banner banner banner
Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше
Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше
Оценить:
Рейтинг: 1

Полная версия:

Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше

скачать книгу бесплатно

Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше
Валерий Николаевич Есенков

«Тысячи лет знаменитейшие, малоизвестные и совсем безымянные философы самых разных направлений и школ ломают свои мудрые головы над вечно влекущим вопросом: что есть на земле человек?

Одни, добросовестно принимая это двуногое существо за вершину творения, обнаруживают в нем светочь разума, сосуд благородства, средоточие как мелких, будничных, повседневных, так и высших, возвышенных добродетелей, каких не встречается и не может встретиться в обездушенном, бездуховном царстве природы, и с таким утверждением можно было бы согласиться, если бы не оставалось несколько непонятным, из каких мутных источников проистекают бесчеловечные пытки, костры инквизиции, избиения невинных младенцев, истребления целых народов, городов и цивилизаций, ныне погребенных под зыбучими песками безводных пустынь или под запорошенными пеплом обломками собственных башен и стен…»

Валерий Есенков

Превратности судьбы или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше

Часть первая

Глава первая

Родиться часовщиком

Тысячи лет знаменитейшие, малоизвестные и совсем безымянные философы самых разных направлений и школ ломают свои мудрые головы над вечно влекущим вопросом: что есть на земле человек?

Одни, добросовестно принимая это двуногое существо за вершину творения, обнаруживают в нем светочь разума, сосуд благородства, средоточие как мелких, будничных, повседневных, так и высших, возвышенных добродетелей, каких не встречается и не может встретиться в обездушенном, бездуховном царстве природы, и с таким утверждением можно было бы согласиться, если бы не оставалось несколько непонятным, из каких мутных источников проистекают бесчеловечные пытки, костры инквизиции, избиения невинных младенцев, истребления целых народов, городов и цивилизаций, ныне погребенных под зыбучими песками безводных пустынь или под запорошенными пеплом обломками собственных башен и стен.

Другие, не менее добросовестно относя человека царству животных, с мрачным упрямством твердят, что в жестокой борьбе за выживание этот субъект жестокостью превосходит самого лютого зверя, истребляя, а подчас и пожирая себе подобных с безжалостным равнодушием, порой с наслаждением, чего будто бы никогда не случается с умиротворенным, погруженным в сладостную гармонию царством природы, так что эта двуногая тварь недостойна стоять рядом с волком, гиеной или хотя бы свиньей, и с таким утверждением также можно было бы согласиться хотя бы отчасти, если бы и в этом случае не оказалось несколько непонятным, из какого источника в таком случае проистекают не только милосердие, любовь к ближнему и бесчисленные акты добра, но и в высшей степени благородная способность самопожертвования, не говоря уж о фантастическом превращении этих двуногих тварей в великих людей, в бессмертных героев, которыми на протяжении всей своей долгой истории неизменно и по праву гордится к какой-то неведомой цели бесстрашно идущее человечество.

Наконец, христианская церковь, имея достаточно своекорыстных причин держать в вечном страхе перед испепеляющей карой Всевышнего эту вьючную лошадь, безропотно приносящую к её алтарям кой-какую часть от своих неустанных трудов, которая идет на безбедное существование её добровольных служителей, уверяет с холодным презрением, что весь человек есть ложь и порок, и даже с таким скептическим взглядом на бытие человека можно было бы согласиться хотя бы отчасти, если бы не оставалось ещё более непонятным, каким образом из лжи и порока созидается всё прекрасное на земле, воздвигаются бесподобного величия храмы и такой же покоряющей силы, такого же благозвучия бессмертные шедевры искусства, что сама собой очищается без поста и молитвы, взлетает ввысь затрепетавшая душа и самого худшего из людей.

Что тут возразить? Да отчего-то и не хочется возражать. Философам, по моим наблюдениям, возражать одинаково бесполезно, как и политикам. Философы и политики сами с удовольствием и с большим интересом возражают друг другу, мало заботясь о том, хорошо ли слышат, хорошо ли понимают их построения нефилософы и неполитики, ибо они всегда чрезвычайно довольны собой.

Я же думаю, что в человеке намешано всего понемногу, и злого и доброго, и хорошего и плохого, и добродетелей и пороков, и жажды истины и склонности к лжи, так что в конечном счете его земная судьба зависит от обстоятельств и от него самого, в этих обстоятельствах он сам может выбрать, в любом направлении может двинуть все силы души и решить, к какому берегу плыть.

А как же, спросите вы, если обстоятельства враждебны ему, те неумолимые обстоятельства, которые гнетут человека и подчас заводят черт знает куда? Что ж, обстоятельства в большинстве случаев бывают враждебны, а благоустроенных, благодетельных обстоятельств не случается никогда, и кто поддается, кто без сопротивления повинуется им, тот влачит незавидную жизнь угнетенного, приниженного раба, а тот, кто со всей непреклонностью, со всей энергией, дарованной Богом или счастливой природой, устремляется против их сокрушающей силы, поставив перед собой обширную и высокую цель, тот становится реформатором, гением, самовластным хозяином жизни, сообразно тому, какова была цель.

Так что вперед, мой читатель, всегда и вечно вперед!

В самом деле, много ли хорошего ждет человека позапрошлого века в стране с абсолютной монархией, если его угораздило явиться на свет в почтенной семье трудолюбивого, вполне добропорядочного часовщика? Положа руку на сердце, такого – младенца, как и миллионы других малышей из не менее трудолюбивых и почтенных семейств каменотесов, обойщиков, кузнецов, стеклодувов, ткачей и крестьян, хорошего не ждет решительно ничего. В королевской Франции всё хорошее испокон веку достается исключительно дворянству и духовенству. В королевской Франции, как и в других королевствах, всем тем, кто не принадлежит к дворянству и духовенству, любезно предоставляется одно единственное, зато неотъемлемое право – право производить, право добросовестно и много трудиться, большей частью от темна до темна, а затем исправно отдавать плоды своих рук в виде оброков, налогов, аренд, десятин, то есть священное право кормить, одевать и обувать дворянина и служителя церкви и наполнять государственную казну, уплачивая своевременно и до последней копейки казенные подати, да к ним ещё всевозможные косвенные поборы, тут и там щедро вводимые бесстрастно-могущественной королевской рукой.

