скачать книгу бесплатно
Как с достаточным основанием докажет дальнейшее, самодовольный критик садится в лужу перед потомством, причем садится самым поразительным образом, вполне без штанов, точно стремясь доказать, что всё на свете имеет свою оборотную сторону. Оказывается, что Пьера Огюстена необходимо сильно ударить, глубоко оскорбить, чтобы пробудились его дремлющие духовные силы, а его талант засверкал во всей своей красоте. Обозленный, униженный, он в течение двух дней, остающихся до второго спектакля, сильно перерабатывает последние действия, должно быть, ясно обнаружив их недостатки, когда своими глазами увидел на сцене, как обыкновенно приключается с автором, отчего и самая прекрасная пьеса не может не поправляться во время репетиций и даже после премьеры, только не режиссером, а именно автором.
Благодаря лихорадочным этим усилиям тридцать первого января пьеса проходит с успехом, что позволяет другому критику, влиятельному Фрерону, заметить, что «Евгения», сыгранная двадцать девятого в первый раз, была довольно плохо принята публикой, так что этот прием выглядел полнейшим провалом, но затем она прямо-таки воспряла благодаря поправкам и сокращениям, заняв публику и сделав честь прекрасным актерам. И в самом деле, «Евгению» дают семь раз подряд, что довольно близко к успеху.
И всё же, как водится, куда более продолжительный и громкий успех выпадает на долю «Евгении» не в родных стенах, а далеко за пределами родины. Пьесу широко переводят на европейские языки, может быть, её настроение, даже некоторая слезливость и декламация ближе сердцу иноземного зрителя, так что насильственное переселение персонажей на туманные Британские острова получает какой-то особенный, дополнительный смысл.
Некая миссис Грифитс переводит эту мещанскую драму на английский язык, вернее, перелагает её, ещё более приспосабливая на причудливые английские нравы, изменяет даже название, и «Евгения» преобразуется в «Школу развратников». В таком виде роль Кларендона с ослепительным мастерством играет прославленный Гаррик, и благодаря ему «Школа развратников» надолго остается в репертуаре, тем более что английские зрители окончательно распознают в ней пленительные мотивы своего писателя Ричардсона.
Переводят «Евгению» и на немецкий язык, и, несколько позднее, она чрезвычайно понравится Гете.
Вскоре кто-то завозит «Евгению» и в Россию, и нельзя исключить, что это похвальное действие производит семейство Бутурлиных. На русский язык пьесу переводит Николай Пушников, и этот вполне правомерный поступок вызывает страшный гнев Сумарокова, скучные пьесы которого гремят на московском театре, а с появлением «Евгении» отодвигаются на второй план, затем вытесняются из репертуара совсем, что для автора, конечно, обидно. Переводчик же утверждает, что успех «Евгении» был просто невероятный и аплодисмент русских зрителей почти не смолкал. Будучи скромным, от природы или по хорошему воспитанию, Николай Пушников все заслуги справедливо отдает автору и актерам, Дмитревскому, Померанцеву и Ожогину, тогда лучшим актерам Москвы. Свое мнение излагает он так:
«Первый, по моему мнению, ничего не проронил, что делает драму совершенной, а последние, руководствуемые славным нашим актером, г. Дмитревским, в то время в Москве бывшим, изображая естественно то, что требовал сочинитель, сами себя превзошли. Пример сей показывает ясно, что вкус к зрелищам, вкус столь похвальный и полезный, час от часу больше у нас умножается. Дай Боже, чтобы оный совершенно утвердился к чести и пользе общества, к поправлению наших сердец и нравов…»
К сожалению, этот доброжелательный отзыв Пьер Огюстен никогда не читал. То же, что ему приходится читать в бойкой французской печати, слишком мало утешает и вдохновляет его.
Неожиданно утешение приходит совсем с другой стороны. По своим коммерческим предприятиям он входит в сношения с генеральным смотрителем провиантской части дворца Меню-Плезир, и вскоре, к моему, а может быть, и к его удивлению, начинает повторяться история его первого, такого короткого и несчастного брака. Мсье Левек в возрасте, как и мсье Франке, и тоже поражен какой-то серьезной болезнью. Его жена Женевьев Мадлен, приблизительно тридцати шести лет, слывет женщиной достойной и сдержанной, весьма уважаемой в обществе, точно так же, как и Мадлен Катрин Франке. Каким-то образом Пьер Огюстен попадает в круг её близких знакомых. Поэтому поводу рассказывается довольно запутанная история. В этой истории общая знакомая мадам Бюффо, супруга директора Оперы, специально назначает свидание на Елисейских полях, единственно ради того, чтобы познакомить вдовца со своей хорошей подругой, причем для пущего блеска предлагает вдовцу явиться верхом на коне. Пьер Огюстен будто бы и в самом деле скачет верхом, и знакомство происходит в слишком уж подозрительном месте, в Аллее вдов. Нечего говорить, что верхом на коне он производит на Женевьев Мадлен неотразимое впечатление, и вскоре влюбленная женщина отдается ему, видимо, считая себя уже свободной от брака, поскольку муж её болен и стар.
Конечно, история знакомства чересчур романтична, в особенности это неожиданное предложение явиться на первую встречу верхом на коне, чтобы считать её подлинной. И все-таки невозможно выдумать такую историю целиком. Очень возможно, что Пьер Огюстен и в самом деле прогуливался верхом по Елисейским полям и что во время этой прогулки далеко не старая дама, несчастная в браке, впервые видит его, действительно, в очень выигрышный момент.
Как бы там ни было, сюжет «Евгении» неожиданно повторяется: дама беременна, едва её муж успевает покинуть многострадальные земные пределы. Нетрудно представить, как счастлив Пьер Огюстен, считающий отцовство высшим предназначением в жизни. Он моментально делает предложение своей новой избраннице, и предложение принимается, может быть, не без слез благодарности на глазах, и спустя три с половиной месяца после кончины супруга, одиннадцатого апреля 1768 года, происходит венчание, а спустя ещё восемь месяцев на свет появляется сын, Огюстен де Бомарше.
