечем и незачем жить.
Конечно, у него ещё остается коммерция. Связи, которыми он обзаводится благодаря покойному Пари дю Верне, огромны и прочны. Он продолжает свои операции, его состояние приумножается день ото дня, даже если бы этого он не хотел, однако никакая коммерция, никакое обогащение больше серьезно не согревает его. С утратой Пари дю Верне и Женевьев Мадлен, с отставкой умницы Шуазеля радость жизни покидает его. Он не у дел, а это означает, что более он не живет.
Как неприкаянный бродит он по своим опустевшим хоромам, без всякого дела слоняется по своему кабинету, это он, кто всегда по самое горло в неотложных, изобретательно спланированных делах! О чем думает он? Что замышляет? Этого сказать не может никто.
Однажды в его дверь стучится малодаровитый поэт Гюден де ла Бренельри и смиренно испрашивает разрешения прочитать свою эпическую поэму «Наплиаду». Всегда открытый, отзывчивый даже в дни горя, Пьер Огюстен милостиво дает разрешение. Они усаживаются. Гюден де ла Бренельри заунывно декламирует свою несусветную дичь, сочиненную громыхающим и скрипящим александрийским стихом. Я полагаю, в кабинет беззвучно вползает тоска и душит хозяина чуть не до смерти, точно в наказанье за то, что и сам он что-то когда-то почти так же малоудачно писал.
Положение более чем щекотливое. Пьер Огюстен, натура широкая, всё же находится и кое-как смягчает удар, предлагает поэту вместе с ним отобедать чем бог послал, затем оставляет симпатичного бедолагу на ужин, после которого безвестный, по каким-то причинам назвавшийся поэтом Гюден де ла Бренельри навсегда поселяется в его доме и даже входит в историю в качестве его летописца.
Как знать, может быть, его скрипящие и хромающие стихи наводят Пьера Огюстена на размышление, может быть, на размышление наводит слишком уж непривычный досуг. Как бы там ни было, он не может не припомнить свои несчастливые пьесы. Отчего так непоправимо и дружно провалились они? Была ли это неприветливая случайность? Явилась ли неудача законным следствием злокозненной мести литературных врагов? Сам ли он кругом виноват, вступив на неверный, не ему предназначенный путь?
Великий и бездарный писатели мыслят очень по-разному. У бездарного борзописца в его провалах и неудачах вечно кто-нибудь другой виноват, темное время, цензура или козни властей. Великий всегда обнаруживает, что сам оплошал, даже если оплошность довольно мала, а в провалах и неудачах в самом деле виноваты другие, именно это самое темное время, цензура или козни властей.
Сколько времени тянутся эти малоприятные размышления, нам неизвестно. Доподлинно известно только одно: Пьер Огюстен в результате находит, что единственно сам кругом виноват. Вскоре он таким образом истолкует свои заблуждения:
«Ах, ещё ни один писатель так не нуждался в снисходительном отношении, как я! Тщетно стал бы я это скрывать. Когда-то я имел неосторожность в разное время предложить вашему вниманию, милостивый государь, две печальные пьесы, два, как известно, чудовищных произведения, ибо теперь уже для всех ясно, что нечто среднее между трагедией и комедией не должно существовать. Это вопрос решенный, все, от мала до велика, об этом твердят. В этом я убежден. Если бы я сейчас захотел вывести на сцену неутешную мать, обманутую супругу, безрассудную сестру, сына, лишенного наследства, и в благопристойном виде представить их публике, я бы прежде всего придумал для них дивное королевство на каком-нибудь архипелаге или в каком-либо другом уголке мира, где бы они царствовали, как душе их угодно. В таком случае я был бы уверен, что мне не только не поставят в упрек неправдоподобие интриги, невероятность событий, ходульность характеров, необъятность идей и напыщенность слога, но, напротив, именно это мне и обеспечит успех…»
В самом деле, из противозаконного альянса трагедии и комедии редко вытанцовывается что-нибудь путное. В этом ублюдочном жанре мировая сцена насчитывает до смешного мало серьезных удач. Набив себе на этом неблагодарном поприще две болезненно-обидные шишки, Пьер Огюстен на этот раз отказывается от соблазна набить себе третью, с него довольно и двух, он ведь неглуп. С другой стороны, трагедия окончательно разочаровывает его. Ему даже начинает казаться в пылу низвержения прежних кумиров, что трагедия не имеет права существовать. Несчастные короли? Боже мой, что за бред! Достаточно полюбоваться на разъеденного пороком короля Людовика ХV Бурбона, с такой глупой доверчивостью и самомнением передавшего всю исполнительную и законодательную власть в королевстве истасканной шлюхе, взятой им прямиком из публичного дома. Разве это трагедия? Едва ли даже комедия. Скорее сатира. На посмешище его, на всеобщий позор!