Если же такой младенец, повзрослев и окрепнув, движимый честолюбием, одаренный талантом, вздумает приблизиться ко двору, где, как известно, все самые сытные должности, получившие невинное прозвание синекур, по причине того, что приносят солидный доход, не требуя взамен никакого труда, принадлежат виконтам, маркизам, баронам и графам, а также епископам и кардиналам, при дворе этого выскочку не допустят дальше лакейской. Если же он, ощутив в груди бесценный дар полководца, с головой ринется в армейскую службу, его там не пустят выше капралов, прослужи он добросовестно, с доблестью и геройски хоть до ста лет и почтенных седин. Если он заслышит властный призыв на служение Господу и наденет сутану, практичная церковь, всегда умеющая приманивать к себе одаренных людей, с благоговением примет в свое пространное лоно новое чадо, однако и в церкви он будет бродячим монахом или заштатным сельским кюре, поскольку и в церкви все высокие, тем более высшие должности достаются только знатным дворянам, а княжеских и графских наследников посвящают в епископы, едва они успевают выйти из отрочества, редко позднее двадцати лет. Если же он в конце концов предпочтет свое прирожденное звание, к которому издавна принадлежали деды и прадеды, ему достанется жалкая участь человека бесправного, не только неполноценного, но и презренного. На каждом шагу могут оскорбить его словом и действием, отхлестать плетью, отколотить палкой, при случае просто-напросто плюнуть в лицо, и напрасно он, оскорбленный, униженный, имея хоть сотню свидетелей, бросится в суд, поскольку суд подкупен весь снизу доверху и во все времена держит сторону богатых и знатных, а если, в порядке противовольного исключения, и примет сторону обиженной стороны, обидчик, далеко не за чрезмерные деньги, приобретет в канцелярии министра внутренних дел летр де каше, то есть чистый бланк, скрепленный королевской печатью, впишет в этот бланк презренное имя вздумавшего фордыбачить простолюдина, и усатые стражи порядка, не прибегая к обременительным хлопотам следствия, не дожидаясь нового определенья суда, законопатят беднягу в Бастилию или другую темницу, законопатят на неопределенное время, случалось, и до конца его дней, так что ни родные, ни близкие никогда не узнают, где обретается отец или сын, что с ним стряслось, какая его настигла беда.

По правде сказать, в истории человечества приключаются куда более сносные, почти чудотворные времена, когда сын обыкновенного деревенского мужика или садовника из какого-нибудь затерянного села, разумеется, лентяя и пьяницы, с помощью простого доноса, обыкновеннейшего предательства или самой – отъявленной лжи беспрепятственно поднимается с самого низу до самого верху и там, на самом верху, по благоприобретенной привычке, продолжает лгать, доносить, предавать, не соображая даже того, что незачем лгать, доносить, предавать, поскольку выше с его высоты протиснуться некуда.

Видать по всему, мой герой входит в жизнь, когда на дворе благоденствуют трудные времена. Родной отец, Андре Шарль Карон, живущий в Париже, на тесной, довольно угрюмой улице Сен-Дени, всего лишь владелец маленькой часовой мастерской и сам часовщик, из чего следует, что ему не полагается никаких привилегий и что на него не распространяются никакие права, кроме права делать часы.

Больше того, уже много лет изворотливый Андре Шарль играет в прятки с законом, не только крайне суровым, но бессмысленным и бесчеловечным, поскольку Андре Шарль исповедует кальвинизм, оказавшийся под строжайшим запретом после отмены когда-то в городе Нанте подписанного эдикта о равноправии вероучений. Будучи кальвинистом, Андре Шарль лишается права заниматься ремеслами, которые организуются в цехи, в том числе не имеет права заниматься наследственным часовым ремеслом, которому обучен отцом в небольшом местечке Лизи-сюр-Урк близ Мо, так что ему, человеку живого ума, непоседливой любознательности, обширной начитанности, человеку, без сомнения, с золотыми руками, в молодые годы приходится завербоваться во французскую армию и прослужить какое-то время в драгунах, при этом не имея ни малейшей надежды на производство. Будучи кальвинистом, он также лишается права жениться, а если он все-таки вступит в преступное сожительство с женщиной, его дети останутся незаконнорожденными. Таков этот во всех отношениях безобразный закон, увечивший жизнь не одному миллиону честных французов и лишавший Францию превосходных работников, поскольку известно из опыта, что кальвинисты добропорядочней и трудолюбивей католиков.

Возможно, Андре Шарль Карон так никогда и не возвратился бы к прекрасной профессии своих старательных предков и жизнь его так и сгинула бы без следа в одном из походов от вражеской пули или вражеского штыка, если бы в положенный срок, приблизительно на двадцать третьем году, он не влюбился бы в девицу Мари Луиз Пишон. Любовь драгуна, вопреки обыкновению беззаботных служителей Марса, оказывается сильной и обещает продолжаться всю жизнь, что и подтвердилось впоследствии. Долго, должно быть, ломает голову бедный влюбленный, как ему быть. Он жаждет связать себя узами брака, что в его возрасте по меньшей мере естественно, однако безобразный закон не позволяет ему иметь ни жены, ни детей. К тому же, по всей вероятности, его возлюбленная принадлежит к католической вере, что означает только одно: её набожные родители никогда не дадут согласия на брак дочери с мерзким еретиком, которого прямо необходимо, для спасения его заблудшей души, без промедления спалить на костре. Можно бы, разумеется, отступиться, отойти от греха, да любовь молодого драгуна оказывается сильнее благоразумия. Тогда, покорившись необузданному кипению чувств, Андре Шарль Карон притворно отрекается от веры отцов, в чем принужден дать кому следует уверение письменное, в котором стоит: «Седьмого марта 1721 года я дал клятву отринуть кальвинистскую ересь. Париж, церковь Новых Католиков. Андре Шарль Карон».

Свершив это вынужденное, а потому всего лишь внешнее, видимое отступничество от веры отцов, Андре Шарль не приобретает каких-нибудь особенных выгод или каких-нибудь преимуществ. Нелепость положения, созданного властями, заключается именно в том, что такой чрезмерной и жестокой ценой приобретается всего лишь законное, присущее каждому смертному право на обыкновенную, нормальную жизнь, то есть блаженное право на брак, отцовство и труд.

И вот Андре Шарль, совершив эту подлость, притворно венчается в католическом храме, что вовсе не делает его правоверным католиком, на какие-то деньги покупает обыкновенный дом на улице Сен-Дени, рассудив вполне справедливо, что с его кальвинизмом, которому хранит верность в душе, всего благоразумней укрыться в шумном, многолюдном, многоликом Париже, где никому неизвестно о его еретическом прошлом и настоящем. В просторном помещении первого этажа, хорошо освещенном четырьмя высокими окнами, так близко расположенными одно от другого, что они образуют одно большое окно, он устраивает свою мастерскую, в которой можно наконец свободно и без опаски, что на него донесут, заниматься своим ремеслом, второй этаж, где окна поменьше, но с прекрасными бемскими стеклами, задернутыми кисейными занавесками, определяется им под столовую и гостиную, а третий, в котором узкие окна забраны частыми медными переплетами и прикрыты занавесками из простого холста, отдается под спальни. Затем над входной дверью прибивается вывеска, густо покрытая позолотой. Вывеска изображает громадный ключ, каким заводят часы, наглядное свидетельство его ремесла. Под ключом выводится жирными черными буквами его пока ещё никому не известное имя.

Приготовившись таким образом прожить неприметную жизнь обыкновенного горожанина, Андре Шарль усидчивым добросовестным честным трудом понемногу достигает вполне заслуженного достатка и с тем же спокойным старанием увеличивает семейство, раз уж ради этого удовольствия пришлось заложить ненавистным католикам свою бессмертную душу. Надо отдать должное Мари Луиз: она приносит ему десять детей. Правда, четверо умирает в младенчестве. Зато шестеро остальных вырастают на славу, все жизнерадостные, веселые, крепкие, как он сам. Сначала идут Мари Жозеф и Мари Луиз, после них милосердный Господь доставляет часовщику наследника-сына, но Андре Шарль на этом не останавливается и прибавляет последовательно Мадлен Франсуаз, Мари Жюли и Жан Маргарит. Разумеется, во время обряда крещения все они получают не вызывающие никаких подозрений, самые что ни на есть католические имена, однако эта пустая формальность так же не делает из них католиков, как и отца, и дома с полушутливым намеком на принадлежность к истинной вере они прозываются Гильберт, Лизетт, Фаншон, Бекасс и Тонтон.