Однако какой-то злой рок тяготеет над этим странным сторонником правильной супружеской жизни. Вторая жена здоровьем оказывается так же слаба, как и первая. Едва удостоверившись в этом несчастье, Пьер Огюстен поспешно приобретает загородное поместье недалеко от Пантена, чтобы больная могла круглосуточно пользоваться свежим воздухом и целительным деревенским покоем. Сам же он каждое утро мчится из Пантена в Париж и каждый вечер неизменно возвращается в свой супружеский дом, причем близкие люди передают, что этот будто бы развращенный, распущенный человек, ещё в раннем возрасте вступивший на малопочтенную тропу Дон Жуана, каждую ночь проводит не только в одной спальне, но и в одной постели с женой. Когда же дела его призывают в Шинон и ему приходится одному проводит свои ночи, это ему представляется трудным, а без мысли о сыне он не в состоянии, кажется, жить, поскольку интересуется в каждом письме:
«А сын мой, сын мой! Как его здоровье? Душа радуется, когда думаю, что тружусь для него…»
Он становится довольно беспечен, а временами просто неосторожен, словно этот второй брак по любви дает ему такую уверенность в себе, что отныне ему всё нипочем.
Глава одиннадцатая
Дю Барри
Это опасное ощущение, что отныне ему всё нипочем, просачивается повсюду, в том числе и в его политические комбинации и интриги, которые с каждым годом всё больше захватывают его, пока не превращаются в беспокойную и неодолимую страсть, в чем он однажды признается герцогу де Ноайлю. Впрочем, признается он в каких-то своих тайных целях, лукаво уверяя старого придворного интригана, что эта страсть его улеглась, может быть, ради того, чтобы отвести от себя подозрение в том, что именно он участвовал в новой отчаянной и опасной политической переделке:
«Ещё одно безумное увлечение, от которого мне пришлось отказаться, – это изучение политики, занятие трудное и отталкивающее для всякого другого, но для меня столь же притягательное, сколько и бесполезное. Я любил её до самозабвения – чтение, работа, поездки, наблюдения – ради политики я шел на всё: взаимные права держав, посягательства государей, сотрясающие людские массы, действия одних правительств и реакция на них других – вот интересы, к которым влеклась моя душа. Возможно, нет на свете человека, который бы мучился так же, как я, тем, что, объемля всё в гигантских масштабах, сам он является ничтожнейшим из смертных. Подчас в несправедливом раздражении я даже сетовал на судьбу, не одарившую меня положением, более подходящим для деятельности, к которой я считал себя созданным. В особенности когда я видел, что короли и министры, возлагая на своих агентов серьезные миссии, бессильны ниспослать им благодать, которая находила некогда на апостолов и обращала вдруг человека самого немудрящего в просвещенного и высокомудрого…»
Он и нынче считает и до конца своих дней станет считать себя созданным именно для крупной политической деятельности. Он и не думает отказываться от своего безумного увлечения, как он притворно именует его. Он тем более не помышляет совершить этот легкомысленный шаг, что именно в эти последние годы при дворе завязывается серьезная политическая игра, от исхода которой зависят и права держав, и посягательства государей, и судьба его близких друзей.
Смерть несчастной, давно оставленной королевы внезапно меняет соотношение сил, которое сложилось между королем и министрами, занятыми собственной тайной политикой и во имя успеха её окольными тропами оказывающими давление на безвольного, бестолкового, беспутного короля. Людовик ХV, шестидесятилетний старик, давно подорвавший здоровье в похожденьях разврата и ночных сатурналиях, с обрюзгшим лицом, с равнодушным взглядом усталых выцветших глаз, вдруг ощущает разящее дыхание смерти, которое неумолимо подступает к нему. Безбожник, погрязший в распутстве, вдосталь вкусивший едва ли не от любого греха, он страшится небытия с какой-то безумной трусливостью. Какие-то странные, незнакомые чувства пробуждаются в его давно истлевшей, обуженной эгоизмом душе, может быть, что-то слабо похожее на раскаянье. Он удаляется от бесконечных дворцовых пиршеств и оргий. Он забрасывает своих малолетних любовниц, которых регулярно доставляют ему в хорошенький домик в глубине Оленьего парка. Он надолго затворяется в холодных покоях своих дочерей, давно позаброшенных, давно позабытых, а теперь как будто даже любимых, если он ещё способен кого-то любить. Как ни странно, наибольшее нравственное влияние на перепуганного дыханием смерти отца получает Аделаида, при которой, это необходимо ещё раз повторить, Пьер Огюстен состоит главным концертмейстером и музыкальным оракулом.
Именно в покоях Аделаиды укрывается оставивший все государственные дела Людовик ХV. Именно Аделаида пытается понемногу забрать эти брошенные дела в свои неискусные, прямолинейные, удивительно капризные и властные руки, чтобы поцарствовать наконец, как долгие годы старой деве представлялось в слезливых мечтах.
Первыми встревожились покинутые фаворитки и придворные куртизаны, любители оргий, ночных развлечений и неиссякаемых королевских щедрот. Возвышение замшелой девицы, ограниченной и озлобленной, в первую очередь грозит процветанию всей этой своры давно утративших меру и стыд паразитов, поскольку поневоле добродетельные старые девы никому не прощают не только бешеного разврата, но и нормального семейного счастья.
Встревожился и Шуазель, руководитель всей французской внешней политики, поскольку ранее всеми покинутая, всеми презираемая старая дева готова закусить удила и смести со своего пути к власти всех, кто посмеет оспорить её капризное мнение и не примет к немедленному исполнению её пожеланий, а суровый, решительный Шуазель не принадлежит к числу тех, кем кто-нибудь мог управлять.
Как истинно призванный политический деятель, Шуазель пытается обернуть в свою пользу любое событие, малое или большое, счастливое или печальное, поскольку именно в этой редкой способности и заключается в политике высшее мастерство. Использует он и смерть королевы, и внезапную хандру короля. Он стремится упрочить отношения между французскими Бурбонами и австрийскими Габсбургами, рассчитывая на то, что политический союз Франции, Австрии и Испании, к тому же осененный общей католической верой, создаст на континенте надежный противовес растущему могуществу Пруссии, что позволит Франции, не беспокоясь за тыл, возобновить свое давнее противостояние с тоже неудержимо растущим могуществом Англии. Для осуществления своей цели он решает женить безутешного короля на австрийской эрцгерцогине, не обращая внимания на то обстоятельство, что эрцгерцогиня ещё чересчур молода. Шуазель начинает тайные переговоры с канцлером Кауницем, а через него с австрийской императрицей Марией Терезией. В то же время кто-то из его доверенных лиц подбрасывает Аделаиде и её сестрам Виктории и Софи очаровательную мысль о женитьбе отца, ради мира в семье и во избежание новых распутств, которые с годами становятся всё неприличней для великого государя, каким должен быть в глазах всей Европы французский король.
