скачать книгу бесплатно
Понятно, что все эти перезрелые дамочки с серьезно потрепанной репутацией от него без ума. Они роями и в одиночку осаждают его, что впоследствии порождает множество игривых легенд о бесчисленных и нечистоплотных его похождениях. Много ли истины в этих колючих легендах? Как знать? Впоследствии сам он выражается довольно двусмысленно:
«Если я в ту пору делал женщин несчастными, тому виной они сами – каждая хотела счастья для себя одной, а мне казалось, что в огромном саду, именуемом миром, каждый цветок имеет право на взгляд любителя…»
Такого рода признания могут толковаться так, как угодно душе толкователя. Он делает женщин несчастными? В каком смысле, позвольте узнать? В том смысле, что беззаботно их оставляет после нескольких встреч в тиши уже никем не охраняемых спален? Или в том, что беспечно отвергает их чересчур откровенные притязания? Ему представляется, что всякий цветок достоин взгляда любителя? Однако опять же, в – каком это смысле? В том ли, что он без конца переходит из постели в постель? Или в том, что он с удовольствием флиртует со всеми, не отдавая себя ни одной?
Вообще же, надо отметить, что художник в нем пробуждается, и он, как всякий художник, не столько атакующий субъект, сколько атакуемый объект. Его, конечно, довольно легко покорить, поскольку в душе художник всегда до ужаса одинок, но его трудно, почти нельзя удержать, поскольку он с особенной остротой ощущает всякую фальшь, и, как видим, уже в возрасте тридцати лет, когда его тревожат только самые первые, самые смутные призывы искусства, хорошо различает, что сам по себе он этим изолгавшимся, истаскавшимся шлюхам абсолютно не нужен, что они озабочены только самими собой, что они только жаждут последних, особенно терпких утех для своих изношенных тел. Сохраним по возможности покров тайны на том, что происходит, когда после искусных маневров одна из них остается с ним в соблазнительном наедине, однако отметим особо, что он же знает, чего их ласки стоят в действительности.
Потому что не одна его внешность переменилась, он переменился особенно им значительно внутренне. Он пристально изучает, он с каждым днем всё глубже познает этот мир, имея проницательный ум и опытного наставника, каким, несомненно, является Пари дю Верне. Он видит, что этот мир раззолоченных приживалов и приживалок не только чужд, но и отвратителен, враждебен ему. Они ничего не умеют, кроме разврата. Они не ведают иных чувств, кроме самомнения и презрения к тем, кто копошится внизу общественной пирамиды и своим неустанным трудом создает богатства и славу страны.
Он больше не исполнительный часовщик, не увлеченный и увлекающий меломан, почтительно обучающий музыке малодаровитых дочерей, не странный придворный, по торжественным дням сопровождающий королевскую тарелку с жарким, не дерзкий простолюдин, умело защищающий свою честь от злобных атак а нападок своекорыстных придворных, От защиты он переходит сам к нападению, причем он не нападает на какую-то отдельную личность, с намерением наступившую ему на любимый мозоль, как делают все при дворе, поскольку личных врагов у него, в сущности, нет. Он нападает на аристократию целиком, на всё сословие без исключения, независимо от того, родовита она или недавно купила права, он пока ещё не хлещет это паразитическое сословие со всей своей силой, а только колет, язвит и смеется над ним, но когда он совместно с Жюли, любимейшей из сестер, носящей его новое имя, разыгрывает в Этиоле шарады, сочиненные на скорую руку на забаву собравшейся публике, нашпигованные грубыми колкостями и площадными остротами в духе простонародного фарса, имеющего шумный успех в балаганах на ярмарках, в этих шарадах внезапно вспыхивают такие беспощадные шутки, от которых многим из беззаботных гостей, только вчера по случаю или за деньги нацепившие дворянское звание, нередко через смелое воровство, лизоблюдство или постель, становится явно не по себе. Судите сами, что и как отвечает Жан-дурак на вопрос о его родословной:
– Разумеется, сударь, это мой дед по отцовской, материнской, братской, теткинской, надоедской линии. Это ведь тот самый Жан-Вертел, который тыкал раскаленной железкой в задницу прохожим в лютые морозы на Новом мосту. Те, кому это было не в охотку, возмещали ему хотя бы расходы на уголь, так что он быстрехонько составил себе состояние. Сын его стал королевским секретарем, смотрителем свиного языка; его внук, семи пядей во лбу, он таперича советник-докладчик при дворе, это мой кузен Лалюре. Жан-Вертел, мадемуазель, которого вы, конечно, знаете, Жан-Вертел отец, Жан-Вертел мать, Жан-Вертел дочери и все прочие, вся семья Вертела в близком родстве с Жопиньонами, от которых вы ведете свой род, потому что покойная Манон Жан-Вертел, моя двоюродная бабка, вышла за Жопиньона, того самого, у которого был большой шрам посреди бороды, он подцепил его при атаке Пизы, так что рот у него был сикись-накись и слегка портил физиономию.
Если такого рода колкости он отпускает во время празднеств со сцены в шарадах, специально предназначенных для потехи почтеннейшей публики, то в обычное время и в более тесном кругу его язык становится куда более дерзким и язвит так, что далеко не всем приходится по нутру. Во всяком случае некто, не оставивший истории даже имени, дворянин, шевалье, то ли из ревности, то ли разгоряченный одной из его наперченных бесцеремонных острот, затевает с ним ссору и по всем правилам вызывает его на дуэль. Оскорбитель и оскорбленный, прихватив с собой в качестве секундантов друзей, скачут верхами к Медонскому парку, спешиваются, сбрасывают камзолы и шляпы, обнажают рапиры и сходятся в поединке. Давным-давно приобретенное Пьером Огюстеном мастерство фехтования, не ржавея с годами, оказывается не только блестящим, но и неотразимым. Не проходит минуты, как шевалье падает, пораженный в самую грудь, видимо, близко от сердца. Кровь хлещет из раны чуть не фонтаном, так, во всяком случае, передают ошеломленные очевидцы. Потрясенный Пьер Огюстен, видимо, не ожидавший – сам от себя такой прыти, бросается к несчастному забияке и пробует заткнуть смертельную рану платком. Что касается шевалье, то умирающий будто бы хрипло шепчет ему:
– Сударь, знайте, вы пропали, если вас увидят, если узнают, что это вы меня жизни лишили.
После чего отдает Богу душу, чуть не у него на руках.