Поневоле Андре Шарль живет очень замкнуто, поскольку не испытывает большого желания сводить знакомство с католиками, принуждающими его к лицемерию. С рассвета до заката во все времена года он добросовестно трудится в своей мастерской, а вечера и воскресные дни проводит в кругу своей неунывающей дружной семьи, где вслух читают стихи или разыгрывают небольшие пьесы на виоле и флейте.

По всему видно, что его сыну-наследнику, рожденному двадцать четвертого января 1732 года не менее трудолюбивой Мари Луиз, предстоит прожить такую же скромную жизнь, сперва обучившись у отца мастерству, затем женившись на скромной и работящей девице, обитающей по соседству в таком же доме ремесленника, чтобы подарить миру около дюжины новых Каронов, то есть предстоит благодатная тишина и благословенный покой, чистая совесть и неяркое, зато прочное семейное счастье, лишенное разрушительных бурь и беспокойного буйства страстей. Я бы сказал, ему предстоит завидная участь, поскольку не знаю ничего лучше, чем тишина и покой, чистая совесть и мирное счастье дружной семьи.

Поначалу всё именно так и идет. Шести лет Пьера Огюстена помещают в коллеж, открытым каким-то безвестным Альфором, и Пьер Огюстен без особенного старания и, стало быть, без особых успехов обучается французскому языку, французской истории и неизменной латыни, которая во Франции исстари почитается самым корнем образования. Ну, корень это или не корень, мне, сугубо русскому человеку, довольно трудно решить, однако известно, что этот корень образования нисколько не насыщает сына часовщика, в душе которого рано обозначается ненасытная любознательность и непосредственно вытекающая из нее егозливость.

Под действием этих опасных стихий Пьер Огюстен начинает понемногу отклоняться от предначертанного пути. Сперва он с какой-то неутолимой жадностью набрасывается на виолу и флейту, это благородное наследие, полученное им от отца, вскоре присовокупив к этим двум инструментам сладкозвучную флейту, и заигрывается так, что обо всем забывает и, стоит отцу отвернуться, сбегает из мастерской, чтобы насладиться пленительной гармонией звуков. От виолы, флейты и арфы он, тоже по примеру отца, переходит к стихам и кропает их с не меньшим азартом, хотя и с меньшим успехом, чем извлекает мелодии из своих инструментов. Чувства его углубляются. Душа его требует пищи, всё более питательной и разнообразной. Случай где-то сводит его со старым монахом, человеком ученым, неплохо знающим жизнь, который к своим обширным познаниям с лукавством, присущим добровольным затворникам, присовокупляет шоколад и пирожные, заманивая в свои тонкие сети неопытных пострелят. Стоит ли удивляться, что в свободные дни Пьер Огюстен сбегает из отчего дома и проводит время в занимательных беседах с изворотливым искусителем, приправляя полезные сведения соблазнительными сластями.

Правда, после импровизированных уроков, питательных во всех отношениях, его насильственно принятое, официальное католичество нисколько не становится глубже, и он до конца своих дней с неукоснительным интересом следит за гражданским состоянием протестантов во Франции, однако его взгляды на жизнь после них становятся значительно шире, на его горизонте начинают маячить иные, более притягательные миры, отчего в мастерской отца ему становится скучнее день ото дня.

В этом отношении Пьера Огюстена нетрудно понять: подросток одиннадцати, двенадцати, тринадцати лет, одаренный, живой, с пробудившейся жаждой познания, должен просиживать целый день за столом, вплотную придвинутым к большому окну, и, согнувшись над ним, миниатюрными инструментами, к которым ещё не приноровилась рука, напрягая до предела молодые глаза, ковыряться в запутанном, далеком от совершенства механизме часов. Чтобы выдержать это тяжкое испытание, нужно иметь от природы или приобрести при помощи строжайшего воспитания какие-то особые свойства характера, которых Пьер Огюстен, к несчастью, лишен. Скучно ему! Просто никакого терпения нет! Пропади пропадом все эти часы!

Что же он делает? Только то, что на его месте сплошь и рядом делают сотни других, не больше того. Неприметно, шажок за шажком он уклоняется с такого трудного пути добродетели. То он скашивает озорные глаза и подолгу любуется тем, что происходит за окном мастерской, за которым в разные стороны степенно шагают прохожие и катят тележки, утром на рынок с тяжелой поклажей, вечером с рынка пустые, весело скачущие по камням мостовой, с возницей, явно хватившим с прибытков винца, а то и вовсе тихонько исчезает неизвестно куда, сведя компанию с ещё большими, чем он, шалопаями, от которых, как не понаслышке известно родителям, ничему хорошему научиться нельзя. Отец, разумеется, приметив неладное, просто-напросто, не утруждая себя размышлениями, запрещает наследнику отлучаться из дома и тем самым совершает ошибку, чуть было не сломавшую сыну судьбу, поскольку всякий запрет для подростка острее ножа, и уж он отыщет, будьте уверены, как любой запрет обойти. В самом деле, отец ведь не может посадить его на цепь или запереть под замок. Время от времени приходится посылать мальчишку с мелкими поручениями, разумеется, взявши с него предварительно слово, что возвратится всенепременно к такому-то часу, ни разу никуда не своротив с прямого пути. Пьер Огюстен охотно слово дает, однако не видит никакого резона данное слово держать. Он исчезает. Он шляется черт знает где. Он возвращается часов через пять или шесть, когда разъяренный отец приступает к строгим запросам, где был, отчего опоздал, он бесстыдно, скоропалительно лжет, измышляя самые нелепые, самые фантастические причины, отклонившие праведника от прямого пути. Другими словами, мальчишка попадает на наклонную плоскость и того гляди отобьется от рук.

Андре Шарль начинает задумываться, что предпринять, чтобы вырастить сына добропорядочным, дельным мастеровым, и, дело известное, частенько не спит по ночам. Собственно, предпринять решительно нечего, кроме новых самых строгих, а затем наистрожайших запретов, которые в любой семье неизменно имеют обратный эффект. Но что же делать отцу? Нечего делать ему, оттого и не спит по ночам.

И тут на его кручинную голову обрушивается жесточайшее бедствие. В тринадцать лет к Пьеру Огюстену приходит любовь. Удивительного в этом событии нет ничего: в этом роковом возрасте влюбляются чуть ли не все, влюбляются, разумеется, в своих ветреных и милых ровесниц, таких же несмышленых девчушек, так что эта ребяческая любовь вскоре проходит почти без следа.