Нетрудно сообразить, что именно кто-то настраивает на эту волну Аделаиду, Викторию и Софи, поскольку все три девицы отличаются крайней скудостью умственных средств и не способны участвовать в высокой политике, какую ведет многоопытный Шуазель. Больше того, им лично новая женитьба отца абсолютно невыгодна. После смерти матери они становятся первыми дамами при дворе. С этого дня они присутствуют на всех торжествах, на всех выходах короля. Король находит не только успокоение в покоях Аделаиды, но и посещает своих дочерей в отведенное церемонией время и неизменно каждый день вместе с принцессами отправляется к мессе. Придворные, прежде не имевшие обыкновения заглядывать к старым девам, отныне толпятся у них, заискивают и льстят, в надежде приобрести новые льготы и пенсии, главный магнит всех придворных интриг. Внезапно вся троица выдвигается на первый план если не в государстве, то при дворе. В случае же вступления отца в новый брак это первое место, как прежде, при матери, займет королева, а они вновь провалятся в небытие, из чего прямо следует, что именно они должны противиться браку отца. Если же они поступают в разрез своим интересам, ясно, что за ними кто-то стоит и искусно дирижирует ими.
Между тем, внушить что-либо старым девам до крайности сложно. Прежде всего, время короля и его дочерей расписано по часам и минутам. В течение официальных аудиенций они никогда не остаются одни. Переговорить с ними с глазу на глаз практически невозможно, поскольку даже министры вынуждены испрашивать минутку-другую у короля, чтобы сделать доклад, а король может минутку дать, а может в минутке и отказать, сославшись на недосуг. Тем более ни один из министров не может проникнуть в покои принцесс. Но даже если бы кто-нибудь туда и проник, с ними невозможно говорить откровенно. Принцессы настолько ограничены, настолько капризны, настолько упрямы, что обыкновенно поступают прямо наоборот тому, что им советуют их приближенные. Чтобы внушить им мысль о благодетельности нового брака отца, нужен кто-то, кто ими принимается запросто и обладает редким талантом подать совет так, что никому и в ум не войдет, что это совет. А кто же принят запросто у принцесс и кто обладает этим редким талантом, как не Пьер Огюстен Карон де Бомарше? Достаточно вспомнить, как ему удается привезти принцесс, а затем и короля в Военную школу, учрежденную Пари дю Верне.
Как бы там ни было, дочери действуют очень настойчиво, и престарелый Людовик в конце концов понемногу склоняется к мысли о браке. Он вовсе не прочь жениться на девочке двенадцати, одиннадцати, даже десяти лет, ведь именно девочки этого возраста служат любимым его развлечением в укромном домике в глубине Оленьего парка. Мария Терезия прямо-таки жаждет выдать свою дочь за французского короля и в принципе не имеет никаких возражений, однако эта мудрая и несчастная женщина, ради могуществ Австрии готовая пожертвовать даже честью, которую ставит превыше всех благ, все-таки не готова пойти на этот с развратом граничащий брак, до того грязна и затаскана репутация французского короля.
Шуазель и Кауниц, преследуя исключительно интересы двух крупнейших европейских держав, без труда меняют одного жениха на другого, и вскоре уже обсуждается между ними вопрос о женитьбе французского дофина, внука Людовика, то же Людовика, на Марии Антуанетте, австрийской эрцгерцогине, несмотря на то, что невесте идет одиннадцатый годок, а жених старше её всего на год. Они действуют настойчиво, решительно, быстро, и не успевает Людовик ХV свыкнуться с мыслью о том, что у него скоро будет молоденькая жена, как от него добиваются согласия на брак его внука. Мария Терезия, облегченно вздохнув, что избежала позора чернейшего свойства, тотчас соглашается на этот брачный союз, поскольку эта прожженная дипломатка надеется приобрести таким способом возможность оказывать давление на политику французского короля.
Людовик ХV вскоре получает компенсацию за причиненный ущерб и возвращается к жизни, более привычной ему, чем глубокое воздержание в скучных покоях своих дочерей. За его спиной сговариваются прожженный политик Шуазель и не менее прожженный развратник герцог де Ришелье. Многоопытный Шуазель без особого сожаления расстается с мыслью женить короля, лишь бы по-прежнему держать в своих руках все нити тайной политики, и разыгрывает другой вариант, уже однажды разыгранный с маркизой де Помпадур. Однако на этот раз, чтобы не вышло осечки, он предлагает подставить королю кого-нибудь погаже и погрязней, в надежде, что новая бабочка станет держать себя кротко и смирно, не разрушая его политических предприятий, как осмеливалась поступать чересчур возомнившая о себе пустоголовая Помпадур.
Герцог де Ришелье с большой охотой берется привести этот план в исполнение, с удовольствием таскается сам и рассылает своих доверенных лиц по всем парижским злачным местам и в довольно популярном заведении Гурдана кто-то из них откапывает девчонку, за сноровку прозванную мадемуазель Ланж.
Выясняется, что потаскушке немногим более двадцати лет. Её настоящее имя Жанн Бекю. Она незаконная дочь сладострастного аббата Гомара и Анн Бекю, которая вскоре вышла замуж за протестанта Вобернье. В этой строгой протестантской семье она была девочкой тихой, послушной и скромной. Какое-то время она даже прожила в соседнем монастыре и уже только пройдя эту благотворную школу в духе английского писателя Ричардсона стала распутной.
Биография претендентки представляется вполне подходящей как бестолковому герцогу де Ришелье, так и самому Шуазелю, который находит, что этой не получившей сколько-нибудь заметного образования шлюхой, прожившей в нищете все свои двадцать лет, опустившейся на самое дно, будет легко управлять, даже легче, чем аристократической шлюхой маркизой де Помпадур.