Опасность наказания за такую проделку, разумеется, велика. Пьер Огюстен галопом скачет в Версаль, со своим даром повествователя рассказывает о роковом поединке дочерям короля, Аделаида, Виктория и Софи бросаются к королю и пересказывают старому ловеласу романтическое приключение в самом возвышенном свете, и Людовик ХV великодушно прощает своего хранителя трапезы, секретаря и судью, так что история получает вполне благополучный финал.
Однако зрелище убитого им человека оставляет глубочайший след в легко ранимой душе столь некстати искусного фехтовальщика. Видимо, в эти дни он не раз клянется себе, что никакого оружия больше не обнажит никогда, что бы с ним ни стряслось, и на этот раз держит слово до конца своих дней. Во всяком случае не успевает душа бедного шевалье отлететь, как некий мсье де Саблиер, видимо, не желающий учитывать прискорбный опыт покойного, в свою очередь затевает с ним ссору, и Пьер Огюстен отвечает на вызов запиской, которую при других обстоятельствах можно было бы для его чести счесть унизительной:
«Я надеюсь убедить Вас, что не только не ищу повода подраться, но более чем кто-либо стараюсь этого избежать…»
Этой запиской он совершает куда более значительный подвиг, чем самое блистательное убийство противника на поединке. Теперь он созрел. Он вполне владеет собой. Его время пришло. Наступает пора проверить себя в серьезных делах.
И он проверяет себя.
Глава седьмая
Проба сил
Эта запутанная история начинается абсолютно внезапно для всех, кто пристально занимается судьбой моего неподражаемого героя. Дело в том, что его старшие сестры, поселившиеся в Мадриде, открывшие для знатных испанок хорошо посещаемую модную лавку, живущие, судя по всему, припеваючи и никогда не беспокоившие ни престарелого отца, ни тем более младшего брата посланиями хотя бы в несколько строк, вдруг объявляют об ужасающем бедствии, в котором будто бы они пребывают, притом, что интересно, пребывают довольно давно, а известить об этом бедствии своего дорого отца решаются только теперь, то есть весной 1764 года, когда от Мари Жозеф Гильберт прилетает драматического свойства послание:
«Лизетт оскорблена человеком, столь же влиятельным, сколь и опасным. Дважды, уже готовый на ней жениться, он вдруг отказывался от данного слова и исчезал, не сочтя нужным даже принести извинений за свое поведение; чувства моей опозоренной сестры повергли её в состояние, опасное для жизни, и весьма вероятно, что нам не удастся её спасти: её нервы сдали, и вот уже шесть дней, как она ни с кем не говорит. Позор, обрушившийся на неё, вынудил нас закрыть дом для всех, я день и ночь плачу в одиночестве, осыпая несчастную утешениями, которыми не в состоянии успокоить даже себя самое. Всему Мадриду известно, что Лизетт не в чем себя упрекнуть. Если мой брат…»
В общем, её брат прямо-таки обязан без промедления спасти поруганную честь и самую жизнь обеих сестриц от посягательств какого-то изверга, который чем-то им угрожает, поскольку именуется человеком не только влиятельным, но и опасным.
Вызывает большое сомнение уже то, что этот загадочный брачный отступник опасен для той, на которой отказался жениться. Убить он её собирается, что ли? И отчего он так опасен после того, как во второй раз отступил от своего благородного слова, однако нисколько не был опасен после того, как отступил от него в первый раз? И каким он располагает влиянием? И отчего всё же поверглась Лизетт в состояние, до того для её жизни опасное, что её едва ли можно спасти?
По правде сказать, всё семейство Каронов отличается удивительным обаянием, так что у всех у них поклонников и поклонниц хоть отбавляй, и если у кого частенько трещит голова, так скорей у поклонников и поклонниц, чем у Каронов. Нетрудно предположить, что Лизетт за свои тридцать четыре года получает не первое предложение и что она сама не слишком торопится замуж, как и сестра её Мари Жюли, с недавнего времени де Бомарше. Если все-таки Лизетт составляет в этой семье исключение, то и в таком случае трудно понять, отчего банальный отказ жениться на ней поставил её жизнь под угрозу, так что брату, имеющему множество серьезных занятий в Париже, надо непременно сломя голову мчаться в Мадрид и спасть её мерзавца или могилы.
Выясняется также, что Хосе Клавихо, этот ужасно опасный субъект, в действительности малоизвестный журналист и поэт, издающий в Мадриде еженедельник «Мыслитель», о котором друзья говорят, что у него сильная мысль и блистательный стиль, однако в действительности ни мысли, ни стиль не приносят ему никаких ощутимых успехов на поприще журналистики. Наряду с этими попытками прославиться в публицистике и в стихах и продраться в мыслители он занимает скромную должность хранителя королевских архивов, за что получает довольно скудное содержание, так что никакого влияния на короля или на кого бы то ни было из сильных мира сего не имеет и не может, конечно, иметь, что в дальнейшем и подтверждается самым для него неприятнейшим образом.
Наконец замечательно то, что, получив такое громовое послание, кипящий родственными чувствами брат мчится спасать находящуюся на краю могилы сестру не на другой день, даже и не на третий, а спустя целых два месяца, пропустив весь апрель и весь май, хотя она там всё это время, бедняжка, ужасно молчит, причем обнаруживается, что Пари дю Верне выдает ему двести тысяч ливров на путевые расходы, а какие-то неизвестные люди, имеющие большой вес как при французском, так и при испанском дворе, снабжают рекомендациями, адресованными не кому-нибудь, а лично испанскому королю, так что выходит, будто трагическая участь несчастной Лизетт оказывается дорога как старшему другу и компаньону, так и некоторым государственным деятелям Французского королевства, и что для спасения несчастной Лизетт необходимо вмешательство самого испанского короля Карлоса 111. Боже мой, из каких тяжелых орудий собираются палить по этому воробью, всего лишь журналисту, поэту и хранителю королевских архивов! Да ещё если припомнить при этом, что Пьер Огюстен так виртуозно владеет рапирой, которой обыкновенно и разрешаются такого рода дела!
Честное слово, я бы нисколько не удивился, если бы как-нибудь оказалось, что Пьер Огюстен сам попросил Мари Жозеф направить ему это душераздирающее послание, да сам же и сочинил его своим в иных случаях чересчур пылким и выразительным стилем, единственно потому, что для вечно глазеющей публики ему нужен подходящий предлог покинуть Париж и провести довольно длительное время в испанской столице, а вернее сказать, кому-то позарез нужно отправить в этот паршивый Мадрид – малоизвестного человека, недаром же в это сугубо семейное дело за кулисами вмешивается и ловкий на тайные комбинации Пари дю Верне, и причастный к высшей политике, чуть ли не сам Шуазель, государственный секретарь по военным делам, получивший должность, кстати сказать, из рук неотразимой маркизы де Помпадур.
