
Полная версия:
«Белый шум: 17920, 14814…». «White Noise: 17920, 14814…»
Они вернулись к поезду. Раненых погрузили в вагоны, убитых оставили в земле. Паровоз загудел — глухо, надрывно, как будто плакал по погибшим.
Поезд тронулся. Иван опять сел в тамбур, сжав в руке автомат. Платок лежал у сердца, и ему казалось, что он чувствует тепло — чужое, незнакомое, но такое нужное.
«Кто она? — думал он о Зинаиде. — Обычная женщина или кто-то ещё? И почему она дала мне этот платок?»
Ответа не было. И он решил не искать. Сейчас — только дорога, только выживание, только завод, который нужно спасти.
Остальное — потом.
В Молотов прибыли через две недели. Город встретил их морозом, снегом и суетой. На вокзале толпились такие же эвакуированные, как они — с узлами, чемоданами, детьми. Все куда-то бежали, все чего-то ждали, все боялись.
Иван сдал станки на Уралмаш — гигантский завод, который уже работал в три смены, выпуская танки для фронта. Ему выделили комнату в общежитии — такую же маленькую, как в Днепропетровске, но хотя бы тёплую.
Настя встретила его на пороге. Она похудела, постарела, но глаза светились радостью.
— Живой, — сказала она, обнимая его. — Я молилась за тебя.
— Я не верю в бога, — ответил Иван.
— А я поверила, — сказала она. — Когда началась война, я поверила. И теперь молюсь каждую ночь.
Он не спорил. Он вошёл в комнату, увидел Сашу — сын вырос, стал выше, серьёзнее. Мальчик смотрел на отца с уважением и страхом.
— Папа, — сказал он. — Ты пришёл.
— Пришёл, — ответил Иван, обнимая его. — И больше не уйду.
Он знал, что врёт. Он уйдёт. Снова. На войну, на задание, в неизвестность. Но сейчас, в эту минуту, он хотел верить, что это правда.
Ночью, когда Настя и Саша уснули, Иван достал радиоприёмник. Тот самый, который передал ему Спенсер ещё в Днепропетровске. Включил. Нашёл волну.
Шипение. Треск. Потом — голос. Женский. Спокойный.
Иван включил приёмник. Нашёл волну. Шипение. Треск. Потом — голос. Женский. Спокойный. Голос читал цифры по-русски:
«Три — ноль — один — два — пять. Семь — четыре — два — ноль — один. Девять — один — три — ноль — два. Пять — два — ноль — один — семь. Четыре — один — два — ноль — три. Конец».
Иван достал потрёпанный том Ленина «Государство и революция», московское издание 1918 года, которое возил с собой. Координаты: страница, строка, слово, буква. Расшифровал: «План танков Уралмаш. Срок две недели». Сжёг бумагу.
Иван выключил приёмник, спрятал под половицу. Лёг на кровать, закрыл глаза.
Платок Зинаиды лежал у сердца. Иван провёл пальцами по вышивке — крестики, ромбики, знаки. И вдруг понял.
Это был шифр.
Не просто узоры — а явка. Адрес, время, пароль. Всё, что нужно для связи.
Он открыл глаза, посмотрел в потолок.
«Кто же ты, Зинаида? — подумал он. — Агент? Как я? Или ловушка?»
Он не знал. И знал, что не узнает, пока не проверит.
Но проверять сейчас было некогда. Сначала — завод. Потом — задание. Потом — белый шум.
А платок он спрятал в тайник — туда же, где лежал приёмник.
На всякий случай.
На следующий день Иван пошёл на Уралмаш. Завод был огромным — цеха уходили вдаль, дышали металлом, паром, потом. Здесь ковали оружие для победы. Здесь работали женщины и старики — мужчины были на фронте. Здесь пахло не надеждой, а сталью.
Иван прошёл в цех сборки танков. Т-34 — машина, которую немцы боялись, которую называли «чудо-оружием». Он смотрел на конвейер и думал: «Я строил заводы для этого. Я верил, что строю мирную жизнь. А построил войну».
Он подошёл к мастеру — пожилому, с орденом Ленина на замасленной гимнастёрке.
— План? — спросил он.
— Сорок танков в месяц, — ответил мастер. — Но можем и пятьдесят, если дадут металл.
— Дадут, — сказал Иван. — Я достану.