Только вот Пьер-то Огюстен влюбляется не в ровесницу, не в девчонку с косичками и чуть ли не тряпичной куклой в детских руках. Он влюбляется в настоящую девушку, много старше его, а потому влюбляется с разрушительной страстью. Тут всё дело в том, что для него она недоступна, и подросток беснуется, в своей жажде взаимности готовый на всё, тогда как польщенная и в то же время смущенная девушка зло подсмеивается над ним и легкомысленно подзадоривает его, не понимая, что играет с огнем.

Бедный, бедный Пьер Огюстен! Какие горькие унижения ему приходится пережить! Сколько нестерпимых оскорблений приходится вынести ему на себе! Сколько страданий достается его еще беззащитной, мягкой душе! Какими познаньями обогащается его жаждущий ум!

Первой ему открывается зловещая истина, может быть, самая отвратительная, самая жестокая для мужчины: к женщине не имеет смысла приближаться без денег. Эти романтические, сентиментальные, полувоздушные существа прямо-таки не представляют себе жизни без мотовства. Миллион в капризных ручках многих из них значит не больше, чем несколько ливров в кармане мужчины. Они требуют не столько внимания, сколько щедрых подарков. Их вечно тянет туда, где дорого платят за вход. Они вечно разуты, раздеты и того гляди погибнут от голода. Они вечно избирают только того, у кого тугой кошелек.

А какой кошелек может иметь ещё не вышедший из-под строгой опеки отца подмастерье? В том и беда, что никакого он не может иметь кошелька. Правда, умный отец хорошо понимает, что подростка неприлично оставлять без копейки, если не хочешь ввести его в соблазн воровства и тем погубить. По этой причине Андре Шарль ежемесячно выдает сыну несколько ливров на сласти и прочие мелочи, вроде ножичка или значка, которые подростка так и тянет купить самому. Сумма, конечно, ничтожная, однако и этой суммы хватает вполне, до тех пор, пока несчастье первой любви не обрушивается на его разгоряченную голову.

Видать по всему, что девица по ненасытности нисколько не уступает своим более зрелым подругам. Во всяком случае, положение Пьера Огюстена очень скоро становится невыносимым, если не прямо отчаянным. Влюбленному деньги нужны позарез! А где их возьмешь? И вот дурные наклонности пробуждаются, нашептывают в левое ухо, сметливость тотчас оценивать коварный совет, вскипает энергия, а прирожденная дерзость сама собой приходит на помощь: обстоятельства, которым он поддается, принуждают влюбленного красть, причем, разумеется, крадет он в доме отца.

Начинает он с безобидных вещей, то есть по уши влезает в долги, прекрасно зная заранее, что никаких источников не разверзнется в назначенный срок, чтобы по долгам заплатить, после чего принимается сбывать кое-какие мелочи из обширных арсеналов запасливого отца, вроде крышки для часов и ключей для завода, затем принимает в оправку или починку часы тех уличных шалопаев, которых принимает за верных друзей, наконец тайком от отца берет заказы от взрослых заказчиков, будто по рассеянности не занося их в приходную книгу, стоит на минуту отлучиться отцу.

Часы в те довольно далекие времена очень дороги, некоторые особенно редкие экземпляры стоят целое состояние, так что в общей сложности эти проделки домашнего жулика составляют приличный доход, который тотчас без следа испаряется в какую-то неизвестность, как только он урывается примчаться на свидание к своей чаровнице, и за одной тихой кражей следует непременно драя, за одним противовольным обманом другой, и так без конца, причем никому не дано угадать, в какие дебри порока завела бы его эта несчастная безответная связь, если бы два ужасных несчастья одно за другим не обрушились на него.

Первый неотвратимый удар, естественно, наносит ему чаровница: нисколько не считаясь с нежными чувствами своего юного друга, она у него на глазах предпочитает другого, от чего по меньшей мере можно взбеситься, а то и на время повредиться в уме. Его страдания, кажется, не имеют границ. Его душа выгорает как уголь, Этот первый удар так жесток, что с тех пор женщины уже никогда не смогут иметь полной власти над ним.

Второй удар следует почти одновременно: его проделки становятся известны отцу. Добропорядочный, в высшей степени честный ремесленник приходит в негодование, внезапно открыв, что его окрадывает его подмастерье, больше того, его обкрадывает его собственный сын. Добрый, с любящим сердцем отец приходит в ужас, в одно мгновение представив себе, какое страшное будущее ждет его сына, единственную надежду, наследника его имени, его достояния и мастерства.

Понятно, что между отцом и сыном происходит ужасная, не передаваемая по своей гадости сцена. Отец, как водится, упрекает недостойного сына в неблагодарности, обвиняет в куда более тяжких грехах, чем тот совершил, и просто-напросто честит его на чем свет стоит, потеряв рассудок от горя. Может быть, даже выгоняет сына из дома, как нередко приключается с разгневанными отцами, так, для острастки, разумеется, на самом деле не желая его выгонять. Может быть, впавший в бешеное отчаянье сын впопыхах бросается вон, лишь бы скрыться заслуженной, а отчасти незаслуженной брани и обжигающего душу стыда. Во всяком случае, существует легенда, никакими документами, конечно, не подтвержденная, будто Пьер Огюстен в течение целого года, примкнув отчего-то к бродячим актерам, бродит по ярмаркам и разыгрывает в пестро размалеванных балаганах буффонады и фарсы, с их внезапными превращеньями и обманами, неизменными простаками и горько хохочущим арлекином, напялив душную маску или обсыпав лукавую рожу мукой. Это возможно, как возможно и что-то другое.

Как бы там ни было, протекает около года, и блудный сын предстает перед давно раскаявшимся отцом. Андре Шарль с болью и радостью глядит на свое несмышленое чадо. Пьер Огюстен изменился, вырос и похудел на голодном пайке, под его глазами лежат мрачные тени пережитых лишений, а в глубине глаз плещется сухой, на горечи разочарований настоянный блеск.

Что ж, это старый-престарый сюжет: блудный сын приносит отцу повинную голову, и отец, возрадовавшись в душе, что всё обошлось, принимает и прощает его.

Однако этот старый-престарый сюжет, без конца кочующий по многим семейным историям, в руках не только умелого, но и проницательного Андре Шарля Карона неожиданно получает эксцентрический, во всяком случае необыденный поворот: отец определяет поумневшего сына в свою мастерскую на свободную вакансию подмастерья, что ещё может считаться в порядке вещей, и заключает с ним официальный, оформленный по всем правилам, записанный черным по белому договор, что на первый взгляд выглядит абсолютно нелепо и что в сложившейся запутанной ситуации оказывается единственно плодотворным и верным. В этом замечательном документе шесть пунктов, и каждый из них настолько продуман, настолько хорош и бьет прямо в цель, что стоит того, чтобы прочитать эти пункты с особым вниманием.