Для реализации его нового взгляда на сущность искусства Пьеру Огюстену остается только комедия. Роль архипелага, который своей экзотической обстановкой поскрасит шероховатость слога и выдумки, прекрасно сыграет Испания, которую он изучил вполне достаточно для того, чтобы приплести к интриге несколько местных подробностей. В конце концов, Франция ли, Испания ли, разница невелика, поскольку человек везде человек, а Пьер Огюстен страсть как тоскует о человеке, по самое горло наглядевшись на препакостную жизнь королей. Дело за характерами, событиями, интригой, а в придачу, как он не может не понимать, необходима необъятность идей. А где её взять?
Приходится преднамеренно отметить тот факт, что необъятность идей пока что не обременяет его, и все-таки, должно быть, от нечего делать, в его душе внезапно пробуждается склонность к чистому, то есть к бесцельному творчеству. Его тянет к перу. Нет, не наставлять, не учить, не мстить никому, не отвесить публично затрещину кому-то из тех, кто обидел лично его, не ввинтить со сцены веское слово в политическую игру, в которой он участвует более интересными и верными способами. Просто хочется выдумывать, сочинять, изобретать, выплескивать каламбуры и шутки, острить и смешить, самому посмеяться позабавить себя, ведь на душе у него тяжело, в свою очередь, что-нибудь почитать почтительно внимающему Гюдену де ла Бренельри.
По счастью, в его бумагах желтеет и покрывается пылью небольшая и довольно пустая вещичка, парад, как такого рода забавы именуются на жаргоне вечно скучающих светских людей, у которых всё не на месте, даже слова. В этом веселом параде избитый, совершенно затертый сюжет. Этот сюжет разыгрывали несчетное множество раз испанский, итальянский, а следом за этими соседними сценами и переимчивый французский театр. Скупой старик, молодая прелестница, юный влюбленный, ловкий слуга. В каком смешном виде, в каких вариациях, в каких сочетаниях эти ходульные персонажи только не выносились на сцену! Во всех видах, во всех вариациях, во всех сочетаниях. Все изумительные и забавные следствия из совместного проживания этих четырех проживания этих четырех персонажей уже были придуманы, решительно всё известно давно. Что-нибудь новое, небывалое, необычайное в состоянии выжать лишь истинный гений, да где же гений-то взять? Гений – не расхожий товар, ни за какие деньги столь славную вещь не купить! Гениальность вырабатывается слишком немногими, к тому же и этих немногих осеняет далеко не всякий день, не всякий год. Загадочная, непостижимая вещь!
Любопытно отметить, что Пьер Огюстен абсолютно не создан для чистого, бесцельного, хладнокровного творчества, к которому обращается время от времени, когда в его бурной жизни случается, как на грех, передышка, томительная, невыносимая, несносная для него. В эти пустые дни и часы непреднамеренной передышки его фантазия точно связана по рукам и ногам. Его способность к изобретению смехотворно слаба. Всё, что он может придумать в спокойном состоянии духа, это из случайной пожелтевшей вещички, сымпровизированной им для забавы, для развлечения самого тесного круга близких друзей, состряпать комическую оперу, некий музыкальный аттракцион, напичканный до отказа куплетами, наподобие тех, какой позднее в «Севильском цирюльнике» сочинит Фигаро, что-нибудь о вине и о лени.
Впрочем, никакие трудности его не страшат. Он берется за всё, и, кажется, решительно всё ему по плечу. Стихи он сочиняет, разумеется, много лучше, чем обиженный истинным дарованием Гюден де ла Бренельри, хотя и не так хорошо, как Корнель и Расин. К тому же он музыкален, превосходно играет на всех инструментах, прекрасно импровизирует, сочиняет на случай, что-нибудь легкое, на какой-нибудь уличный или модный мотив.
Так что и комическая опера из его сноровистых рук выходит совсем недурна, а Гюден де ла Бренельри, вероятно, и вовсе от неё приходит в телячий восторг, за что его, без сомнения, можно простить.