Он доставал. Через свои старые связи, через наркомат, через Стива, который теперь работал в Москве под видом шведского атташе. Иван передавал планы, а взамен получал металл. Торговля совестью продолжалась.
Он уже не чувствовал стыда. Только усталость.
Белый шум звучал в голове постоянно — даже когда приёмник был выключен.
Иван привык.
Как привыкают к боли, которая становится частью тела.
Глава 13. Сталинград, 1942. Степь на войне
Август 1942 года пылал. Небо над Сталинградом было серым от дыма — не от облаков, от пожаров. Город горел уже вторую неделю, с тех пор как немецкие бомбардировщики превратили его в ад. Горели нефтехранилища, и Волга покрылась чёрной маслянистой плёнкой, в которой отражалось зарево. Горели деревянные дома на окраинах, и запах гари стоял такой плотный, что, казалось, его можно было резать ножом. Горели люди.
Николай Бережной стоял на руинах того, что ещё неделю назад было школой на улице Комсомольской. Теперь от школы остались только стены — выщербленные, с чёрными провалами окон. Внутри, в подвале, размещался его полк — остатки дивизии, которую немцы растрепали под Калачом. Триста двадцать бойцов, две пушки, семь пулемётов и надежда, которая таяла с каждым днём.
Он смотрел в бинокль на западную окраину города, откуда доносилась стрельба. Там, у Мамаева кургана, шёл бой. С утра. Немцы рвались к центру, к переправам через Волгу. Если они возьмут переправы — всё. Полк окажется в котле, как те, под Калачом.
— Товарищ комиссар, — раздался голос за спиной.
Николай обернулся. Это был старшина Егоров — пожилой, лет сорока, с нашивками за ранения и лицом, изрезанным морщинами, как старая карта. Егоров командовал ротой, которая держала оборону у вокзала.
— Докладывай, — сказал Николай, не опуская бинокля.
— Немцы прорвались к элеватору, — Егоров вытер пот с лица — пот был чёрным от копоти. — Два танка, рота пехоты. Наши держатся, но патроны на исходе.
— Сколько у вас?
— Сто двадцать патронов на брата. И три гранаты на отделение.
Николай опустил бинокль. Внутри всё сжалось. Сто двадцать патронов — это час боя, не больше.
— Держитесь, — сказал он. — Я пришлю подкрепление.
— Откуда, товарищ комиссар? — спросил Егоров. — У нас же никого.
— Найду, — ответил Николай. — Исполняйте.
Егоров козырнул и ушёл, тяжело ступая по битому кирпичу. Николай остался один.
Он знал, что никого не найдёт. Людей не было. Те, кто выжил после Калача, лежали в подвале — раненые, обессиленные, деморализованные. Он мог послать в бой даже поваров и писарей, но их было всего двадцать человек. Двадцать против двух танков и роты.
«Вот она, война, — подумал он. — О которой мы столько говорили и к которой оказались не готовы».
Он вспомнил 1935 год, Фрица, Джона, первые задания. Тогда он думал, что война — это далеко. Что он успеет. Что он сможет выбирать. Теперь выбор был только один: умереть или победить. И он выбирал победу.
— Комиссар! — крикнул кто-то снизу. — Комиссар, смотрите!
Николай подошёл к краю обрыва. Внизу, у самой Волги, что-то падало — маленькое, чёрное, с хвостом дыма. Самолёт. Немецкий? Наш? Он не понял. Самолёт рухнул в воду, подняв столб брызг и пара. Через секунду из кабины выскочил человек — в комбинезоне, с парашютом, который не раскрылся. Человек упал в воду, забился, поплыл к берегу.
— Кто-нибудь, вниз! — крикнул Николай. — Спасите лётчика!
Двое бойцов побежали к воде. Николай смотрел, как они вытаскивают лётчика — тот был в шлемофоне, без знаков различия, но по комбинезону Николай понял: американский. «Киттихаук»? «Аэрокобра»? По ленд-лизу. Наши лётчики летали на американских самолётах, но таких — в Сталинграде — было немного.
Лётчика принесли в подвал. Он был без сознания, но дышал. Николай наклонился, расстегнул шлемофон. Лицо — молодое, веснушчатое, с рыжими бровями. Американское. Точно американское.
— Воды, — сказал Николай. — И бинты.