В первую очередь благоразумный отец пресекает любые попытки мошенничества, с дотошностью уголовного следователя перечисляя всё то, что Пьер Огюстен уже натворил:

«Вы ничего не изготовите, не продадите, не поручите изготовить или продать, прямо или через посредников, не занеся этого в книги, не поддадитесь отныне соблазну присвоить какую-либо, пусть даже самую ничтожную, вещь из мне принадлежащих, кроме тех, что я Вам дам самолично; ни под каким предлогом и ни для какого друга Вы не примете без моего ведома в отделку или для иных работ никаких часов; не получите платы ни за какую работу без моего особого разрешения, не продадите даже старого ключа от часов, не отчитавшись передо мной. Эта статья очень важна, и я так дорожу её неукоснительным исполнением, что предупреждаю – при малейшем её нарушении, в каком бы состоянии Вы ни были, в каком бы часу это ни приключилось, Вы будете изгнаны из дому без всякой надежды на возвращение пока я жив…»

Покончив таким образом с преступными поползновениями своего оступившегося наследника, отец спешит заложить прочнейший фундамент его будущей нравственности, который видит вовсе не в одном неустанном труде, но и в совершеннейшем овладении мастерством, что следует всячески подчеркнуть, поскольку радеющие о своих чадах отцы обыкновенно забывают как раз об этой важнейшей части фундамента:

«Летом Вы будете вставать в шесть часов, зимой – в семь; работать до ужина, не выказывая отвращенья к тому, что я Вам поручу; под этим я понимаю, что Вы употребите таланты, данные Вам Богом, исключительно на то, чтобы прославиться в Вашем ремесле. Помните, Вам стыдно и бесчестно ползти в нашем деле, и если Вы не станете в нем первым, Вы недостойны уважения; любовь к этому столь прекрасному ремеслу должна войти в Ваше сердце и безраздельно поглотить Ваш ум…»

Только покончив с этими основополагающими принципами истинно нравственной жизни, терпеливый отец переходит к менее значительным, тем не менее всё же опасным источникам порока и беспорядка и прежде всего до предела укорачивает преждевременную свободу своего непоседы:

«Отныне Вы не станете ужинать вне дома и по вечерам ходить в гости; ужины и прогулки для вас слишком опасны; но я дозволяю Вам обедать у друзей по воскресным и праздничным дням, но при условии, что всегда буду поставлен в известность, к кому именно Вы пошли, и не позднее девяти часов Вы неукоснительно будете дома. Отныне я запрещаю Вам даже обращаться ко мне за разрешением, идущим вразрез с этой статьей, и не рекомендовал бы Вам принимать подобные решения самовольно…»

Запрет налагается даже на слишком ретивое увлечение музыкой, из чего следует, что уже в этом возрасте увлечение музыкой превращается в неодолимую страсть:

«Вы полностью прекратите Ваши злосчастные занятия музыкой и, главное, общение с молодыми людьми, этого я совершенно не потерплю. То и другое Вас загубило. Однако из снисхождения к Вашей слабости я разрешаю Вам играть на виоле и флейте при непременном условии, что Вы воспользуетесь моим позволением лишь после ужина по будним дням и ни в коем случае не в рабочие часы, причем Ваша игра не должна мешать отдыху соседей и моему…»

Пятый пункт пресекает ещё одну вольность, которой Пьер Огюстен был привержен всё последнее время, пока не исчез из дома отца:

«№Я постараюсь по возможности не давать Вам поручений в город, но, если я окажусь вынужден к тому моими делами, запомните хорошенько, что никаких лживых извинений за опоздание я не приму: Вам известно уже, какой гнев вызывает во мне нарушение этой статьи…»

И лишь в шестой, в последней статье урегулируются материальные отношения между мастером и его подмастерьем, не принимая во внимание того обстоятельства, что подмастерье приходится мастеру сыном:

«Вы станете получать от меня стол и восемнадцать ливров в месяц, которые пойдут на Ваше содержание, а также, как это уже было мною заведено, на мелкие расходы по покупке недорогого инструмента, в которые я не намерен входить, и, наконец, на то, чтобы постепенно выплатить Ваши долги; было бы чересчур опасно для Вашего характера весьма неприлично для меня выплачивать Вам пенсион и считаться с вами за сделанную работу. Если Вы посвятите себя, как то предписывает Ваш долг, расширению моей клиентуры и благодаря Вашим талантам получите какие-нибудь заказы, я стану выделять Вам четвертую часть дохода со всего поступившего по Вашим заказам; всем известен мой образ мыслей, и Вы по опыту знаете, что я никому не позволю превзойти себя в щедрости, так заслужите, чтобы я сделал Вам больше добра, чем обещаю, однако помните, на слово я не дам ничего, отныне я желаю знать только дело…»

Завершается этот достойный восхищения и всевозможных похвал документ вполне определенным указанием на то, что все условия принимаются провинившейся стороной добровольно:

«Если мои условия вам подходят, если вы чувствуете в себе достаточно сил, чтобы добросовестно выполнить их, примите и подпишите…»

Что остается блудному сыну? Если справедливы россказни неизвестных свидетелей, будто Пьер Огюстен в течение приблизительно целого года шлялся по ярмаркам в труппе полуголодных бродячих актеров, он по самые ноздри, если не больше, хватил самой крайней, самой унизительной нищеты. После такого серьезного опыта, вдобавок вполне добровольного, он знает на собственной шкуре, что такое в жизни всякого человека достаток и дом, и отец своим договором дает ему понять ещё раз, что в этой жизни деньги означают чуть ли не всё, поскольку единственно возможность иметь в большом количестве этот презренный металл обеспечивает сытость, свободу и привольную жизнь. Ничего не остается ему, решительно ничего. Он безропотно ставит свою подпись под этим дошедшим до нас документом, и с этого дня для него начинается новая жизнь.

Глава вторая

Посягательство на достоинство и доход

Вне всяких сомнений, при помощи этого великолепного документа отец останавливает своего блудного сына прямо на краю бездны гнусного, низменного порока, то есть воровства и разврата, однако новая жизнь, которую блудному сыну приходится вести в соответствии с суровыми пунктами договора, оказывается немилосердно однообразна, если не сказать, что чрезмерно скучна.

В самом деле, представьте только себе, совсем ещё молоденький юноша, точно так, как указано в родительском договоре, собственноручно подписанном им, всякий день поднимается в шесть утра в летнюю и в семь утра в зимнюю пору, наскоро проглатывает чашку кофе со сливками, приготовленного для него на спиртовке, и под бдительным оком отца спускается в пустынную, прохладную мастерскую, отапливать помещение которой не принято. С больших окон снимаются тяжелые ставни, обороняющие почтенного мастера от разорительных набегов местных грабителей. На окнах не остается никакой, даже самой легонькой занавесочки, поскольку для кропотливой работы с часовым механизмом необходим свет, как можно больше яркого, самого чистого света, к тому же цеху злокозненных ювелиров удалось протащить через городскую управу закон, согласно с которым парижские часовых дел мастера обязаны трудиться у всех на виду, чтобы не пускать в дело благородных металлов, что является ненарушимой и весьма доходной привилегией одного ювелирного цеха.

После этого юноша опускается на табурет, склоняется над широким аккуратнейше прибранным, чистейшим, без единой пылинки столом и до самого позднего вечера копается в сложнейших часовых механизмах, используя миниатюрные, тончайшие инструменты, которые нелегко удерживать грубыми мужскими руками. По улице Сен-Дени грохочут телеги, позднее спешат по своим повседневным делам степенные горожане в темных камзолах, в коротких штанах зеленого, черного, красного бархата, в чулках, в башмаках с тупыми носами, степенных горожан сменяют розовощекие щеголи в ярчайших шелках, в лентах и в кружевах, в таких париках, что чужие волосы опускаются до середины спины, а рядом с розовощекими щеголями движутся прелестные женщины, тоже в лентах, в кружевах и шелках, с такими хитроумными сооружениями на вздорных головках, которые своим видом и даже величиной напоминают готические соборы и средневековые замки.