В самом деле, Испания неожиданно приобретает особенный вес во французских делах. Семилетняя война проиграна с треском, единственно потому, что французский кабинет совершает ошибки одну за другой. Вместо того, чтобы всемерно укреплять свой морской флот и своевременно пополнять свои редеющие полки, расквартированные в Канаде, на восточном побережье Америки, в Бенгалии и в Сенегале, французский король укрепляет финансы маркизы де Помпадур и отчасти австрийскую армию, на что ежегодно швыряет, чуть не на ветер, около двадцати пяти миллионов ливров, выколачивая эти летучие миллионы из французского населения с помощью налогов и тайных операций при покупке и продаже хлеба, за что рядовые французы с каким-то особенным озлоблением ненавидят австрийцев, чувство, разумеется недостойное, низкое, даже презренное, однако одно из решающих для судеб монархии, разлагающейся у всех на глазах.
Не менее прискорбной ошибкой оказывается недооценка далекой России, этого медведя, колосса, неудержимо возвышающегося на востоке раздираемой взаимной ненавистью Европы, уже готового играть в европейской политике ведущую, причем далекую от привычной для европейцев агрессии роль. В результате французские, к тому же малодаровитые генералы не поддерживают победоносную активность русских полков, Затем внезапные смены правления, нагрянувшие одна за другой, и своевременные интриги английского кабинета останавливают русскую активность против больного жаждой обширных захватов прусского короля, что позволяет полуразбитому Фридриху приподняться с земли, пособрать свои силы и ещё понаделать хлопот медлительным и бестолковым союзникам, тогда как практичные англичане, вполне довольные искусно заваренной кашей на континенте, методически колотят французов в колониях. Напрасно Людовик в последний момент заключает союз с таким же недалеким, как он, испанским Бурбоном: испанцы в регулярной войне сражаются значительно хуже французов, а испанский флот, давно устаревший, представляет собой зрелище поистине жалкое.
Итог подводится в 1763 году, итог чрезвычайно печальный. Мирный трактат отнимает у Франции всю Канаду и весь левый берег прекрасной реки Миссисипи, причем правый берег, Луизиану, удается спасти только поспешной передачей её испанской короне, затем Франция теряет все владения в Африке и почти всю Французскую Индию, за исключением нескольких опорных пунктов для поддержания довольно вялой французской торговли, и к этим тяжелым утратам прибавляется ещё почти полное истребление французского военного флота, несмотря на все старания герцога де Ришелье. Вот во что обходится французской короне необдуманный союз с австрийскими Габсбургами, состряпанный стараниями маркизы де Помпадур. Важно ещё подчеркнуть, что вместе со значительно потрепанной Францией ни за что ни про что страдает Испания, у которой напористые английские дипломаты урывают Флориду и важный в стратегическом отношении остров Минорку.
На языке трезвых политиков такие итоги в итоге семи лет войны означают не только национальный позор, но и полный провал, если не конец французского преобладанья в Европе. Граф де Сегюр подводит печальный итог:
«Таким образом, у правительства больше не стало ни порядка в финансах, ни твердой политики. Франция утратила свое влияние в Европе: Англия спокойно господствовала на морях и беспрепятственно завоевала обе Индии. Северные державы разделили Польшу. Равновесие, установленное Вестфальским миром, рухнуло. Французская монархия перестала быть державой первого ранга и позволила занять это место Екатерине 11…»
«Война роскоши», как её обзывают французы, слишком дорого обходится нации, причем как раз в момент становления национального самосознания, так что любая утрата престижа воспринимается нацией с особенной болью. Все недовольны бестолковой политикой короля. Простонародье ненавидит австрийцев, не особенно вникая в глубинные причины внезапного сближения со старой противницей Австрией, однако, естественно, самодержавный король не обращает никакого внимания на брожение в толщах народа. В среде предпринимателей и торговцев бродит несколько разных течений. Одни предлагают вовсе отказаться от войн, предпочитая вкладывать средства в близящееся к развалу хозяйство, и находятся в откровенной оппозиции к королю, на что самодержавный король, желающий воевать где бы то ни было, за что бы то ни было и с кем бы то ни было, единственно оттого, что себя рыцарем возомнил, опять-таки не обращает никакого внимания. Другие резко возражают против сближения как с испанскими Бурбонами, так и с австрийскими Габсбургами, не без основания полагая, что такое сближение предает национальные интересы, и предлагают политику короля заменить новой политикой, которая опиралась бы на верховенство народа, на что самодержавный король обращает ещё меньше внимания. Третьи находят необходимым выступить и против Англии и против Австрии, чтобы воротить Франции первое место в Европе, на что самодержавный король опять-таки не обращает никакого внимания, поскольку национальные интересы не согревают сердце того, кому принадлежит известная, печально-знаменитая фраза: «После меня хоть потоп». Наконец четвертые понимают, что единственным по-настоящему опасным противником Франции и в дальних колониях, и поблизости на континенте является стремительно растущая Англия, и они предлагают собрать воедино не только все силы Франции, но и силы всего континента в борьбе против своего могущественного соседа, причем эта война должна вестись прежде всего в колониях и за колонии, но они видят своими союзниками не разложившихся Бурбонов Испании, не обветшавших Габсбургов Австрии, а испанских и австрийских предпринимателей и коммерсантов, в эту минуту прежде всего испанских предпринимателей и коммерсантов, поскольку Испания всё ещё сохраняет хоть какой-нибудь флот, хоть какие-нибудь колониальные территории, которые того гляди у них оттяпает всё та же ненасытная Англия, а испанский король Карлос 111, находящийся под решающим воздействием своего камердинера, французского подданного, начинает понемногу политику протекционизма, чрезвычайно выгодную для испанских предпринимателей и коммерсантов, на что французский Людовик взирает с большим озлоблением, поскольку рыцарски презирает всех этих жуликов и барыг.
Именно последней линии во внешней политике придерживается преуспевающий финансист Пари дю Верне, а вместе с ним и министр Шуазель, суровый, замкнутый, умный, прекрасный дипломат и политик, так что может даже показаться со стороны, что все карты у них на руках, поскольку уж кто-кто, а министр короля имеет прямую возможность воздействовать на внешнюю политику королевства.