И все-таки в этой скоропалительной комической опере не слышится творческой силы, не видится блеска таланта, не обнаруживается ничего из того, чем отличается истинный гений. Неплохая побелка, не больше того. Живая, беззаботная, ловко скроенная мешанина из плащей и свиданий, интермедий и опереточных выходок, плясок и серенад. Всё, что ему в ней действительно удается, так это предчувствовать жанр, который скоро родится и в победном шествии завоюет все европейские сцен, сначала в несколько скованной музыке Паэзиелло, затем в живительных мелодиях блистательного Россини.
Возможно, это верное предчувствие нового жанра, подкрепленное восторженными похвалами верного и наивного Гюдена де ла Бренельри, побуждает его отнести свое неожиданное и своеобразное детище в Итальянскую оперу, имеющую в Париже громадный успех. Чует ли дирекция, как и он, нарождение нового жанра, вечная ли потребность в обновлении репертуара, наскучившего раздушенной публике, жаждущей каждый день новизны, неизвестно, что именно пробуждает её от дремотного сна. Точно известно, что по каким-то темным соображениям дирекция склоняется принять благоприятное для автора, всегда желаемое решение: поставить оную комическую оперу Пьера Огюстена Карона де Бомарше. Если при этом учесть, что не так уж давно некая драма того же лица провалилась со скандалом и под остервенелую брань всех театральных обозревателей и знатоков, необходимо признать, что дирекция ведет себя в этом деле мужественно и не совсем дальновидно. Тем не менее, с комической оперой знакомится труппа, делаются кое-какие прикидки, подбираются некоторое время спустя к репетициям. Автор воодушевляется от созерцания действий и перспектив и, само собой разумеется, находится в гуще событий. Возможно, он, как все счастливые авторы, уже чует долгожданный и несомненный успех.
Однако что-то уж слишком сурово глядит на него в те трудные месяцы не дремлющая над нами судьба. Наступает какая-то непроницаемой черноты полоса. Удача на всех поприщах предательски покидает его. Самый модный, действительно сильный певец, об участии которого в означенной комической опере можно только мечтать, вдруг встает на дыбы и наотрез отказывается выйти на сцену в образе Фигаро. В театре переполох. Никто ничего не в силах понять. Наконец просачивается из-под руки, что великий певец сам начинал свое поприще в презренной цирюльне и не желает теперь, чтобы публика узнала об этом сальном пятне его позднее блистательной биографии. Я полагаю, Пьер Огюстен только рот разинул и руками развел. В самом деле, глупость непроходимая. Однако известно, именно непроходимой глупостью держится мир. Благодаря этой непередаваемой чертовщине Пьер Огюстен отказывается от постановки своей скороспелой комической оперы, явно далекой от гениальности, и тем «Севильский цирюльник» внезапно спасется для великого будущего.
Естественно, непроницаемой черноты полоса невезения на этой феноменальной глупости не обрывается. За кулисами, насыщая своей неуемной энергией вяло текущие репетиции, Пьер Огюстен сводит знакомство с малодаровитой певичкой Менар, бывшей цветочницей, дешевой торговкой с парижских бульваров, женщиной изумительной красоты и не менее изумительной глупости. Благодаря красоте её не только приглашают в театр, но и в кое-какие салоны, а затем даже в Версаль, куда её, по некоторым сведениям, привозит неустрашимый распутник герцог де Ришелье, тогда как вследствие изумительной глупости на сцене не поручают ничего более сложного, чем легонькие куплетцы, которыми, по тогдашней моде, оканчивается каждый спектакль.
Благодаря своей исключительной красоте неудачливая певичка Менар всегда окружена богатыми, изысканными, блестящими кавалерами, в рядах которых довольно твердо называют Мармонтеля, Шамфора, Седена, людей хоть и распущенных, как полагается в том основательно развращенном столетии, но всё же достойных и не без вкуса. Только её непроходимой глупостью можно объяснить и тот драматический факт, что она влюбляется в самого невозможного из своих кавалеров, в подлинное чудовище, от которого к тому же имеет ребенка. Этот самый невозможный из кавалеров постоянно колотит её, и она от его бешеного садизма то и дело укрывается в монастыре, благодаря протекции своего доброго исповедника аббата Дюге. Тем не менее, что вообще не укладывается в уме, этому-то чудовищу неудачливая певичка Менар остается неизменно верна.