После столь благоприятного заключения двух различных умов мадемуазель Ланж, к которой герцог де Ришелье относится со снисхождением видавшего виды распутника и которую Шуазель презирает и как министр и как человек, спешно приводят в божеский вид, скоропалительно выдают замуж за полоумного графа Гийома дю Барри, офицера безвестного французского гарнизона. Графа тут же производят в капитана швейцарского полка и вручают королевский приказ следовать к месту службы очень далеко от Парижа, а молодую графиню доставляют в одно из жилищ, предназначенных для кратких утех короля.
Естественно, бедная Аделаида приходит в неистовство от такого сюрприза и решительно настаивает на скорейшем официальном браке отца, если не с австрийской эрцгерцогиней, то с какой угодно другой, лишь бы отвести старика от греха. Именно любая другая пока что не занятая принцесса может разом переменить всю внешнюю политику Франции. По этой причине крохотно умной Аделаиде искусно внушают, и я нисколько не удивлюсь, что по поручению прозорливого Шуазеля это ещё раз проделывает красноречивый Пьер Огюстен, что юная шлюшка куда менее вредна и опасна для неё же самой, чем австрийская эрцгерцогиня, расчетливый Кауниц, непреклонная Мария Терезия или юная представительница бог весть какого другого двора. Внушение проходит без сучка и задоринки, и Аделаида, скрепя сердце благодетельной дочери, без особого промедления соглашается с этими разумными доводами и наконец постигает, в чем состоят её истинные интересы при версальском дворе.
Остается столь же искусно прибрать к рукам безвестную дю Барри. В сущности, это довольно несложно, пока она остается одной из многих наложниц и не имеет официального положения при дворе. Однако, неожиданно для Шуазеля и его верных соратников, новоявленная графиня с непостижимым проворством входит во вкус, прибирает к рукам чересчур сладострастного короля, что с её обширной практикой вовсе не трудно, и требует официального представления, намереваясь занять место, никем не занятое с момента отставки прихотливой маркизы де Помпадур. Король долго колеблется и все-таки не может устоять перед упоительными аргументами её испытанных прелестей. Подготовка к официальному представлению начинается, и Шуазель не может не понимать, как значительно, быть может, непоправимо это событие может изменить соотношение сил при дворе. Ничего другого не остается, как отменить официальное представление новоявленной графини и таким образом оставить её в прежней безвестности, чтобы она не смела отбиваться от рук. Эффективное средство придумывает Пьер Огюстен, и тут мы с удовольствием узнаем, какие тонкие штуки пускает он в ход, когда приходится смешивать крапленые записных карты политических игроков.
Едва ли могут возникнуть сомнения в том, что именно из настоятельной необходимости крепко насолить дю Барри он обращает особенное внимание на дежурную просьбу своего непосредственного начальника герцога де Лавальера, который в страстную пятницу вечером приглашен к королю и нуждается в букете легких острот, чтобы произвести благоприятное впечатление на своего повелителя. Сам герцог мало способен производить остроты на свет, даже тяжелые, не говоря уж об легких. Отлично зная, к его чести, этот свой недостаток, он всегда в таких случаях обращается к своему подчиненному, уже прекрасно известному в свете своим неподражаемым остроумием, и тот всегда что-нибудь наскоро стряпает для него. На этот раз лукавый Пьер Огюстен тоже кое-что сочиняет. Лавальер доволен, однако просит ещё одну занимательную историю, чтобы окончательно размягчить и ублажить короля. Тут, несомненно, к Пьеру Огюстену является сладостный бес вдохновения. Пьер Огюстен принимается диктовать. Герцог де Лавальер торопливо записывает, едва ли вдумываясь в смысл того, что ему говорят.
Людовик ХV не стесняется проводить вечер страстной пятницы со своей новой любовницей и благодушествует, предвкушая разнообразно-пылкую ночь. Лавальер, улыбаясь изящно, с подходящим к месту намеком рассказывает анекдотцы один за другим. Новоявленная графиня хохочет как оглашенная. Пресыщенный король снисходительно улыбается. Лавальер, преисполненный искреннего усердия, старается во все тяжкие угодить, словить приятным угодничеством фортуну за хвост и приступает к истории, затверженной наизусть:
– Мы вот здесь смеемся, а не приходило ли вам когда-нибудь в голову, сир, что в силу прав августейших, вами полученных вместе с короной, ваш долг, исчисляемый в ливрах по двадцать су, превышает число минут, истекших со дня кончины Иисуса Христа, годовщину которой мы так весело отмечаем сегодня?
Должно быть, Пьер Огюстен так и видит внутренним оком во время диктовки, как разнежившийся Людовик вскидывает голову и кратко хохочет, заинтригованный таким необычным сближением чисел, дат и имен. Он принимается не без легкого вдохновения подсчитывать минуты и ливры, вероятно, позабывши о том, что не он, её язвительный автор, выскажет эту горькую истину, а за него её выскажет недогадливый, неповоротливый герцог де Лавальер:
– Столь странное утверждение, мсье, как я предвижу, привлечет внимание всех присутствующих и, возможно, вызовет возражения. Тогда предложите каждому взять карандаш и заняться подсчетами, чтобы доказать, не вашу правоту, о нет, а вашу ошибку и повеселиться на ваш счет, что королям всегда так приятно. А вот вам готовый итог. Сего дня исполняется тысяча семьсот шестьдесят восемь лет с того скорбного дня, когда Иисус Христос умер, как известно, во спасение рода человеческого, который с момента, когда Сын Божий принес себя в жертву, естественно, застрахован от ада, чему мы имеем бесспорные доказательства. Наш год состоит из трехсот шестидесяти пяти суток, каждые сутки из двадцати четырех часов, в каждом по шестидесяти минут. Принимайтесь считать, и вы убедитесь, что тысяча семьсот шестьдесят восемь годовых оборотов Солнца, если добавить по одному лишнему дню на каждый високосный год, то есть один раз в четыре года, имейте это в виду, дает в итоге девятьсот двадцать девять миллионов девятьсот сорок восемь тысяч минут. Таким образом, ваша шутка исполнена, ведь король не может не знать, что его долг давненько превысил миллиард ливров и уже подбирается к двум.
Это как будто шутливое напоминание означает, что королю следует остеречься с официальным признанием своей новой шлюхи, которая в положении официальной наложницы обойдется ему раз в десять дороже, чем обходится в положении неофициальной, уравненной со всеми другими, и её аппетиты непременно доведут долго короля до двух миллиардов, уже вовсе не посильных вконец истощенной казне.