И воздействовать необходимо без промедления, поскольку английские дипломаты на всех направлениях обходят французскую дипломатию. Только что, одиннадцатого апреля 1764 года, в российской столице Никитой Паниным и прусским посланником Сольмсом подписан важный, далеко ведущий – трактат. Трактат предусматривает оборонительный союз двух держав сроком на восемь лет. Россия и Пруссия гарантируют одна другой неприкосновенность границ, военную и финансовую помощь в случае нападения на одну из сторон, что прямо метит в сторону Франции, а также защиту торговых интересов, что для Франции после потери колоний горше всего. Наконец договаривающиеся стороны обеспечивают неприкосновенность конституции Польши и Швеции, причем Россия присваивает себе право выдвигать кандидата на польский престол, а Пруссия соглашается в любом случае русского кандидата поддерживать, и это в то самое время, когда Франция выдвигает своего кандидата на польский престол, но этого кандидата никто не желает поддерживать, и только что французскому посланнику Вержену не удалось толкнуть Турцию против России и потребовать, чтобы она отозвала своего кандидата на польский престол. Трактат между Россией и Пруссией явным образом означает для Франции потерю давнего влияния в Польше и Швеции, направленного именно против России. Не исключено ей на беду, что к трактату присоединится и Дания. Что Англия поддерживает этот трактат, об этом не надо и говорить. К тому же в Петербурге, Лондоне и Мадриде стараниями Уильяма Питта плетется замечательно прочная сеть: Англия предоставляет России, в непосредственной близости от берегов Франции, замечательный остров минорку с прекрасной морской базой в Порт-Магоне, куда Россия может ввести свой мощный флот, а уж это, согласитесь, конец французского владычества не только в Средиземном море, но и в Атлантике вообще.
И это не пустые слова. Как раз в эти печальные дни до Парижа добирается прямо-таки поражающий воображение слух. Оказывается, какой-то тульский купец уговаривает других тульских купцов и учреждает нечто вроде торгового дома, Этот тульский торговый дом намеревается вести прямую торговлю с Италией, что и само по себе непостижимо уму. И уж совсем трудно переварить, что сама государыня, опираясь на тот самый паршивый трактат, не только поддерживает этот фантастический замысел, но и на свои средства закладывает фрегат, который несет на своем борту тридцать шесть пушек. Так вот, Беранже, французский посол в Петербурге, передает, что фрегат уже спущен на воду, что его трюмы уже принимают груз юфти, парусины, железа, табака, воска, икры и канатов и готовится к выходу в море. Даже название фрегата обещает мало хорошего: «Надежда благополучия». Да прорвись этот фрегат в самом деле в Италию, французской торговле на побережье Средиземного моря наступит конец. Надо, необходимо этому безобразию помешать. А как помешаешь, когда твой флот ничтожен, а твои армии разгромлены на всех континентах? Помешать может только интрига, интрига, как известно, могучая вещь, сплошь и рядом сильнее многих фрегатов и армий. В конце-то концов эта «Надежда благополучия» не может же невидимкой проскользнуть мимо Испании, стало быть, именно там в ближайшее время следует интригу сплести.
Как ту не всполошиться мудрому финансисту и прекрасному дипломату, как тут не завязаться в интриги, которые могли бы воздействовать на ход европейской политики, такой нынче неблагоприятный для Франции? Понятно без слов, что необходимо завязываться, воздействовать и действовать решительно, без промедления, не теряя времени даром, пока оно не ушло. Только в том-то и дело, что ни на что не может воздействовать ни прекрасный дипломат Шуазель, ни преуспевающий коммерсант и финансист Пари дю Верне. Всё идет навыворот в этой славной стране благодаря беспутствам этого самого самодержавного короля.
Как все недалекие, слабые люди, сам Людовик ничего не умеет и не верит решительно никому. Возможно, мало верит даже себе самому. Своим министрам, конечно, не верит в первую очередь, Вернее сказать, находится со своими министрами в состоянии непрестанной войны, Война, само собой, ведется тайными средствами. Министры проводят официальную внешнюю и внутреннюю политику, а король, в пику им, проводит тайную, прямо противоположную внешнюю и внутреннюю политику. Всюду действуют его тайные эмиссары, и всюду эти тайные эмиссары делают прямо противоположные вещи тем официальным вещам, которые, с его же благословения, полагают нужным делать министры. Натурально, министры не все дураки. Так вот те, которые поумней, заводят своих эмиссаров, тоже, естественно, тайных, которые делают прямо противоположные вещи тем официальным вещам, которые с благословения короля делают сами министры, и тем противоположным вещам, которые делают тайные эмиссары самого короля. Опять-таки абсолютно понятно, что королю становится известно кое-что из действий этих тайных агентов, разосланных повсюду министрами, уже без его одобрения. Для нейтрализации этих тайных агентов, которых без его одобрения рассылают министры, король заводит лучшую во всей тогдашней Европе полицейскую службу, которая, в свою очередь, рассылает повсюду своих тайных агентов, следящих за официальными представителями министров, за тайными эмиссарами короля и за тайными эмиссарами расторопных министров, следят, понятное дело, с тем, чтобы своевременно отлавливать и тех и других.
Иначе сказать, черт ногу сломает в этой замечательной неразберихе с агентами, а делать что-то все-таки надо. И вот изобретаются такие агенты, в которых никакая, самая ловкая, самая проницательная полиция не угадает тайных агентов.
Несложно предположить, что одним из таких сверхтайных агентов теплой компанией министра и коммерсанта избирается Пьер Огюстен, так тщательно подготовленный и так великолепно оснащенный двумя такими могущественными сообщниками, как Шуазель и Пари дю Верне. Что ему даются ответственнейшие сверхтайные поручения, немудрено заключить, если припомнить рекомендательные письма к самому испанскому королю и те крупные сумму, которыми он оснащен, когда скачет из Парижа в Мадрид, однако же смысл его поручений не так-то легко разгадать, поскольку Пьер Огюстен оказывается первоклассным сверхтайным агентом, в особенности же потому что в его особе довольно трудно заподозрить и самого простого агента, так замечательно удается ему сыграть эту труднейшую роль.
В самом деле, восемнадцатого мая 1764 года он влетает в Мадрид, обнимается с Мари Жозеф, третий месяц льющей бесплодные слезы, заговаривает с Лизетт, которая исправно третий месяц молчит, выясняет подробности сватовства и отказа жениться и уже на другой день рвет колокольчик у дверей чрезвычайно влиятельного и чрезвычайно опасного дона Хосе, безвестного журналиста и скромного хранителя королевских архивов. Можно подумать, что разгневанный брат прямо с порога швырнет в гнусную рожу закоренелого брачного афериста свою пропыленную дальней дорогой перчатку, а двадцатого мая, уединившись ненадолго в каком-нибудь укромном местечке, проткнет насквозь его шпагой, которой, как известно, владеет с таким поразительным мастерством, и двадцать первого мая с той же умопомрачительной скоростью помчится в Париж.