Вряд ли может кого удивить, что Пьер Огюстен обращает внимание на молодую женщину изумительной красоты, однако на что именно он обращает особенное внимание и до какой черты доходят их отношения, все-таки остается загадкой. Известно, что очень скоро он становится поверенным всех её тайн, что при её изумительной глупости представляется совершенно естественным. Чуть ли не его в первую очередь она посвящает во все тягостные перипетии своего бестолкового, опасного для жизни романа, после чего он то ли из любопытства проявляет инициативу, то ли она в надежде на помощь этого решительно на всё способного человека сводит их вместе, знакомится с её буйным, часто впадающим в безудержный гнев кавалером.
Этим кавалером оказывается молодой человек с довольно длинным именем и с длиннейшей фамилией, которая говорит о почтенной древности рода: Мари Луи Жозеф д’Альбер д’Айи видам Амьенский герцог де Пекиньи герцог де Шон, прямой потомок де Люиня с отцовской стороны.
При ближайшем знакомстве могучий отпрыск знатнейшей французской фамилии, от одних титулов которого с непривычки может кругом пойти голова, оказывается банальной жертвой несчастной наследственности. Его отец, старинный аристократ, по легкомыслию или необходимости, вступает в законный брак с девицей Бонье, дочерью одного из богатейших французских торговцев, Он, таким образом, на свой страх и риск предпринимает нечто вроде попытки слияния двух главнейших сословий, которые находятся в давней вражде, неизбежной между паразитом и тружеником. По этому поводу его мать составляет довольно грубый и мало смешной каламбур, что-то о том, что доброй земле, мол, нужен навоз. Может быть, каламбур выходит оттого особенно нехорош, что бабка того, кто является неизбежным следствием этого брака, глубоко заблуждается. Никакого удобрения не обнаруживается в девице Бонье. Густая мужицкая кровь ни под каким видом не желает сливаться в единый поток с разжиженной, загнивающей голубой полукровью-полуводицей. В бедной душе Мари Луи Жозефа де Шона обитают два человека, и оба находятся в постоянной, непримиримой вражде, точно сцепились кошка с собакой. С одной стороны, он, подобно тихому скромному благовоспитанному отцу, склонен к серьезным наукам, его аналитический ум жаждет проникнуть в сокровенные тайны природы. В его бедной душе это такая сильная страсть, что время от времени герцог де Шон предпринимает опасные для его жизни эксперименты, вроде испытания на себе полученного химическим путем препарата, который будто бы спасает от печного угара. С другой стороны, он, подобно матери, бывшей девице Бонье, женщине склочной, скандальной, невменяемой по временам, едва оторвавшись от усердных научных трудов, точно срывается с цепи. Он скандалит, буйствует, сквернословит, раздает оплеухи, колотит любовниц и ведет грязный процесс против собственной матери.
Легко догадаться, какой это клад для такого неисправимого наблюдателя страстей человеческих, каким всё больше оказывается несравненный Пьер Огюстен. Он не только знакомится, он сближается, он тесно сходится с этим неуравновешенным, необузданным отпрыском аристократии и плебейства, от которого в любую минуту можно ждать самой грубой, самой отъявленной пакости. Они вместе появляются в обществе. Там их неизменно встречают и сопровождают смехом и шутками. Возможно, объясняется это легко. Подобно нескладным родителям герцога, они нисколько не подходят друг к другу. Один – худощавый, среднего роста, обаятельный, остроумный, изящный, невольно, без малейших усилий со своей стороны покоряющий всех. Другой – верзила гигантского роста, ненаходчивый, скованный, бесцеремонный, с тяжелыми кулачищами, с вечной угрозой что-нибудь разломать или из кого-нибудь вышибить дух.
Пьер Огюстен покушается и на большее. Выбрав наиболее подходящий момент, в редкую минуту затишья, когда Мари Луи Жозеф де Шон способен его понимать, он деликатно, однако со всей основательностью своего глубоко аналитического ума наставляет буйного герцога. Он обучает варвара человечности. В эту каменистую душу он бросает благие семена просвещенной чувствительности, воспринятой им от английского писателя Ричардсона. Любящих женщин он советует привязывать к себе не затрещинами и разнузданной бранью, а любезным вниманием, предупредительностью, деликатностью обхождения, другими словами, неуклюжему гибриду аристократической утонченности и мужицкого хамства преподает небольшой, но крайне полезный курс обольщения.