Присутствуя лично в забавной компании, Пьер Огюстен всю эту чрезвычайно поучительную, однако опасную арифметику преподнес бы с должным изяществом, с милой улыбкой, с простодушным лицом и, как всегда, смягчая пилюлю, наверняка бы рассмешил короля. Ему на беду, герцог де Лавальер неуклюже, без понимания, без вдохновения мямлит по писаному и производит противоположный, то есть слишком сильный эффект. Людовик ХV не может не догадаться, в какую сторону клонит этот сознательно приуроченный к Пасхе расчет, и сделанное таким тоном напоминание о его действительно чудовищном долге, который даже полнейшим разорением Франции уже нельзя возместить, грубо задевает его за живое. Он набрасывается на невольного остряка:
– Эта остроумная история весьма напоминает скелет, который, как рассказывают, подавался под цветами и фруктами на египетских пиршествах, чтобы умерить слишком шумную веселость гостей. Вы сами до этого додумались, Лавальер?
Тут только простоватый герцог соображает, какого свалял дурака, и в испуге выдает и королю, и графине имя коварного изобретателя шутки:
– Нет, сир, это Бомарше заморочил мне голову своими расчетами.
Разумеется, король милостиво прощает милейшего герцога де Лавальера, а Пьер Огюстен с этого черного дня попадает в немилость, так что в дальнейшем не может рассчитывать на защиту со стороны короля. Официальное представление ко двору новой графини происходит без малейшей заминки, а дю Барри не может не отомстить при первой возможности человеку, из-за которого её положение при дворе в течение нескольких минут висело на волоске.
Мало того, вместе с ним под угрозой оказывается и вся хитроумно сплетенная политика Шуазеля. Этот сильный и мудрый политик, неудачливый единственно по вине враждебных ему обстоятельств, пытающийся избавить королевскую Францию от уже предвиденных бед, совершает, по всей вероятности, единственную и самую большую ошибку за всю свою политическую карьеру, подсунув никчемному королю эту грязную трактирную шлюху. Мари Жанн дю Барри, владеющая опасным искусством разврата, оказывается сильнее многоопытного министра, который, приближая её к королю, чересчур понадеялся на себя и на бьющую в нос непристойность её смердящего прошлого. Из брезгливого пренебрежения к обретенным на панели достоинствам Шуазель на этот раз позволяет себе глядеть невнимательно и не успевает вовремя разглядеть, что новоявленная графиня не только умна крепким природным умом, но изворотлива, коварна, хитра и жадна так, как ни одна из прежних королевских наложниц, к тому же мстительна и способна к борьбе, как никто.
Вся от макушки до кончиков пальцев ноги извалявшись в зловонной грязи и неожиданно для себя вынырнув на первое место в золоченом Версале, она с удивительной цепкостью хватается за свое положение и не желает его потерять, сознавая, конечно, что её положение недолговременно и непрочно. Людовик ХV уже близок к тому, чтобы превратиться в развалину, а готовящаяся женитьба дофина слишком прозрачно указывает на то, что новый король и новая королева уже готовятся унаследовать власть. Сколько ей остается? Может быть, год или два. К тому же её со всех сторон окружают враги, начиная с той старой мумии Аделаиды, кончая высоколобыми министрами и распутным герцогом де Ришелье, старым соратником короля по распутству. Она должна сделать всё, чтобы по возможности дольше, до самых последних пределов растянуть жизнь этой высокородной развалины и тем самым на все эти годы сохранить свою власть.
И эта необразованная, не склонная к философским умозаключениям шлюха природным чутьем угадывает свой – единственный шанс, который не замечают ни Шуазель, ни Пари дю Верне, ни Пьер Огюстен. Как знать, может быть, по наивности или от своего безмерного счастья она сама верит в то, что каждый день говорит. Изо дня в день хитрая бестия повторяет утомленному ежедневным развратом владыке, что он всезнающ и мудр, что вот уже шестьдесят лет он с непостижимым успехом управляет самым могущественным королевством в Европе, что он нужен, прямо необходим своему счастливому королевству, что королевство без него пропадет. Вот почему, уговаривает она, он обязан бережно относиться к себе, сберегать свои драгоценные силы, жить уединенно и скромно, как никогда прежде не жил.
Усталость и лесть легко находят дорогу к уму и сердцу Людовика. Король всё чаще уединяется в покоях графини Мари Жанн дю Барри. Она же торопливо сооружает в удалении от Версаля небольшой домик из пяти комнат, увешивает стены приятными для глаз гобеленами, полы устилает коврами, скрадывающими шаги. В этот домик она залучает к себе слабовольного повелителя Франции и под предлогом сбережения сил и покоя, в котором нуждается он, подпускает к нему только избранных, то есть лишь тех, кого держит в руках, и время от времени, кроме собственных неувядающих прелестей, подсовывает ему молоденьких девочек, чтобы бедный король не скучал.
И всё. Проделав эту несложную комбинацию, графиня Мари Жанн дю Барри целиком и полностью овладевает волей Людовика. Не успевают Шуазель и его партия, а в её числе и Пьер Огюстен, озабоченные действительно благом Франции, глазом моргнуть, как все дела в королевстве вершатся единственно по указанию и разумению маленькой шлюхи, ею самой или теми людьми, которыми она окружает себя. Сначала это д’Эгийон, трусливый и пошлый, затем заносчивый тупоголовый Мопу, украшенный плоским ртом и крысиными глазками, о котором сам Людовик однажды со вздохом сказал: «Конечно, мой канцлер мерзавец, но что бы я без него делал!», наконец, аббатом Терре, вороватым, развратным, продвинутым на важнейший пост генерального контролера финансов, отыскавшим великолепный способ уплачивать несметные долги короля, предлагая кредиторам тридцать сантимов за ливр, то есть путем откровенного грабежа.
Сама же графиня Мари Жанн дю Барри обходится королевской казне в громадную сумму, более десяти миллионов, иные считают, что более двенадцати и даже пятнадцати миллионов. Что же касается экономики Франции, то бедствия, причиненные ей этой очаровательной хищницей, неисчислимы. И если кто собственными руками закладывает первый заряд под будущий взрыв революции, то это она, бывшая шлюха, а ныне графиня Мари Жанн дю Барри, последняя любовница ненасытного короля.