Ничуть не бывало. Пьер Огюстен с присущим ему красноречием изобличает мерзавца, причем изобличает не самого презренного дона Хосе, а с этой целью зачем-то изобретает похожий на него персонаж и, представившись литератором, хотя пока что им не является, рассказывает самовлюбленному журналисту под другими именами его же историю, единственно ради того, чтобы устыдить стервеца, причем свою цветистую речь произносит с пафосом не столько кровно оскорбленного брата, сколько натренированного в риторике судебного обвинителя. Он с жаром изображает глубоко оскорбленных сестер и не менее оскорбленного брата, который, испросив отпуск, мчится из Парижа в Мадрид, и заключает внезапно:
– Этот брат – я! Я бросил всё, отчизну, дела, семью, обязанности и развлечения, чтобы явиться в Испанию и отомстить за сестру, несчастную и невинную! Я приехал с полным правом и твердым намерением сорвать маску с лица изменника и его же кровью изобразить на нем всю низость души злодея, а злодей этот – вы!
Дон Хосе, без сомнения, уже ощущает леденящее острие, приставленное к горлу или к груди, готовое пронзить насквозь его тщедушное тело. Нечего удивляться, что вид у него совершенно растерянный в этот момент:
«Только представьте себе этого человека, удивленного, ошарашенного моей речью, у него от изумления отвисает челюсть и слова застревают в горле, язык немеет; взгляните на эту радужную, расцветшую от моих похвал физиономию, которая мало-помалу мрачнеет, вытягивается, приобретает свинцовый оттенок…»
Я думаю, после такого бурного натиска хоть у кого челюсть отвиснет, только челюсть дона Хосе отвисает напрасно. Никакой крови не будет, потому что возмущенному брату оскорбленной невинности никакой крови просто не надо. Вся эта сцена оттого и принимает такой несоответственно-бурный характер, что Пьер Огюстен разыгрывает спектакль, и надо уже в этом месте отметить, что в будущем нас ожидают ещё более виртуозные, прямо фантастические спектакли. Ему нужно поднять страшный шум, ударить в колокола, чтобы эти олухи из тайной полиции короля приняли его именно за того, за кого он себя выдает. Он ничего более, как в ярости разбушевавшийся брат, глядите же на него, именно так донесите в Париж, после чего от него отвяжитесь, у него и без вас хлопот полон рот.
Правда, разыгранный эффект так силен, что его последствия несколько неожиданны для постановщика сцены. Дон Хосе, видимо, потерявший рассудок, падает перед ним на колени и восклицает:
– Если бы я только знал, что у донны Марии такой брат, как вы!
И тут же, не поднимаясь с колен, в третий раз просит руки божественной донны, по причине его коварства промолчавшей три месяца сплошь.
Прекрасно, скажете вы, дело сделано превосходно, молодых под венец, а счастливому брату в Париж.
Но именно скорейшее возвращение ненавистно столь энергичному брату. К тому же донна Мария призналась вчера, что, одной ногой очутившись у края могилы, она другой ногой преспокойно отыскала дорогу к сердцу некоего господина Дюрана, француза, и, несмотря на усиленное молчание по случаю вдребезги разбитого сердца, договорилась с ним о вступлении в брак.
Щекотливое положение несколько смущает разгоряченного брата. Чтобы выиграть время и наметить план новой атаки, Пьер Огюстен громогласно призывает трепещущего лакея дона Хосе и повелевает принести шоколад, точно распоряжается у себя на улице принца Конде, 26, затем соображает, что его дело касается не женитьбы, что в его деле затронута честь, и ещё более строгим тоном повелевает окончательно ошалевшему дону Хосе, уже едва ли не с чугунным оттенком физиономии, писать объяснение, видимо, на всякий случай решивши заполучить документ, который бы подтверждал, ради чего он мчался в Мадрид. Дон Хосе безропотно соглашается написать что угодно. Пьер Огюстен тут же импровизирует и диктует ему, прохаживаясь по галерее типично испанского дома и мирно попивая исправно доставленный шоколад:
«Я, нижеподписавшийся, Хосе Клавихо, хранитель одного из архивов короля, признаю, что, будучи благосклонно принят в доме мадам Гильберт, низко обманул девицу Карон, её сестру, давши ей тысячу раз слово чести, что женюсь на ней; своего слова я не сдержал, хотя ей нельзя поставить в вину никаких слабостей или проступков, которые могли бы послужить предлогом или извинением моему позорному поступку; напротив, достойное поведение этой девицы, к которой я преисполнен глубочайшего уважения, неизменно отличалась безупречной чистотой. Я признаю, что своим поведением и легкомысленными речами, которые могли быть неверно истолкованы, я нанес явное оскорбление добродетельной этой девице, за что прошу у неё прощения в письменном виде безо всякого принуждения и по доброй воле, хотя признаю, что совершенно недостоин этого прощения; при этом обещаю ей любое другое возмещение по её желанию, если она сочтет, что этого недостаточно…»
Естественно, такой важный для полиции, для семьи и для возможного мужа Дюрана без промедления отправляется на улицу принца Конде, 26, и ничего не подозревающий благодарный отец тотчас отправляет победоносному сыну прочувствованное письмо:
«Сколько сладостно, мой дорогой Бомарше, быть счастливым отцом сына, которого поступки так славно венчают конец моего жизненного пути! Мне уже ясно, что честь моей дорогой Лизетт спасена энергичными действиями, предпринятыми Вами в её защиту. О, друг мой, какой прекрасный свадебный подарок ей сия декларация Клавихо. Если можно судить о причине по результату, он, должно быть, крепко струхнул: право же, за всю империю Магомета вкупе с империей Оттоманской не пожелал бы я подписать подобного рода заявление: оно покрывает Вас славой, а его позором…»
Собственно, конечная цель, подвигнувшая крайне занятого человека спешно покинуть Париж, достигнута с блеском и с поразительной быстротой. Пьеру Огюстену, в сущности говоря, больше нечего делать в Мадриде, разве что дождаться благополучной свадьбы Лизетт и Дюрана, и он, понимая, что времени отпущено мало, торопится встретиться с графом Оссоном, французским послом, с которым у него совершенно иного рода дела. Разумеется, эти дела нельзя отложить, поскольку именно ради них он и покидает Париж. Вся эта странная катавасия с доном Хосе только и затевается ради прикрытия этих дел, вот почему французский посол, точно ему нечем заняться, вводится в курс этой забавной истории и принимает её под свой неусыпный контроль, видимо, оттого, что и сам, со своей стороны, нуждается в надежном прикрытии, чтобы ввести в заблуждение всевидящую полицию короля.