Пока бойцы возились с раненым, Николай осмотрел его комбинезон. В кармане — портсигар, зажигалка, фотография девушки. И маленький блокнот — с записями на английском. Николай не понял слов, но заметил цифры. Те самые цифры, которые он слушал по ночам в приёмнике.
«Совпадение? — подумал он. — Или нет?»
Лётчик открыл глаза. Сначала мутные, потом — осмысленные. Увидел Николая, попытался встать.
— Easy, easy, — сказал Николай по-английски. — You are safe.
Лётчик заговорил быстро, сбивчиво. Николай понял половину: «Истребитель, сбили, ранен, где немцы?» Он успокоил, дал воды. Потом, когда бойцы вышли, спросил тихо:
— Кто вы? Просто лётчик?
Американец посмотрел на него долгим взглядом. Потом достал из-за голенища сапога маленький плоский предмет — похожий на зеркальце. Но это было не зеркальце. Это был удостоверение. С эмблемой. С фотографией. Надпись: «Office of Strategic Services».
УСС. Предшественник ЦРУ.
— Я специальный агент, — сказал американец по-русски — с акцентом, но вполне понятно. — Меня зовут Джеймс. Можно просто Джеймс.
Николай похолодел. Джеймс — так звали его первого связного. Того, кто завербовал его в Краснодаре. Но тот Джеймс был другой — старше, выше, с усами. А этот — молодой, почти мальчишка.
— Вы знаете Фрица? — спросил Николай, не надеясь на ответ.
— Фогеля? — переспросил американец. — Да. Он мой наставник.
Николай понял. Это был новый связной. Тот, кого он должен был встретить, но не встретил — война спутала все карты.
— Я Степь, — сказал Николай тихо, так, чтобы никто не услышал.
Американец кивнул.
— Знаю. Я искал вас. У меня задание.
— Какое?
— Передать координаты переправы через Волгу. Наши не будут бомбить, если узнают, где свои.
— Координаты? — переспросил Николай. — У вас есть координаты?
— В блокноте, — сказал Джеймс. — Который вы нашли. Цифры.
Николай достал блокнот, открыл на странице, где были цифры. Те самые, что он видел. 48.694, 44.502. Он не знал, что это значит, но Джеймс объяснил:
— Широта и долгота. Место, где наши переправляют раненых. Если немцы узнают — они разбомбят переправу. Если наши — защитят. Вы должны передать эти цифры командованию.
— Я комиссар, — сказал Николай. — Я могу передать.
— Передайте, — Джеймс схватил его за руку. — Но не говорите, откуда узнали. Скажите, от разведчиков.
— А вы? — спросил Николай.
— Я уйду, — ответил Джеймс. — У меня другое задание. В городе.
— Как вы уйдёте? Вас же собьют.
— Не собьют, — усмехнулся Джеймс. — Я не полечу. Я пойду. Пешком. К своим.
Николай хотел возразить, но не стал. Он знал: с такими людьми не спорят. Они либо побеждают, либо умирают.
— Хорошо, — сказал он. — Я передам координаты. А вы будьте осторожны.
— Вы тоже, — ответил Джеймс. — И помните: мы на одной стороне.
Он встал, пошатнулся, но устоял. Поправил комбинезон, застегнул шлемофон.
— Прощайте, Степь.
— Прощайте, Джеймс.
Американец вышел из подвала и исчез в дыму.
Через час Николай передал координаты командованию дивизии. Сказал, что разведчики перехватили немецкий шифр. Ему поверили — комиссар не врёт. Переправу укрепили, зенитки поставили, раненых успели вывезти до того, как немцы начали обстрел.
Сто двадцать семь человек были спасены. Сто двадцать семь человек, которых Николай не знал, но которых он спас.
«Зачем я это сделал? — думал он. — Чтобы помочь своим? Или чтобы отработать задание?»
Ответа не было. И он не искал.
На следующий день пришло известие о брате.
Лёня Бережной, младший брат Николая, лейтенант, командир взвода, погиб под Мамаевым курганом. Осколок мины в живот. Умер в санбате через два часа. Не приходя в сознание.
Николай узнал об этом от связиста, который принёс похоронку. Похоронка была казённой — серый листок, казённые слова: «Ваш брат, лейтенант Бережной Леонид Николаевич, пал смертью храбрых…» Николай прочитал три раза. Потом положил листок в карман гимнастёрки — туда, где лежало письмо от матери, полученное ещё в сороковом.