Разумеется, при такой безоглядной щедрости искусно ублажаемого владыки, привыкшего принимать государственную казну за бочку без дна, не может зайти и речи о каком-нибудь воздействии на эту вздорную голову со стороны. Королевским министрам, в том числе Шуазелю, остается только злобно браниться в тиши своих кабинетов и, ожидая отставки, в изумлении наблюдать, с какой безошибочной дипломатической ловкостью эта трактирная дрянь прибирает к рукам того безвольного, легкомысленного правителя, которого им самим никогда не удавалось поработить при помощи самых продуманных, самых изощренных интриг.
В самом деле, есть от чего прийти в изумление, а если глядеть беспристрастно, то нельзя не восхищаться её примитивной, но точной изобретательностью. Чего стоит один великолепно исполненный мастерской кистью Ван Дейка портрет английского короля Карла Стюарта, приблизительно за сходные прегрешения казненного по приговору взбунтовавшегося парламента. Графиня приказывает повесить этот злополучный портрет в своей спальне на самое видное место. Всякий раз, как непостоянный, вечно колеблющийся Людовик появляется в этом притягательном месте, она с молчаливой угрозой указывает обремененным дорогими перстнями перстом на несчастную жертву террора. Она уверяет этого невольника сладострастия, что та же ужасная участь ждет и Бурбона, если Бурбон проявит уступчивость или слабость, не имея, конечно, ни малейших исторических сведений о том, что Карл Стюарт пал жертвой именно своей высокомерной, большей частью бессмысленной неуступчивости.
С не меньшей психологической проницательностью она обставляет каждый обед. На обед приглашается только несколько избранных, приближенных, преданных лично ей и лично от неё ожидающих милостей в титулах, пенсиях и поместьях вельмож. Во время обеда в нескольких хорошо обдуманных и хорошо закругленных словах излагается состояние государственных дел и определяются постановления, которые позже подпишет одурманенный её жаром король. Затем за десертом все деловые беседы обрываются одним легким мановением сиятельной хозяйки стола, наступает время анекдотов и веселых историй, которыми надлежит отвлечь и развлечь короля. Чаще других поднимается тема банкротств, будто бы катящихся по европейским дворам, и присяжные сплетники не стесняются договариваться до самых невероятных вещей. Так, объявляется вдруг:
– Мария Терезия совершенно, совершенно разорена. Пустая казна. Предполагает продать Шёнбруннский дворец.
Глуховатый король прикладывает к уху ладонь:
– Что, императрица разорена? Пустая казна?
Сама графиня с кошачьим изгибом тянется к его уху и подтверждает:
– Она просто нищая, нищая. Никто не платит налогов.
Коронованный дурак с довольным видом смеется:
– Продать Шёнбрунн? А, так значит у неё тоже трудные времена!
А если даже у скопидомной Марии Терезии трудные времена, он богач в сравнение с ней, и можно дальше кутить и швырять миллионы в подол этой очаровательной хищнице, которая так прекрасно занимает его.
Да, прекрасной Францией правит трактирная дрянь, король летит в бездну безнравственности, а вместе с ним и весь двор, и весь золоченый Версаль, толпящийся возле неё, выторговывая и выпрашивая у неё благосклонность, внимание, пенсию, должность, кивок головы. Может быть, этот ужас падения вызывает у Пьера Огюстена потребность преподнести духовно обнищавшему обществу правила здоровой и прочной морали, которая сохраняется в третьем сословии несмотря ни на что. Не нахожу ничего неестественного в такого рода стремлении, и вот, не остереженный сомнительным, во всяком случае не слишком ярким успехом «Евгении», Пьер Огюстен берется за драму.
Однако что за мученье испытывает он за столом! Он делает, он тачает её, как исправный сапожник тачает пару сапог. Целых шесть рукописей остается свидетельством этих довольно унылых трудов. Даже название переиначивается множество раз: «Ответное благодеяние», «Лондонский купец», «Поездка генерального откупщика», «Истинные друзья», пока наконец не закрепляется «Два друга, или Лионский купец», перекличка с «Венецианским купцом», случайная, скорее всего.
Нужно отдать должное упорным трудам: Пьер Огюстен, пока ещё смутно, угадывает собственное призвание. Ему мало одной нити, которая связывает все эпизоды «Евгении». Ему необходимо переплести множество нитей, перемешать, перепутать события так, чтобы черт ногу сломал, и затем распутать клубок лишь в самом конце. Эту операцию он проделывает чрезвычайно искусно. На этот раз в действие вводится пять центральных героев, а самое действие развивается в разных направлениях и в нескольких планах, причем перепутываются между собой замысловатые и неожиданные преграды на пути возвышенной сентиментальной любви, вроде той, какая, видимо, сразила его самого, и недоразумения денежных операций, которые накручиваются вокруг двух банкиров.
В сущности, всё в этой драме так интересно, что оторваться нельзя, все детали прилаживаются друг к другу, как шестеренки в хороших часах, и Пьер Огюстен, без сомнения, прав, когда впоследствии скажет, что эта драма сколочена много лучше остальных его пьес.
Беда единственно в том, что на радостях, вызванных осуществлением идеала супружества и отцовства, в соединении с потребностью преподать принципы здоровой морали, он доводит своих честнейших банкиров до невероятного, абсолютно недостижимого совершенства. Он приписывает им столько чувствительности, самоотверженности и благородства, они так усердно поступаются собственными материальными интересами, чтобы выручить ближнего из беды, до того великодушны и незлобивы, что такому идеальному совершенству просто-напросто поверить нельзя. К тому же он увлекается своей любимой коммерцией так, что его персонажи без перерыва трактуют о векселях, о процентах, о биржах, о сделках, то есть черт знает о чем, и зритель ещё меньше может понять, какое ему дело до всех этих таинственных операцией, чем понимал это, когда увидел «Евгению».
Но и эти бесчисленные подробности мало знакомых предметов зритель, возможно, и проглотил бы, несмотря на невероятную скуку. Но чего никакой зритель никогда не проглотит, так это отсутствия вдохновения, а в этой драме именно вдохновения не слышится ни на грош. Всё в ней смонтировано, сколочено, свинчено, собрано, нигде ни проблеска живой жизни на сцене, ни искры задора, свежести, дерзкой отваги творца.