Какие на самом деле завариваются с графом Оссоном дела, пока неизвестно, однако трудов хватает обоим. Внезапно дон Хосе, сбитый с толку или кем-то перепуганный на смерть, переправляет Пьеру Огюстену послание, в котором вновь требует руку Лизетт, в четвертый раз, если с начала считать:
«Я уже объяснялся, мсье, и самым недвусмысленным образом, относительно моего намерения возместить огорчения, невольно причиненные мною мадемуазель Карон; я вновь предложил ей стать моей женой, если только прошлые недоразумения не внушили ей неприязни ко мне. Я делаю это предложение со всей искренностью. Мое поведение и мои поступки продиктованы единственно желанием завоевать вновь её сердце, и мое счастье всецело зависит от успеха моих стараний; по этой причине я позволяю себе напомнить Вам слово, которое Вы мне дали, и прошу Вас быть посредником в нашем счастливом примирении. Я убежден, что для человека благородного унизить себя перед женщиной, им поруганной, высокая честь, и что тому, кто счел бы для себя унизительным просить прощение у мужчины, естественно видеть в признании своей вины перед особой другого пола лишь проявление добропорядочности…»
Абсолютно неизвестно, какая муха на этот раз укусила и в какое место этого странного жениха, как неизвестно и то, кто на этот раз водит его подневольной рукой, поскольку в этом послании не обнаруживается ни силы мысли, ни оригинальности слога, которые должны быть присущи издателю такого серьезного органа, каким он сам считает «Мыслитель». Во всяком случае для Пьер а Огюстена это внезапное сватовство явилось находкой, точно нарочно подстроенной милостивой судьбой. Он охотно берется за дело, ходатайствует перед скромной Лизетт, посылает к черту француза Дюрана, и ровно два дня спустя дон Хосе и Лизетт подписывают новое брачное соглашение:
«Мы, нижеподписавшиеся, Хосе и Мари Луиз Карон подтверждаем этим документом обещания принадлежать только друг другу, многократно данные нами, обязуясь освятить эти обещания таинством брака, как только это окажется возможным. В удостоверение чего мы составили и подписали этот договор, заключенный между нами в Мадриде, сего мая 26, 1764 года…»
Разумеется, невозможно с точностью определить, когда оно исполнится, это совершение таинства брака, а все-таки лучше, если оно исполнится через год или два, и в самом деле, гонимый какой-то неведомой силой, дней десять спустя, дон Хосе стремительно исчезает из вида, и почему-то первым об этом непостижимом деянии узнает французский посол, от которого седьмого июня приносят подозрительного вида записку:
«Мсье, у меня сейчас был мсье Робиу, сообщивший, что мсье Клавихо явился в казарму Инвалидов, где заявил, что якобы ищет убежище, опасаясь насилия с Вашей стороны, так как несколько дней тому назад Вы вынудили его, приставив к груди пистолет, подписать документ, обязывающий его жениться на мадемуазель Карон, Вашей сестре. Нет нужды объяснять Вам, как я отношусь к приему столь недостойному. Но Вы сами хорошо понимаете – Ваше поведение в этой истории, каким бы порядочным и прямым оно ни было, может быть представлено в таком свете, что дело примет для Вас столь же неприятный, сколь и опасный оборот. По этой причине я рекомендую Вам ничего не говорить, не писать и не предпринимать, пока я с Вами не повидаюсь…»
Тут история сватовства уже совершенно запутывается и принимает какой-то сверхфантастический оборот, поскольку одна нелепость валится на другую, вторая на третью, и представляется, что нелепостям не будет конца, хотя всё это нагроможденье нелепостей, по-видимому, сводится к одному: Пьер Огюстен всякий раз получает прекрасный предлог ещё на некоторое время позадержаться в Испании.
Сами судите, дон Хосе отчего-то является прямо в казармы и дает офицерам такие смутные показания о приставленном к груди пистолете, причем держит перед офицерами речь о таком частном деле, в котором замешаны иностранные подданные, а не подданные его величества испанского короля, что необходима тщательная проверка каждого слова, чтобы не испортить отношений с дружеской Францией, тем не менее в казармах тотчас решают арестовать иностранного подданного, однако не нынче, даже не завтра, и в конце концов находиться офицер гвардии, который тайно является к этому иностранному подданному и говорит:
– Мсье Бомарше, не теряйте ни минуты, скройтесь не мешкая, иначе завтра утром вы будете арестованы в постели, приказ уже отдан, я пришел вас предупредить. Этот субъект – чудовище, он всех настроил против вас, всяческими обещаниями он морочил вам голову, намереваясь затем публично вас обвинить. Бегите, бегите сию же минуту – или, упрятанный в темницу, вы окажетесь без всякой протекции и защиты.
Странная манера морочить голову у этого дона Хосе, поскольку в течение нескольких дней он оставляет столько собственноручно подписанных документов, его обличающих, что этих документов достаточно для оправдания перед любым сколько-нибудь здравомыслящим человеком или любым сколько-нибудь справедливым судом. Тем не менее иностранному подданному, обладающему такими серьезными документами, предлагают бежать, точно преступнику, в такой степени кто-то невидимый заинтересован в скорейшем удалении его из Мадрида, и это предложение горячо поддерживает сам французский посол, точно он, являясь официальным представителем Французского королевства, дружественного Испании, не обязан взять од свою дипломатическую защиту своего безвинно оклеветанного соотечественника. Однако граф Оссон пренебрегает этой обязанностью и говорит:
– Уезжайте, мсье. Если вы будете арестованы, то, поскольку никто в вас здесь не заинтересован, все в конце концов придут к убеждению, что, раз вы наказаны, значит и виноваты, а потом другие события заставят о вас позабыть, ибо легковерие публики повсюду служит одной из самых надежных опор несправедливости. Уезжайте, говорю вам, уезжайте!
В самом деле, отчего бы подальше от греха не уехать? Честь Лизетт спасена и надежно защищена собственноручными заявлениями капризного дона Хосе, на худой конец можно срочно Дюрана воротить из изгнания, за которого несколько ветреная Лизетт собиралась же замуж, пусть они будут счастливы, но счастливы без него, а ему и в Париже достанет хлопот.