Мать умерла в тридцать седьмом. От рака. Не дождалась ни сыновей, ни внуков. А теперь и Лёни не стало.
— Товарищ комиссар, — сказал связист. — Вы как?
— Нормально, — ответил Николай. — Свободен.
Связист ушёл. Николай остался один.
Он сидел на ящике из-под снарядов, смотрел на обгоревшую стену и не мог плакать. Глаза были сухими — от дыма, от пыли, от горя. Он хотел закричать, завыть, разбить что-нибудь. Но не мог. Комиссар не имеет права на слабость. Комиссар должен быть примером.
«Лёнька, — думал он. — Лёнька, дурак. Зачем ты полез? Зачем не спрятался?»
Он вспомнил, как они росли в Краснодаре — два брата, погодки. Лёня был младшим, шустрым, веснушчатым, вечно в драках. Николай защищал его, учил, воспитывал. А теперь — хоронить.
Он достал флягу, открутил крышку. Внутри была водка — спирт, разведённый водой. Он сделал глоток. Горло обожгло, но легче не стало.
Он сделал ещё глоток. Потом ещё.
Когда фляга опустела, он встал, вышел из подвала и побрёл в сторону Волги.
Волга была тёмной, маслянистой, с пятнами горящей нефти. Зарево пожаров отражалось в воде, и казалось, что река горит — от берега до берега.
Николай сел на причал, свесил ноги в воду. Сапоги промокли, но ему было всё равно. Он смотрел на огни и думал о том, как глупо всё это. Война, смерть, предательство. Он предал страну, чтобы спасти себя. А страна предала его — забрала брата, отца, мать. И теперь они квиты.
— Товарищ комиссар, — раздалось сзади.
Он обернулся. Подошёл старшина Егоров — тот самый, который докладывал о прорыве. Лицо у него было уставшим, но спокойным.
— Я слышал про вашего брата, — сказал Егоров. — Соболезную.
— Спасибо, — ответил Николай.
— Пойдёмте, — Егоров протянул руку. — Нечего вам здесь сидеть. Только хуже будет.
Николай взял руку, встал. Ноги были ватными — от водки, от усталости, от горя. Но он держался.
— Идём, — сказал он.
Они пошли обратно — в подвал, в штаб, в бой. Егоров шёл впереди, Николай — сзади. И казалось, что весь город идёт за ними — миллионы душ, живых и мёртвых, которые смотрели на него из темноты.
«Зачем я здесь? — думал Николай. — Зачем я живу, если Лёнька умер?»
Ответа не было. Только белый шум в голове — тот самый, который он слушал по ночам в приёмнике. Теперь он звучал иначе — как плач, как стон, как молитва.
«Прости меня, Лёнька, — мысленно сказал Николай. — Прости меня, дурака. Не уберёг».
Он не знал, слышит ли его брат. Но надеялся, что слышит.
Три дня после похоронки Николай пил. Не в открытую — тайком, в подсобке, где хранились снаряды. Пил спирт, разведённый водой, пил самогон, который гнал повар, пил технический спирт, от которого слезились глаза. Он хотел забыться, провалиться в темноту, не чувствовать боли.
Но боль не уходила. Она сидела в груди, как заноза, и ныла при каждом вдохе.
Егоров нашёл его на третьи сутки. Сидел в углу, обняв пустую флягу, и смотрел в одну точку.
— Товарищ комиссар, — сказал Егоров. — Хватит. Война не ждёт.
— Отстань, — ответил Николай.
— Не отстану. — Егоров присел на корточки, заглянул в глаза. — Ваш брат погиб. Это горе. Но у нас ещё триста человек, которые могут погибнуть, если вы не будете командовать. Вы им нужны.
— Кому нужны? — усмехнулся Николай. — Мёртвым?
— Живым, — сказал Егоров. — Тем, кто ещё дышит. Вставайте.
Николай посмотрел на него долгим взглядом. Потом встал — шатаясь, хватаясь за стену. Егоров поддержал.
— Идём, — сказал он. — Умоетесь. И за дело.
Они вышли. На улице был день — серый, дымный, без солнца. Где-то стреляли — близко, совсем близко. Война не ждала.