На плечах Пьера Огюстена тоже скромный зеленый камзол, короткие штаны прочнейшего черного бархата, пестрые чулки из английской хлопчатой бумаги и тупоносые черные башмаки, украшенные квадратными пряжками чеканного серебра, единственная роскошь, которую ему позволяет суровый отец. Он не может поднять головы, не имеет права окинуть ревнивым завистливым взором счастливого щеголя или призывной улыбкой привлечь внимание обольстительной юной красавицы. Рядом с ним, за другим широким столом, на другом табурете, одетый точно так же строго, как он, восседает Андре Шарль, отец, и стережет его строже, чем стерегут преступников в королевской тюрьме, потому что, в отличие от блудного сына, королевские узники не давали честного слова не пытаться бежать, тогда как блудный сын слово дал и связан несокрушимыми оковами чести.

Только с последним отблеском уходящего дня, после десяти, двенадцати, четырнадцати, даже шестнадцати часов неустанных трудов, в зависимости от времени года и прихотей парижского солнца, оба чинно поднимаются со своих табуретов, тщательно прибирают свое рабочее место, навешивают на окна дубовые, окованные стальными полосками ставни и поднимаются на второй этаж, где в тесноватой столовой, из экономии освещенной единственной сальной свечой, упорных тружеников ждет сытный ужин совместно с матерью Мари Луиз и сестрами Гильберт, Лизетт, Фаншон, Бекасс и Тонтон. Лишь окончивши ужин, степенный, неторопливый, перейдя в такую же небольшую гостиную, согретую жаром камина, освещенную несколькими свечами, чтобы каждый член почтенной семьи имел возможность свободно предаться своим увлечениям, можно наконец отдохнуть и развлечься. Пьер Огюстен может немного поиграть на виоле, на флейте, на арфе, однако не очень громко, чтобы не мешать никому. Кроме того, он может что-нибудь почитать.

Впрочем, обыкновенно в этом счастливом семействе читают все вместе, по очереди, сменяя друг друга, громко, отчетливо, вслух, чтобы слышали все остальные. С самым большим вниманием, интересом, восторгом и даже почтением в семействе Каронов относятся к английскому писателю Ричардсону, что свидетельствует, во-первых, о том, что все члены семьи хорошо владеют английским, хотя непонятно, каким образом они этому языку научились, а во-вторых, ещё и о том, что в семье остается ничем не затронутым, ненарушимым запретный дух кальвинизма, поскольку откровенная мораль англичанина Ричардсона, воплощенная в его знаменитых, наделавших страшного шума романах, является ничем иным, как суровой и прочной моралью английского пуританства, которая, чтобы у читателей не возникло ни малейших сомнений, утверждается прямо в названии:

«Памела, или награжденная добродетель; ряд дружеских писем молодой прекрасной особы к своим родным, изданных с целью развития правил добродетели и религии в душе молодых людей обоего пола; сочинение это основано на истинном происшествии, дает приятное занятие уму разнообразием любопытных и трогательных приключений и вполне очищено от таких изображений, которые в большей части сочинений, написанных для простого развлечения, имеют целью только воспламенить сердце, вместо того, чтобы его поучать».

Ричардсон, типографщик, сын столяра, суровый и мрачный на вид, живет исключительно скромной, неприметной, строго добродетельной жизнью честного труженика и потому не питает особого интереса ни к великим событиям прошлого, ни к героическим личностям, прогремевшим в веках. Этот английский прозаик передает таким же скромным читателям обыкновенные чувства простого, ничем не приметного, кроме отличнейших добродетелей, честного человека, его тихие радости, его не менее тихие горести и в особенности его несокрушимую стойкость в любых испытаниях, которая дается, по его убеждению, только чистой совестью, высотой нравственных принципов и верностью долгу. Памела, бедная девушка, простое и доброе существо, стойко сопротивляется всем нечистым притязаниям своего богатого господина, сносит унижения, оскорбления, даже побои, однако сохраняет в целости свою добродетель. Правда, его Кларисса уступает гнусным домогательствам развращенного, циничного Ловеласа, по наивности доверившись его благородству, но, обнаружив, что её обманули, мучается горьким раскаянием и наконец умирает, не в силах сносить свой неискупимый позор.

Вся трудовая Англия, а за ней вся трудовая Франция и вся трудовая Европа с непостижимой жадностью глотают этот громадный и для вкуса нашего времени довольно скучный роман, а так как роман пишется долго и публикуется по частям, с ним начинают твориться прямо невероятные, к сожалению, абсолютно не знакомые нашему циничному и меркантильному времени вещи.

Сведения о здоровье бедной Клариссы передаются из уст в уста как самая важная новость. Простые труженики, все эти ремесленники, производящие ткани, иглы, ножи, часы, посуду и всякую всячину, молят Бога о выздоровлении несчастной Клариссы. Дамы общества умоляют неумолимого автора спасти грешную душу Клариссы, ведь все они сами слишком грешны. Министры, прежде чем отправиться на доклад к королю, заворачивают в скромный дом Ричардсона, чтобы справиться у него, как поживает мисс Клари, поскольку король может об этом спросить.

Что удивительного в том, что Андре Шарль Карон, один раз уже разочаровавшийся в своем единственном сыне, имевший к тому же пять дочерей, которые одна за другой приближаются к тому же опасному возрасту, когда им угрожает горькая участь Памелы или даже Клариссы, культивирует в своем семействе чтение этих глубоко поучительных, в высшей степени полезных романов?

В этом я не нахожу ничего удивительного, на его месте точно так же поступил бы каждый отец, если он заботится о нравственности своих дочерей. Однако удивительно то, что чистый свет этих глубоко добродетельных героинь Ричардсона впоследствии упадет на совсем на них не похожих, более живых и даже развязных героинь Бомарше, которого не только его современники, но и многие его почитатели позднейших времен обвинят чуть не во всех возможных грехах, может быть, оттого, что он слишком смел, слишком неординарен и ярок для них.

Приблизительно так семейство проводит будние вечера. Исключение составляют только воскресные дни. Разумеется, утром семейство в полном составе отправляется к ранней обедне, непременно пешком, не из одной экономии средств, а главным образом ради того, чтобы вся улица знала, как ревностно они соблюдают порядки и правила католической веры. В церкви они отдают дань приличиям, защищая себя и свою неугасшую тайную веру от посягательства неумолимых властей. Зато после обедни, воротившись домой, они предаются веселью. Всё семейство Андре Шарля Карона необычайно одарено, за исключением, может быть, одной матери Мари Луиз. Здесь все поэты, все актеры и музыканты. С веселым шумом разбирают они свои инструменты, разыгрывают любимые мелодии, распевают любимые арии Люлли, Рамо и Скарлатти или принимаются за постановку какой-нибудь пьесы, приблизительно с таким же сюжетом, как в «Памеле» или «Клариссе» любимого Ричардсона, и тогда в один прекрасный день в счастливом доме Каронов ко всеобщему удовольствию дается спектакль. Когда же прискучивает музыка и разучиванье ролей, они просто дурачатся, и всё в доме заливается беспечным жизнерадостным смехом.