Но нет, по своему ничтожному делу этот никому не известный француз, в котором здесь якобы не заинтересован никто, обращается прямиком к испанским министрам, министры, также прямиком, ведут его к главе кабинета Гримальди, Гримальди в то же мгновение оставляет дела государства и устраивает неведомому французу прием у самого короля, видите ли, только затем, чтобы испанский король разрешил мудреный вопрос, кто кому приставил к груди пистолет и кто на ком в ближайшее время должен жениться, причем никаких документов, будто французского подданного кому-то взбрело в голову прямо из постели упрятать в тюрьму, французский подданный, разумеется, не имеет и не может иметь. И всё же испанский король с полным вниманием выслушивает французского подданного и выносит поистине королевский вердикт: Упомянутого Клавихо лишить занимаемой должности архивариуса и с королевской службы изгнать навсегда.
Натурально, решение во всех отношениях замечательное, главное, окончательно запутывающее первоначальный вопрос, за кого же предстоит выйти замуж безмолвно страждущей девице Карон, французской подданной, без малого тридцати пяти лет.
Вопрос разрешает Клавихо, в ожидании неминуемого ареста своего насильника с пистолетом в руке отчего-то укрывшийся в монастыре капуцинов. Из монастыря поступает письмо:
«О, мсье, что Вы наделали? Не станете ли Вы вечно упрекать себя в том, что легковерно принесли в жертву человека, Вам безмерно преданного, и в то самое время, когда тот должен был стать Вашим братом?..»
И в пятый раз просит бесценной руки старой девы, которая во всё это бурное время продолжает упорно молчать!
На полях этого непостижимого документа Пьер Огюстен делает яркую надпись:
«Вы – мой брат? Да я, скорее, убью её!..»
Однако не убивает ни сестру, ни беспардонного жениха, даже не ищет больше его, хотя того и не нужно вовсе искать, поскольку дон Хосе как ни в чем не бывало продолжает выпускать свой «Мыслитель» и довольно удачно прокладывает свой путь в журналистике, даже в литературе, за Дюрана молчащую Лизетт замуж тоже не выдает и вдруг ни с того ни с сего побуждает сестру оставаться навечно в девицах, на что сестра с удовольствием соглашается, судя по всему, без пистолета, приставленного к беззащитной груди, точно к этому моменту все актеры прекрасно разыграли свои роли, специально кем-то написанные для них, и теперь могут спокойно удалиться со сцены.
И они удаляются, более не напоминая ничем, что по-прежнему существуют на свете и предаются старым или новым страстям.
Более они никому не нужны.
Глава восьмая
Интриги при испанском дворе
После славно разыгранного спектакля Пьер Огюстен девять месяцев преспокойно остается в Испании, найдя более приличный предлог, разыгрывая новый, менее бурный спектакль, тем более достоверный, что он в самом деле увлекается этой своеобразной страной. Отныне он путешественник, влюбленный в Испанию. В Испании ему нравится решительно всё: обычаи, нравы, мелодии, бой быков и, конечно, фанданго, пожалуй, фанданго больше всего. Он наблюдает. Он изучает. Он увлекается. В письме к своему начальнику герцогу де Лавальеру, который отчего-то не призывает его немедленно возвратиться к исполнению обязанностей судьи, он пересказывает красочные картины рождественских праздников, во время которых монахини пляшут в храмах под дробный стук кастаньет. Он сам на модный мотив одной сегидильи сочиняет по-французски стишки, вместе с нотами печатает их, и эта безделка, в одно мгновение сделавшись модной, идет нарасхват, принеся ему первый в жизни литературный успех.
Он вступает в салоны. В салонах он живет жизнью весельчака, который всюду оказывается в центре внимания, придумывает всевозможные розыгрыши, шутки, забавы, шарады, так что вокруг него всё идет ходуном, доставляя величайшее наслаждение и почтеннейшей публике, и ему самому. Он, разумеется, не обходится без театра, и под его руководством и при его самом горячем участии разыгрывается комическая опера «Деревенский колдун», в которой он упражняется в пении, исполняя Любена, тогда как супруга одного из послов при испанском дворе пробует свои скромные силы в роли Аннетт. Наконец он садится за карточный стол, за которым мечется фараон и на кон ставятся безумные деньги, и он не боится их проиграть.
Другими словами, он естественно непринужденно, а потому и с громадным успехом разыгрывает роль светского человека, далеко не всегда такую приятную, как может показаться со стороны, в особенности если ты умен, порядочен и воспитан в строгих правилах суровой кальвинистской морали. Скажем, к примеру, по понятиям до того до крайности беспутного времени светскому человеку просто необходима любовница, причем всем известная дама, любовница напоказ, чтобы ни у кого не возникало ни малейших сомнений, что ты действительно принадлежишь к высшему обществу самых избранных грандов, которые щеголяют своими любовницами, как плюмажем на шляпе или брюссельскими кружевами по низу желтых, голубых или алых шелковых коротких штанов.
И Пьер Огюстен заводит любовницу, блистательную маркизу с именитым и звучным испанским именем де ла Крус, молодую, красивую, ветреную, абсолютно безнравственную и остроумную. Всюду он появляется рядом с ней, осыпает недорогими подарками, посвящает стишки весьма вольного содержания, а маркиза всюду афиширует свою пылкую страсть к этому очаровательному и модному кавалеру, он же хранит её медальон, который она дарит ему, и позднее не только увозит с собой, но до самой смерти держит в своем сундуке, впрочем, вперемешку с другими сувенирами и безделками.