Николай умылся из фляги — холодной водой, которая обожгла лицо. Сполоснул рот, сплюнул. В голове прояснилось.
— Спасибо, Егоров, — сказал он. — Спасибо, что не бросили.
— Бросать своих не положено, — ответил старшина. — Устав.
Николай усмехнулся. Устав. Бумажка, которую пишут в тылу, а выполняют — на передовой. Но сегодня устав спас ему жизнь. Или, может быть, не устав, а Егоров. Или Лёнька, который смотрел на него с небес и говорил: «Живи, дурак. Живи за нас обоих».
В ту ночь Николай не спал. Сидел у окна подвала, смотрел на зарево пожаров и слушал радио. Не приёмник — походную рацию, на которой передавали сводки Совинформбюро. Голос диктора был бодрым, почти весёлым: «Наши войска ведут упорные бои с превосходящими силами противника…»
«Превосходящими, — подумал Николай. — Дипломатично сказано. У них танки, самолёты, патроны. А у нас — голые руки и вера в победу».
Он выключил рацию. Достал из кармана маленький радиоприёмник — тот самый, плоский, который передал ему Джеймс много лет назад. Включил. Нашёл волну.
Шипение. Треск. Потом — голос. Женский. Спокойный. На этот раз — на русском.
Он включил маленький радиоприёмник — тот самый, плоский, который передал ему Джеймс много лет назад. Нашёл волну. Шипение. Треск. Потом — голос. Женский. Спокойный. На этот раз — на русском. Голос читал цифры:
«Четыре — два — один — ноль — пять. Семь — один — три — ноль — два. Девять — ноль — четыре — один — три. Восемь — два — один — ноль — четыре. Пять — три — два — ноль — один. Конец».
Николай достал из кармана «Капитал» Маркса — книгу, которую ему передал связной. Расшифровал: «Соболезнования. Работай дальше». Он не плакал. Он сжал кулаки и убрал приёмник.
Николай выключил приёмник. Спрятал. Закрыл глаза.
Они знали. Они знали про Лёньку. И соболезновали. Как будто это могло что-то изменить.
Он сжал кулаки, до хруста в пальцах.
«Я отомщу, — подумал он. — Не вам — им. Немцам. Тем, кто убил моего брата. А потом — разберусь с вами. Со всеми, кто сделал меня предателем».
Он не знал, сможет ли. Но знал, что должен попытаться.
На следующий день полк подняли в атаку. В лоб, на пулемёты, без артподготовки. Командир дивизии сказал: «Любой ценой задержать противника до подхода резервов». Николай понимал, что это значит: «Умереть, но не отступить».
Он встал в цепь вместе с бойцами. Винтовка, штык, гранаты. И автомат — тот самый, трофейный, МП-40. Он не умел из него стрелять, но сегодня это было не важно. Сегодня он должен был быть с ними — с этими людьми, которые шли в бой, зная, что не вернутся.
— Вперёд! — крикнул он, и цепь поднялась.
Они бежали по разбитой мостовой, перепрыгивая через воронки, через трупы, через обломки. Пули свистели над головой, выбивали искры из камней. Кто-то падал, кто-то кричал, кто-то молился. Николай бежал и не чувствовал ног. Он видел только огонь, дым и впереди — немецкие танки, которые ползли к ним, как стальные черепахи.
Они залегли у полуразрушенного дома. Николай пересчитал бойцов — двадцать семь человек из сорока. Десять убиты, трое ранены. А впереди — три танка и рота пехоты.
— Гранаты к бою! — скомандовал он.
Бойцы вытащили гранаты — РГД-33, тяжёлые, с длинными рукоятками. Такие нужно было метать с разбега, с близкого расстояния. А расстояние было — метров тридцать.
— По моей команде! — крикнул Николай. — Огонь!
Они бросились вперёд. Николай бежал и молился — не богу, в которого не верил, а Лёньке, который смотрел на него с небес. «Помоги, брат. Помоги мне выжить. Помоги мне отомстить».
Он метнул гранату — она упала под гусеницу головного танка. Взрыв. Танк дёрнулся, замер, задымил. Бойцы метали гранаты в следующие. Ещё один взрыв. Ещё. Пулемёты строчили непрерывно, выкашивая ряды.
Николай упал. Пуля ударила в плечо — он почувствовал удар, потом жар, потом боль. Но он встал, побежал дальше. Нельзя останавливаться. Нельзя.