Можно бы было сказать, опираясь на эти достоверные сведения, что Пьер Огюстен довольно легко вошел в труднейшую роль исполнительного, послушного сына, смирился с предначертанной ему участью вполне заурядного человека и счастлив вполне, как смирился с той же участью и вполне счастлив его глубоко порядочный, добродетельный, трудолюбивый отец.

Только это не так. Своим здравомыслящим договором добродетельному отцу не удается утихомирить и покорить непокорного сына. Утихомирился Пьер Огюстен только внешне, точно так же, как сам Андре Шарль только внешне исполняет ненавистные обряды католической веры. Больше того, замечательный договор, продиктованный сыну отцом, имеет самые неожиданные, в высшей степени благодетельные последствия. Не исключено, что, не будь договора, Пьер Огюстен очень скоро стал бы отъявленным шалопаем, несчастьем, позором трудолюбивой семьи или в самом деле, выдурившись с годами, смирился бы с почтенной участью обыкновенного человека.

После того, как он подписал договор, ему не дано ни того, ни другого. Договор, заключенный с отцом, слишком больно уязвил его огромное самолюбие. На карту оказалась поставлена честь. Уж если он торжественно обещал сделаться первым в своем мастерстве, он должен сделаться первым, в противном случае он не сможет себя уважать, а существует ли более здоровый и сильный стимул для творчества, чем это присущее каждому смертному вечно гложущее желание себя уважать? Могу утверждать, что более здорового и могучего стимула для творчества не существует. Кроме того, отец, сам не подозревая об этом, своим договором указывает сыну на то, что необходимо заработать немалые деньги, чтобы вырваться на свободу и разорвать договор, кабальный по своему существу, то есть опять-таки надлежит сделаться первым мастером в своем ремесле. Наконец договор собирает и концентрирует все духовные силы виноватого сына в одном направлении, поскольку все шесть статей не позволяют ему даже глазом моргнуть, не то что рассеяться хотя бы на час и заняться чем-нибудь посторонним, не касающимся до его ремесла. В таких жестких условиях все его возможности должны развернуться, все его дарования должны расцвести, иного выхода у него просто-напросто нет. Пьер Огюстен притиснут к стене, и сила противодействия должна оказаться намного больше той силы, которая сковала его.

Вот почему все эти неприметные, однообразные годы внешнего смирения и внешней покорности, все эти неторопливые годы добросовестного исполнения взятых на себя обязательств Пьер Огюстен не просто старательно трудится в мастерской, способствуя обогащению рачительного отца, не просто со всем возможным вниманием овладевает наследственным ремеслом. Его сжигает жажда реванша. Он во что бы то ни стало должен доказать своему строго надзирающему отцу, что он не только способен его за пояс заткнуть, но и всех прочих часовщиков вместе взятых заставит о себе говорить, он всем им ещё покажет себя.

С такой воинственной целью он пристально вглядывается в каждый часовой механизм, продумывает назначение каждого колесика, каждой пружинки, наблюдает за каждым движением стрелок, чуть ли не во сне видит весь механизм. Его обостренное внимание, разумеется, не может не обратиться на то, что любые часы самых разных систем, которые изготовляются уже несколько столетий подряд, не показывают хотя бы приблизительно точного времени. Все часы врут. Причем серьезно, значительно врут. Отстают или убегают вперед. На час или два. Самое меньшее на полчаса. На такие часы положиться нельзя, особенно если вы деловой человек, и никто во всей тогдашней Европе не в состоянии изготовить более точных часов, К этому надо прибавить ещё, что все так называемые карманные часы имеют форму луковицы или биллиардного шара, то есть ужасно громоздки и малоудобны для повседневного пользования. Стало быть, есть над чем голову поломать юному дарованию, есть громаднейшая задача, которую так заманчиво, так почетно решить.

Постоянное напряжение беспокойного духа, предельная сосредоточенность внимания, энергии и ума не могут не привести к желанному результату. Это закон. Больше того, это непреложный закон, которым, инстинктивно или сознательно, пользуются все те, кто стремится вырваться из однообразных рядов заурядности.

И вот однажды Пьер Огюстен, молодой человек девятнадцати лет, изобретает знаменитый анкерный спуск, который одним ударом разрешает обе задачи: он позволяет добиваться поразительной точности часового механизма до минут, а затем до секунд и даже долей секунды, это с одной стороны, а с другой, он позволяет изготавливать часы плоскими, так что отныне часы легко вкладываются в крохотный жилетный карманчик или удобно помещаются на запястье руки, о чем самые прославленные часовщики всей Европы не могли тогда и мечтать. Само собой разумеется, изобретателя за углом ждет громкая слава и, конечно, богатство, поскольку такие часы не могут не пойти нарасхват.

Однако изобретения приходят, можно сказать, сами собой. В одно мгновение, отчего-то предпочтенное творческой мыслью, они осеняют жадно ищущий ум. Бац – и готово! Ещё минуту назад не было ничего, и вдруг становится очевидной прежде неведомая, невероятная вещь, причем такого рода прозрения нередко посещают даже во сне.

Беда заключается в том, что таким чудодейственным образом прозревается только идея открытия, которую ещё необходимо развить, дается в руки зерно, которому ещё надо, после тщательного ухода, набухнуть, набраться соков и прорасти. Если для любого изобретения, для любого открытия необходимы творческий ум и сосредоточенность творящего духа, то для разработки идеи открытия, для проращивания зерна необходимы настойчивость, сноровка и мастерство, другими словами необходимы недели, месяцы, нередко целые годы кропотливейшего труда, вереницы проб, ошибок и проб.

В этот именно миг, когда идея анкерного спуска уже рождена, обнаруживается, что шесть статей сурового договора, подписанного с отцом, в течение пяти лет сделали свое доброе дело. Отныне Пьер Огюстен не страшится никакого труда. Не страшится тем более, когда, поразившись, испугавшись, успокоившись, поразмыслив, осознает, какого рода открытие он совершил и какие необъятные перспективы открываются для него впереди. Окрыленный, подстегиваемый самыми фантастическими надеждами, он принимается за кропотливый, вседневный, доводящий нередко до изнеможения труд. Он пробует, отвергает и пробует вновь. Он испытывает. Он проводит разнообразные опыты со своими часами, в которых целых восемь деталей заменяет одной.

И похоже, что все эти опыты он проделывает тайком от отца. Видать, в его самолюбивой душе слишком глубоко засела обида, даже после того, как ему, повзрослевшему, ставшему проницательней, сделалось ясным, что отец, забрав его в ежовые рукавицы, был со всех сторон прав. Ему хочется выложить на стол перед ним полностью готовый, отлично отлаженный механизм, так сказать, ошарашить матерого мастера, разыграть театральный эффект, чтобы как можно полнее насладиться победой.