Вот что он пишет отцу о своем отношении к ней, правда, в тот миг, когда она следит за каждым написанным словом:
«Здесь, в комнате, где я пишу, находится весьма благородная и весьма красивая дама, которая день-деньской посмеивается над Вами и надо мной. Она, например, говорит мне, что благодарит Вас за доброту, проявленную Вами к ней тридцать три года назад, когда Вы заложили фундамент тех любезных отношений, какие завязались у нас с ней тому месяца два. Я заверил её, что не премину об этом Вам написать, что и исполняю сейчас, ибо, пусть она и шутит, я всё же вправе радоваться её словам, как если бы они и в самом деле выражали её мысли…»
Тут, расшалившись, молодая маркиза вырывает перо и продолжает свою фривольную шутку:
«Я так думаю, я так чувствую, и я клянусь в том Вам, мсье…»
После чего перо вновь берет Пьер Огюстен, может быть, запечатлев на её безвинном челе поцелуй:
«Не премините и Вы из признательности выразить в первом же письме благодарность её светлости за благодарность, которую она к Вам испытывает, и ещё более того за милости, которыми она меня почтила. Признаюсь Вам, что мои испанские труды, не скрашивай их прелесть столь притягательного общества, были бы куда как горьки…»
Отец, по-своему даровитый, хоть и не так самобытно и ярко, как сын, с удовольствием отвечает, поскольку тоже не прочь пошутить:
«Хоть Вы уже не раз представляли мне возможность поздравить себя с тем, что я соблаговолил потрудиться в Ваших интересах тридцать три года назад, нет сомнения, – предугадай я в ту пору, что мои труды принесут Вам счастье слегка позабавить её очаровательную светлость, чья благодарность для меня великая честь, я сообщал бы своим усилиям некую преднамеренную направленность, что, возможно, сделало бы Вас ещё более любезным её прекрасным глазам. Благоволите заверить мадам маркизу в моем глубочайшем почтении и готовность быть её преданным слугой в Париже…»
Что все трое смеются и весело шутят, это, конечно, прекрасно и не может вызывать никаких возражений. Что же касается до меня, то именно в этом месте меня посещает сомнение. В самом деле, не подставная ли это любовница? Не очередная ли роль, которую приходится ему для отвода лаз разыграть? Не подставное ли это письмо, рассчитанное на интерес испанской и французской полиции, во все времена склонной из чужих писем черпать полезные сведения? Так ли спроста он непринужденно извещает отца о своих мелких шалостях и ту же намекает ему, что все эти благодарности прелестной маркизы за нечто интимное её подлинных мыслей вовсе не выражает?
Тут в первую очередь приходит на ум, что никакая она не маркиза, не де ла Крус, а французская подданная, носящая плебейское имя Жарант, хотя и приходится племянницей епископу Орлеанскому, всего лишь недавно вышла замуж за испанского генерала, занимающего несколько подозрительную должность инспектора, для исполнения которой генерал постоянно разъезжает по гарнизонам и по этой причине имеет самую точную, самую свежую информацию о состоянии испанской армии и её крепостей. Затем следует более важная, но и более гадкая новость: маркиза уже состоит любовницей, вовсе не мнимой, любовницей испанского короля Карлоса 111, и через неё Пьер Огюстен получает ценнейшие сведения из первых рук и обделывает свои коммерческие и некоммерческие дела. Наконец, этот ряд подвигов, которые совершает племянница епископа Орлеанского, подданная французского короля, венчается уже совершенно определенными обстоятельствами: как только обольстительная маркиза посещает королевскую спальню, Пьер Огюстен отправляет отчет Шуазелю, ведущему свою собственную политику, тщательно скрываемую от французского короля, и эти отчеты, кстати сказать, лишний раз подтверждают, что Пьер Огюстен выполняет в Испании поручения именно этого дальновидного и опытного министра, который через голову короля пытается служить благу Франции, как некогда через голову короля благу Франции служил кардинал Ришелье.
Объединив эти любопытные сведения, взвесив и обсудив их именно в этой последовательности, не могу не высказать подозрение, что маркиза де ла Крус, она же Жарант, племянница епископа Орлеанского, является платным агентом министра, который проявляет такой пристальный интерес к испанским делам, и Пьер Огюстен не может об этом не знать.
Неужели он до такого испорчен, до того развращен, что заводит интрижку с платным агентом? Неужели он безнравственен до того, что делит ложе с распутницей, которая только что перед тем спала с мужем, а после того отправляется в постель к королю, о чем тут же докладывает новому милому другу? Неужели он до того двоедушен, что в то же время уговаривает стареющего отца скрепить священными узами брака одну его давнюю, с религиозной точки зрения вполне преступную связь? И поглядите, с какой искренностью, с каким теплым чувством проповедует он:
«Меня ничуть не удивляет Ваша к ней привязанность: я не знаю веселости благородней и сердца лучше. Мне бы хотелось, чтобы Вам посчастливилось внушить ей более пылкое ответное чувство. Она составит Ваше счастье, а Вы, безусловно, дадите ей возможность познать, что такое союз, зиждущийся на взаимной нежности и уважении, выдержавших двадцатипятилетнюю проверку. Она была замужем, но я готов дать руку на отсечение – она ещё не изведала до конца, что такое сердечные радости, и не насладилась ими. Будь я на Вашем месте, мне хорошо известно, как бы я поступил, а будь я на её месте – как бы ответил; но я не Вы и не она, не мне распутывать этот клубок, с меня хватит своего…»
И отец в ответном письме очень трогательно отзывается о своей шестидесятилетней подруге, что едва ли бы было возможно, если бы он имел основания считать своего сына хлыщом:
«Вчера мы ужинали у моей доброй и милой приятельницы, которая весьма посмеялась, прочитав то место Вашего письма, где Вы пишете, как поступили бы, будь Вы мною, у неё нет на этот счет никаких сомнений, и она говорит, что охотно бы доверилась Вам и не целует Вас от всего сердца только потому, что Вы находитесь за триста лье от нее… Она в самом деле очаровательна и с каждым днем всё хорошеет. Я думаю так же, как Вы, и не раз говорил ей, что она ещё не изведала, что такое сердечные радости, и не насладилась ими, её веселость – плод чистой совести, свободной от каких бы то ни было угрызений; добродетельная жизнь позволяет её телу наслаждаться спокойствием прекрасной души. Что до меня, то я люблю её безумно, и она отвечает мне полной взаимностью…»
В то же самое время Пьер Огюстен уговаривает сестру Жанн Маргарит, по собственной воле ставшую де Буагорнье, выйти замуж за человека внешне довольно смешного, но доброго, и поглядите опять, с каким искренним чувством он делает это:
«Да, он играет на виоле, это верно; каблуки у него на полдюйма выше, чем следует; когда он поет, голос его дребезжит; по вечерам он ест сырые яблоки, а по утрам ставит не менее сырые клистиры; Сплетничая, он диалектичен и холоден; у него есть какая-то нелепая склонность к педантизму где надо и где не надо, что, говоря по правде, может побудить какую-нибудь кокетку из Пале Рояля дать любовнику коленкой под зад; но порядочные люди на улице принца Конде руководствуются иными принципами: нельзя изгонять человека за парик, жилет или галоши, если у него доброе сердце и здравый ум…»
Именно в то же самое время, в Испании, когда он блистает в салонах иноземных послов, ведет большую игру и выставляет напоказ свои любовные отношения с заведомой шлюхой, он склоняется к мысли, что ему необходимо жениться на своей давней приятельнице креолке Полин де Бретон, которая, по сведениям, полученным с Сан-Доминго, не имеет ни двух миллионов, ни плодородных плантаций, не имеет к тому же такого громкого имени как де ла Крус.