Премьеру дают в 1770 году, в тринадцатый день зимнего месяца января, точно этим фатальным числом нарочно хотят его подкузьмить, и кончается премьера каким-то ужасным провалом, какой в истории мирового театра крайне редко можно найти. Все, кто видел и кто не видел эту несчастную пьесу, так и обрушились чуть не с проклятьями на обомлевшего автора.
Начать с того, что какой-то злоязычный шутник приписал кое-что на афише, так что прохожие вместо прежнего названия стали читать: «два друга автора, потерявшего всех остальных», и шутник оказывается поразительно прав, точно заглядывает в ближайшее будущее, готовое разразиться грозой. Кроме того, весь Париж забавляется эпиграммой:
На драме Бомарше я умирал от скуки,
Там в обороте был огромный капитал,
Но, несмотря на банковские муки,
Он интереса не давал.
Желчный Гримм на этот раз распоясывается совсем и позволяет себе делать намеки, которых не должен делать порядочный человек:
«Лучше бы ему делать хорошие часы, чем покупать должность при дворе, хорохориться и писать скверные пьесы…»
Один Фрерон дает полезный совет:
«Пока мсье Бомарше не отвергнет этот узкий жанр, который он, кажется, избрал для себя, я советую ему не искать сценических лавров…»
Прочая литературная братия, всегда готовая с каким-то хищным удовольствием растоптать неудачника, улюлюкает от души, предоставляя ему возможность испить горькую чашу провала до дна, так что впоследствии его весельчак Фигаро с удовольствием отомстит:
«В Мадриде я убедился, что республика литераторов – это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение своим смехотворным неистовством, все букашки, мошки, комары, москиты, критики, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, всё, что присасывается к коже несчастных литераторов, – всё это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел себе самому, все окружающие мне опротивели…»
В общем, его положение становится незавидным, и все-таки поношения эти, этот жестокий провал всё ещё сущие пустяки.
Истинное несчастье уже торчит у дверей.
Глава двенадцатая
Игра в молчание
В свои восемьдесят шесть лет Пари дю Верне сохраняет полнейшую ясность ума, однако его здоровье стремительно ухудшается. Ещё пять лет назад он составил свое завещание. По этому завещанию он лишает наследства своего племянника Жана Батиста Пари дю Мейзье, в чине полковника, который давно вступил в зрелый возраст и сам по себе, благодаря содействию дяди, слишком богат, чтобы нуждаться в дополнительных средствах. К тому же, по каким-то неясным причинам недальновидный полковник имел глупость основательно поссориться с дядей, так что даже обходительный и неотразимый Пьер Огюстен не в состоянии их помирить. Всё свое несметное состояние приготовляющийся к недалекой кончине банкир оставляет внучатой племяннице Мишель де Руасси, вышедшей замуж за Александра Жозефа Фалькоза, имеющего титул: граф де Лаблаш.
Вскоре после ошеломляющего провала «Двух братьев» Пари дю Верне призывает к себе основательно избитого автора. Оба плотно затворяются в его кабинете и долго разбираются в своих бесчисленных предприятиях, сохраняемых в строжайшем секрете, взаимных обязательствах и взаимных уступках. Одни закреплены честным словом, другие векселями и долговыми расписками, о которых так много и со знанием дела трактуется в только что провалившейся драме. Многие обязательства своими корнями так глубоко уходят в политику, особенно тайную, что они оба говорят только вполголоса, а если им приходится один другому писать о такого рода скользких делах, то они изъясняются таким языком, что можно только понять, что ничего невозможно понять:
«Прочти, Крошка, то, что я тебе посылаю, и скажи, как ты к этому относишься. Ты знаешь, что в деле такого рода я без тебя ничего не могу решить. Пишу в нашем восточном стиле из-за пути, которым отправлено тебе это драгоценное письмо. Скажи свое мнение, да побыстрее, а то жаркое подгорает. Прощай, любовь моя, целую так же крепко, как люблю. Я не передаю тебе поклона от Красавицы: то, что она тебе пишет, говорит само за себя…»
Само собой разумеется, все эти тайные операции остаются во всей своей силе, только все нити тем, кто уходит, передаются в руки того, кто остается его дела продолжать, и отныне Пьер Огюстен по одному своему разумению вынужден будет решать, как ему поступить, чтобы жаркое не подгорело и чтобы Красавица не надула его. Этих тайн, политических и коммерческих, уже никто никогда не раскроет, хотя именно владение ими приносит тому, кто остался, и громадные миллионы, и сокрушительные удары судьбы.
Затем столь близкие компаньоны улаживают разные мелочи, однако и мелочи они оформляют как должно, в двух экземплярах, чтобы исключить любые посягательства с чьей бы то ни было стороны в траурный миг передачи наследства. Истинные отношения между ними замалчиваются, записывается же черным по белому единственно то, что они решают нужным довести до сведения будущего наследника. По этим, официальным, бумагам считается, что Пьер Огюстен возвращает своему компаньону сто шестьдесят тысяч ливров и разрывает контракт на совместную разработку Шинонского леса. Подтверждается также, что Пьер Огюстен рассчитался со своим компаньоном по всем обязательствам. Указывается, что Пари дю Верне остается должен своему младшему другу пятнадцать тысяч ливров, которые Пьер Огюстен может получить по первому требованию. Утверждается, что Пьер Огюстен берет в долг семьдесят пять тысяч ливров сроком на восемь лет.
Одно обстоятельство все-таки остается неясным. Этот важнейший из документов, которому надлежит защищать Пьера Огюстена от возможных претензий наследника, отчего-то не попадает на подпись к нотариусу, скорее всего оттого, что компаньонам и в голову не приходит, чтоб наследники, получающие от доброго дяди что-нибудь около пятидесяти миллионов ливров, наличными и в недвижимости, станут тягаться из-за каких-нибудь пятнадцати тысяч.
Сведение расчетов и обязательств происходит первого апреля 1770 года. Спустя полтора месяца, шестнадцатого мая, совершается давно задуманное венчание четырнадцатилетней Марии Антанетты, эрцгерцогини австрийской, с шестнадцатилетним французским дофином, внуком Людовика ХV, тоже Людовиком. Это венчание устроено наконец Шуазелем, в расчете на упрочение союза Франции с Австрией. После такого внезапного и полного воцарения дю Барри в покоях и в мозгах короля он явно торопится как с государственным, так и с брачным союзом. Это становится ясным, если учесть, что прежде дело о сватовстве тянулось несколько лет, не выходя, не смотря на усилия Марии Терезии и её канцлера Кауница, из пределов двусмысленной неопределенности, тогда как именно в последние месяцы оно вдруг помчалось галопом.