Вероятно, эта ноющая обида и на отца и на себя самого, да ещё распаленное самолюбие, да ещё великолепная гордость изобретателя приводит его к тяжелейшей ошибке, грозящей превратить ещё не достигнутую победу в непростительно-позорное поражение. Как ни верти, ему все-таки нужен советчик, который бы оценил его труд и помог разобраться кое в каких мелочах, пока не дающихся в нетерпеливые руки, а этот советчик, как на грех, оказывается у него под рукой.

В мастерскую Карона, завоевавшую известность среди парижан добросовестностью и тщательностью изготовления, время от времени заглядывает Жан Андре Лепот, часовщик короля, тоже изобретатель, недавно изготовивший для Люксембургского дворца первые горизонтальные стенные часы, что само по себе очень и очень немало. Разумеется, часовщик самого короля знаменит, имеет кучу богатейших придворных заказчиков и как будто не имеет нужды якшаться со своими собратьями по ремеслу. Однако у Лепота хотя и любознательная, но испорченная натура, у меня лично возникают сомнения, сам ли он придумал эти горизонтальные стенные часы, установленные им в Люксембургском дворце, не было ли тут какой-нибудь темной истории, в какую вот-вот попадет и доверчивый Пьер Огюстен. Лепот рыщет по мастерским своих сотоварищей, безвестных и скромных, с явной целью что-нибудь подсмотреть и ловко прибрать к своим беззастенчиво-цепким рукам, иначе никак нельзя объяснить, с какой иной целью высоко вознесенный часовщик короля, поставщик всех придворных Версаля трется в доме заурядных парижских ремесленников.

Именно этому жулику Пьер Огюстен в конце концов доверяет свой бесценный анкерный спуск. Лепот отзывается о нем одобрительно, что, разумеется, придает молодому изобретателю твердости духа. Проводятся новые испытания. Часы Пьера Огюстена и часы самого Лепота закладываются в деревянные ящики, закрываются и опечатываются, чтобы обеспечить наивозможную чистоту испытания. Два дня спустя оба ящика открывают и обнаруживают, что часы с анкерным спуском дают отклонение не больше минуты, тогда как изготовленные королевским часовщиком в сравнении с ними представляются чуть ли не хламом. Лукавый Лепот просит одолжить ему на некоторое время анкерный спуск, чтобы обстоятельно изучить и исследовать его на досуге, а затем дать окончательную оценку профессионала. Доверчивый Пьер Огюстен вручает ему один изготовленный, уже десятки раз испытанный экземпляр.

Далее опытный жулик действует так, как обыкновенно действует жулик, то есть вкладывает чужую деталь в другие часы и, ни разу не покраснев, величайшее изобретение присваивает себе, о чем незамедлительно доводит до сведения редакцию «Меркюр де Франс», тогдашней официальной газеты, и газета, в свою очередь, на другой день доводит до сведения читателей:

«Мсье Лепот представил недавно его величеству часы, только что им изготовленные, главное достоинство которых заключается в спуске…»

Натурально, в парижском обществе поднимается шум. Новоявленного изобретателя поздравляют. Новоявленный изобретатель, будучи академиком, делает сообщение в заседании Академии:

«Я нашел способ полностью устранить костылек и контркостылек, состоящий, как известно, из восьми деталей, поместив один из стержней в личинку стойки. Таким образом спуск предохраняется от опрокидывания…»

Тут возникает законный вопрос, нет, не о том, как он посмел, поскольку все жулики удивительно смелы на присвоение чужого добра, если оно плоховато лежит, но о том, почему жулик действует с такой наглостью, так откровенно, точно на него не существует никакого суда. Ответ прост: именно потому, что на жулика, если он часовщик короля, не существует никакого суда. К тому же Лепот поступает очень неглупо, поднеся первые же сварганенные с анкерным спуском часы королю, а затем сделав сообщение перед ученым ареопагом, тем самым дважды и крайне надежно закрепив приоритет за собой. Находчивый человек! Палец в рот не клади!

Прямая противоположность ему, честнейший, добродетельный Пьер Огюстен, воспитанный в духе пуританских проповедей английского писателя Ричардсона, абсолютно беспомощен перед пороком, подобно Памеле или Клариссе. Так грубо обманутый человеком, который блистательно разыграл полезную роль его верного друга, обворованный среди белого дня, он не может ничего предпринять. Никакой королевский суд не возьмется за его очевидное дело, поскольку в это дело замешан часовщик короля, да если вдруг и возьмется, опытный жулик тотчас представит неопровержимые доказательства своей правоты, начиная с этих самых горизонтальных часов, кончая авторитетным суждением Академии и молчаливым свидетельством короля, тогда как молодой безвестный ремесленник с улицы Сен-Дени не сможет представить никаких доказательств. Ещё меньше шансов имеет жалоба на имя самого короля, который уже носит в кармане часы, изготовленные Лепотом, а потому истина для короля очевидна: изобретатель Лепот.

Благоразумие требует отступиться, поскольку Пьер Огюстен заранее проиграл свое правое дело. В сто, в тысячу раз больше смысла вновь погрузиться в загадочный часовой механизм и усовершенствовать ещё что-нибудь, чем тягаться с наглым мошенником, состоящим под высоким покровительством короля.

Однако у молодого часовщика на эту карту поставлено всё. Он не только обманут, предан и оскорблен в своих лучших чувствах. Поругана его честь, так прекрасно отшлифованная многолетними стараниями отца, в нем унижено достоинство человека, упроченное проповедями английского писателя Ричардсона, он обязан себя защитить, подобно тому, как свою честь и достоинство человека защищала Памела, которая стойко сражалась на глазах всей Европы против бесчестья. Больше того, разодраны в клочья его блистательные надежды, проваливается в тартарары тот неотразимый сюрприз, который он готовил отцу, чтобы не только окончательно перед ним обелиться, но и возвыситься в отцовских глазах, поскольку договор всё ещё в силе и отец до сих пор ничего не забыл. Наконец, у него среди бела дня украдены громадные деньги, которые он мог и должен был заработать на анкерном спуске, а вместе с громадными деньгами украдена его бесценная независимость, которая для него всегда была и навсегда останется превыше всего.

Ему необходимо что-нибудь предпринять, этого требует всё его существо, и вот Пьер Огюстен строгим аналитическим взором изобретателя вглядывается снова и снова в это со всех сторон безнадежное дело. В этом деле не за что зацепиться и аналитическому уму, тут хоть слезы лей, хоть криком кричи. Разве только одно: жулик Лепот, твердо уверенный в полнейшей своей безнаказанности, действует слишком уж нагло, слишком бесцеремонно, так что в наглости, в бесцеремонности таится его единственное уязвимое место, Впрочем, уязвимым оно станет при одном непременном условии: если бы в королевской Франции существовал общественный суд, приговор общественного мнения, который в странах свободных подчас бывает страшнее уголовного наказания. Однако в королевской Франции именно никакого общественного мнения, никакого общественного суда не существует, нет и в помине, так что наделенные всеми привилегиями и предпочтеньями жулики творят всё, что им вздумается, не опасаясь не то что косого взгляда или намека, но даже в лицо брошенных слов осуждения.