И так велико, так неотразимо его обаяние, что ему удается на некоторое время усмирить злого демона. Герцог де Шон перестает кидаться с кулаками на беззащитную женщину, и влюбленной Менар достаются минуты, быть может, даже часы и целые дни безмятежного счастья.
Посреди этих мелких повседневных занятий и человеколюбивых забот, сочинения легкой музыки и ещё более легких куплетов, треволнений с театром и возвращения в свет понемногу смягчается терпкая горечь невозвратимой утраты. Жизнь Пьера Огюстена как будто направляется в мирную гавань, необходимую для оздоровления и возрождения его потрясенного духа.
Вдруг, точно с неба упав, на сцену жизни взгромождается никому не нужный, давно забытый граф де Лаблаш. Подозрительно уже то, что на графе роскошный новый мундир: представьте себе, он только что произведен в генералы, причем его заслуги перед французской армией до сей поры остаются невыясненными. Чего доброго, этого неприметного, неродовитого графа вот-вот сделают английским послом.
Ещё более подозрительно то, что довольно долгое время граф пребывал в неизвестности, хотя довольно давно через нотариуса мэтра Момме получил известные акты, составленные Пьером Огюстен и Пари дю Верне. В прямом согласии с этими актами граф де Лаблаш, как наследник, обязан вернуть компаньону покойного дедушки смехотворную сумму, каких-то пятнадцать тысяч парижских ливров, что в сравнении с только что заприходованными миллионами в недвижимом имуществе и наличными сущий пустяк.
Так вот, вместо того, чтобы добросовестно исполнить последнюю волю своего примерно щедрого благодетеля и приказать своему банкиру, который теперь у него появился, оплатить этот мизерный счет, сомнительный граф и новоявленный генерал объявляет документ недействительным и наотрез отказывается платить. Больше того, сомнительный граф и новоявленный генерал объявляет во всех гостиных и на всех перекрестках Парижа, что скорее потратит сотни тысяч на то, чтобы доказать очевидную для него подложность этого подлого документа, чем заплатит этому негодяю хотя бы ломаный грош. Поистине, что-то перевернулось в голове сомнительного графа и новоявленного генерала. Именно негодяем ни с того ни с сего он начинает именовать самого доверенного из компаньонов своего покойного дедушки, тогда как прежде, в течение приблизительно десяти лет, не смел произнести в его адрес ни единого сколько-нибудь не то что бы оскорбительного, а даже просто неделикатного слова.
Что с ним стряслось? Отчего вдруг взбесился прежде вполне скромный, малозначительный человек, ровно ничем, ни худым, ни хорошим, не возвестивший о себе парижскому обществу, не зарекомендовавший себя ни чрезмерным сквалыгой, ни беспокойным, всюду сующимся забиякой, ни тем более явным безумцем, каким время от времени на весь белый свет рекомендует себя сорвавшийся с цепи герцог де Шон? Из каких побуждений он жаждет погубить честь человека, который решительно ничем его не задел, не сделал худого, даже ни разу в его сторону не чихнул?
Это происшествие так и остается нераскрытой загадкой.
Многие пытались её разгадать, но, как ни бились, не пришли ни к чему такому, что могло бы хоть что-нибудь объяснить. В общем, все в конце концов сходятся на одном: сомнительным графом и новоявленным генералом вдруг овладела безумная, беспричинная ненависть. Чтобы объяснение было хотя бы внешне логичным, предполагается, будто этот сомнительный граф и новоявленный генерал был человеком дьявольского коварства. После такого предположения его легко превращают в дух зла, в исчадие ада, чуть ли не в какую-то мистическую фигуру, в нечто сродни Мефистофелю, к тому времени ещё не придуманному пророческим гением Иоганна Вольфганга Гете.
Конечно, можно допустить и беспричинную ненависть, и дьявольскую натуру, и мистику, а при желании даже исчадие ада. Чего, в самом деле, не бывает на свете! Только во всем этом высокопарно закрученном вздоре ни малейшей логики нет. Все-таки по-прежнему нельзя не спросить, отчего ни до этого происшествия с неоплаченным векселем, ни после него в душе вполне бездарного графа и самого мирного в истории войн генерала не пробуждалось никаких дьявольских сил? Отчего никто другой никогда и ни при каких обстоятельствах не оказывался жертвой его клеветы? Отчего единственно единственной этой грязной историей украшается его беспросветно скучная биография, ни для кого не представляющая своим пустым содержанием даже самого скромного интереса?