Венчание совершается в капелле Людовика Х1V, и лишь самые родовитые, самые избранные аристократы французской короны допускаются присутствовать на этой сверх торжественной церемонии, совершаемой архиепископом Реймским, который позднее окропит святой водой и бесплодную постель молодых. Затем король и члены королевской семьи в строжайшей последовательности подписывают громадный, на многих страницах брачный контракт, причем девочка, которую неумолимой силой дипломатических толкают в ленивые объятия чужого ей человека, волнуется так, что выводит свое многосложное имя каракулями и сопровождает эти каракули кляксой.
Лишь после того как поставлена последняя подпись распахиваются ворота версальского парка, где ожидается праздничный фейерверк, и приблизительно половина Париж, как позднее померещится очевидцам, растекается по аллеям и окружает величественные фонтаны, чтобы поглазеть на монаршее торжество. Правда, поглазеть простым парижанам не удается. Вскоре после обеда Версаль внезапно покрывает чернейшая туча и разражается такая гроза, обрушивается ливень такой редкой силы, что измокшая до нитки толпа устремляется обратной дорогой в Париж.
Нисколько не сожалея о промокшей толпе, королевская семья усаживается за ужин. Шесть тысяч приглашенных толпится на галереях, чтобы не пропустить ни одного движения короля, дофина и новой дофины. Более чем понятно, что в этой толпе лишенных благодати перекусить за королевским столом, непросвещенных и немудрящих по высоким королевским понятиям, конечно, отсутствует Пьер Огюстен Карон де Бомарше, высокомудрый и просвещенный по понятиям века. Отсутствует он не столько потому, что король оскорблен лукавыми сведениями о своем безответственном долге, так ловко подсунутыми через герцога де Лавальера, и не желает видеть его, сколько потому, что для короля и всей этой пестрой толпы лизоблюдов он навсегда остается жалким плебеем, сыном часовщика, купившим патент на право именоваться де Бомарше.
Затем отворяется спальня. Молодые остаются вдвоем, и тут начинается горькая, но в то же время жалкая история новой королевской четы. Семь лет подряд, чуть не каждую ночь, неуклюжий, рыхлый, стеснительный, слабосильный Людовик пытается сделать женщиной ещё более юную, но тоже холодную, равнодушную Марию Антуанетту и зачать с ней наследника трона, которого ждет вся Европа, и семь лет оказывается неспособным совершить это простейшее дело, доступное любому крестьянину с пол-оборота. Коварная весть о позорной несостоятельности дофина скоро расползается по Версалю, затем перелетает в Париж, разносится по Франции, по всем европейским дворам и харчевням. Дипломаты сообщают об этих бесплодных усилиях всё ещё формального мужа правительствам, которые они представляют в Париже, и граф Аранда, испанский посланник, подкупает прислугу, которая заведует королевским бельем, чтобы с точностью знать, если всё же несчастный дофин, недотепа и увалень, свершит наконец свой естественный долг.
Этот повышенный интерес к интимной жизни юных дофинов объясняется не только обычным людским любопытством, любящим запускать глаза в чужую постель. В стране монархической, давно живущей по закону о первопреемстве, не могут не ждать наследника трона с повышенным интересом. Можно без большого преувеличения утверждать, что от усердия дофина и дофины в этих сугубо интимных делах зависит будущее страдающей Франции, а вместе с ней и будущее всей малоблагополучной Европы. Вот почему довольно комическое бессилие молодого дофина, а позднее венценосного короля внезапно для всех становится символом всей оскудевающей, клонящейся к естественному упадку королевской фамилии, уже около ста лет как исчерпавшей себя. Под воздействием этой пикантной истории с наследственного носителя власти слетает последний ореол божественного происхождения, который его окружал в течение последней тысячи лет. Носитель власти, передаваемой по наследству, не только низводится до положения обыкновенного человека, у которого не всё в порядке с деторождением, он внезапно оказывается самым слабым, самым неспособным, самым ничтожным среди своих исправно деторождающих подданных и потому самым смешным, поскольку не справляется с таким простым делом, с которым играючи справляется любой сапожник или солдат.
И немудрено, что этот игривый мотив несостоятельности мужчины в такой исконно человеческой сфере, как брак и семья, превращается в скрепляющий стержень новой комедии, которую очень скоро сочинит Пьер Огюстен Карон де Бомарше, уже понемногу начинающий понимать, отчего разразилась ошеломляющая катастрофа над его предыдущими пьесами.
Брак слишком юного, слишком неповоротливого, к тому же крайне застенчивого дофина и ещё более юной австрийской эрцгерцогини внезапно рождает ещё один почти невероятный сюжет, по внешности узко придворный, не выходящий из пределов вседневных каверз извечно интригующего двора, в действительности глубоко политический, едва ли не решающий для судеб Франции и судеб Европы на ближайшую половину столетия.
Сюжет завязывается невольно и сам по себе, с первого дня появления Марии Антуанетты при французском дворе. Едва успевает энергичная дю Барри, нагло оттеснив неумных принцесс, утвердиться на первом месте в версальском дворце, как в его залы вступает молодая дофина, будущая французская королева, настоящая эрцгерцогиня, подлинная дочь австрийского императора и тем самым бесспорная, наизаконнейшая во всех отношениях первая дама двора. Разумеется, Мария Антуанетта слишком юна и сама о своем первенстве имеет пусть твердое, но довольно смутное представление и вовсе не имеет никакого представления о той роли, которую играет молодая наложница престарелого короля.
Нетрудно предположить, что благодаря счастливому неведенью юности графиня дю Барри осталась бы на своем прежнем месте как ни в чем не бывало. Однако тут вновь из своих захолустных версальских апартаментов на сцену выдвигаются навечно погрязшие в мелких интригах принцессы, ведомые неукротимой Аделаидой, самой агрессивной из них. Принцессы жужжат в оба уха своей новой племяннице, кто такая в действительности эта законченная стерва мадам дю Барри, и нашептывают ей ловкий совет, фантастический по своей простоте: не заговаривать с этой мерзавкой, не унижать перед шлюхой достоинства дофины и эрцгерцогини.