Он добежал до второго танка, выдернул чеку последней гранаты, бросил в открытый люк. Взрыв. Танк вспыхнул, как свеча.
— Ура! — закричал кто-то сзади. — Комиссар подбил танк!
Николай не слышал. Он упал на колени, обхватив голову руками. В ушах звенело — от взрывов, от криков, от белого шума.
Когда он поднял голову, немцы отступали. Танки горели, пехота бежала. Бой был выигран. Ценой двенадцати жизней.
Николай сидел в грязи, сжимая в руке автомат, и смотрел на поле боя. Дым, огонь, трупы. И где-то среди них — те, кто шёл с ним в атаку.
«Зачем? — подумал он. — Зачем мы это делаем? Чтобы победить? Или чтобы умереть?»
Ответа не было. Только белый шум.
Через неделю Николая наградили орденом Красного Знамени. За мужество и героизм. В приказе было написано: «Тов. Бережной Н. Н., военный комиссар полка, лично подбил два танка противника и увлёк бойцов в атаку». Ни слова о том, что он плакал ночью, когда никто не видел. Ни слова о том, что он пил спирт, чтобы забыть брата. Ни слова о том, что он — агент ЦРУ.
Николай получил орден, приколол к гимнастёрке и пошёл в штаб. Там его ждал новый приказ: «Формировать дивизию. Отходить за Волгу».
Он не спорил. Он устал спорить.
В октябре, когда листья облетели и пошёл первый снег, Николай получил письмо от Джеймса. Не от того, молодого — от старого, своего первого связного. Письмо было коротким, написанным на клочке бумаги и переданным через связного:
«Степь. Поздравляю с наградой. Горжусь тобой. Война кончится. Мы выиграем. Готовься к мирной жизни. Она будет труднее войны. Джеймс».
Николай прочитал, сжёг в печке и долго смотрел на пепел.
«Мирная жизнь, — подумал он. — О чём ты, Джеймс? Какая мирная жизнь после всего, что мы сделали?»
Он не знал. И знать не хотел.
Он хотел только одного — чтобы война кончилась. Чтобы больше не убивали. Чтобы можно было спать спокойно, без белого шума в голове.
Но белый шум не уходил.
Он звучал всегда.
Глава 14. Тюрьма Хоэншёнхаузен, 1943
Февраль 1943 года не собирался сдаваться. Над Берлином висело низкое, свинцовое небо, которое давило на город, как крышка гроба. Снег шёл каждый день — мелкий, колючий, он не таял, а накапливался сугробами вдоль стен, на крышах, на колючей проволоке, огораживающей стройку. Температура держалась около минус двадцати, и даже в полдень, когда солнце пыталось пробиться сквозь облака, теплее не становилось.
Эрих Шульц стоял по колено в ледяной жиже — смеси бетона, снега и собственной мочи, которую он не мог контролировать уже вторую неделю. Дизентерия косила заключённых быстрее, чем пули. Тех, кто падал, уносили санитары — куда, никто не знал. Говорили, в лазарет. Но лазарет был просто другой барак, где люди умирали медленнее, потому что не работали.
Он держался. Держался из последних сил, цепляясь за сознание, как утопающий за соломинку. Каждое утро, когда надзиратель открывал дверь барака и кричал «Aufstehen!», Эрих открывал глаза и удивлялся, что ещё жив. Каждый вечер, когда он падал на нары, он не был уверен, что проснётся завтра.
Но он просыпался. И шёл месить бетон.
Стройка, на которой он работал, не имела названия. Для охраны это был «объект №7». Для инженеров, которые иногда приезжали в серых пальто и с портфелями, — «спецобъект Берлин-Хоэншёнхаузен». Для заключённых — просто «место, где мы умрём».
Она располагалась на северо-востоке Берлина, в районе, который до войны был тихим пригородом с добротными домами и садами. Теперь дома стояли пустыми — жильцов выселили, сады вырубили, а на их месте вырастали серые стены из бетонных блоков. Тюрьма. Не просто тюрьма — комплекс. Камеры предварительного заключения, следственный изолятор, внутренняя тюрьма для особо опасных. И главное — подвал, о котором ходили слухи, от которых у Эриха стыла кровь даже в двадцатиградусный мороз.

