Читать книгу Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы ( Сборник) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Оценить:
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

5

Полная версия:

Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

Тощая собака, сделав хребтину дугой, поджимая хвост под самое брюхо, мелко дрожа, слизывала кровяное пятно на снегу и на лету ловила языком яркие красные капли, что сочились из паха рогатой туши, уже взваленной на дровни.

Дело праздничное

Заунывная песня в шесть глоток распирала стены зимницы. Сизый цигарочный дым облаком повис от земляного пола до потолка. Была как раз масленица.

Когда четыре порожних посудины уже валялись под столом, а в пятой осталось на донышке, Василий Пустых, пермяк – соленые уши, захолустный народник, помощник машиниста при лесопильне, окинул всех мутным взглядом и тяпнул кулаком по столу. Посудина взыграла и покатилась на пол, а бородачи пильщики на минуту приумолкли и сонно, тыкаясь носами, посмотрели один на другого.

И снова затянули песню. Горько морщились и возили бородами по мокрому столу.

Тогда Василий Пустых тяпнул кулаком еще крепче и привскочил, пьяно освирепев.

– Рррабы-ы! – взвыл он, выкатывая белки глаз. – Племя ослиное, дери вас черт! Дьяволы вы! Как с вами жить, а?!

Пил он наравне с другими. Управляющего лесопильней, то есть попросту хозяина, и его гостей катал сегодня: запрягшись в розвальни, наравне с другими, чуть ли не в корню шел. И трешницу на пропой управляющий сунул в руки не кому-нибудь, а ему, Василию Пустых.

Кочегар Киря вытаращил не него безбровые глаза. По скопческому лицу Кири расплылось недоумение: чего ради беснуется человек? Сидел себе смирно, рта не раскрывал, будто дремал, и – на вот, надумал!

А Пустых тем разом располоснул на груди рубаху и бил себя кулаком в тощую, маслами просаленную, всю зиму не мытую грудь.

И вопил, срываясь в голосе:

– Ммы!.. М-мещанину трафить?.. Ни-когда! Кто мы?.. Облик наш где? Эх, человеки-и!..

– Мы, Василь Палыч, крестьяне, – начал Карп, виновато мигая глазами. – Обзаведенье наше, известно, при земле. А что касаемо выпить – праздничное дело, што ж! Где уж нам по книжкам…

Пустых даже зубами скрипнул. Весь перегнулся через стол, к Кире, глаза вылезли на лоб, голос разом охрип.

– Сволочи вы все!.. Слышь? Продажные твари, дьяволы! Тормоз Вестингауза вы… гири на ногах человеческих, вот! Понял?.. И еще скажу… головой, брат, не крути!.. Слушай, я докажу-у!..

Запинаясь за чьи-то ноги, он полез на моргающего Кирю, чтобы доказать.

Но ему помешали.

В зимницу шумно ввалился управляющий с пьяной оравой гостей. Кто-то из них бил в заслонку, кто-то подыгрывал на гармони.

Гикали с присвистом, став в кружок. А в кружке том плясал конторщик Плашкин. Он взмахивал руками и смешно топтался, праздничный белый воротничок на его шее распрыгнулся и повис, болтаясь на одной пуговке через плечо.

– Ребята! – закричал управляющий, красный будто вареный рак, в распахнувшейся шубе. – Реб-бята!.. Полведра даю! Выкатывай еще раз сани! До смерти запою! Н-ну?!

Бороды перестали мести стол. Шатаясь, нестройно поднялись – и все смешалось в один топающий, ревущий клубок и пьяно двинулось из зимницы на волю.

Все ушли.

Остался один Василий Пустых.

В растерзанной рубахе, он долго стоял среди зимницы и горестно покачивал головой. Пол под ногами колебался, как палуба корабля в бушующем море.

На воле гремит заслон, хлипает гармонь, захлебывается песня – и все это куда-то удаляется, затихает.

Стихло.

Тогда Пустых качнулся туда-сюда, икнул, размашистым шагом подошел к столу и пнул его. Стол покатился.

Василий смахнул с лавки чайную посуду, сбил со стены ночник… Пошатываясь, высматривал, что бы еще сделать?

Взял в обе руки полено и не торопясь, деловито стал бить этим поленом по железной печной трубе. Смялась труба, на несколько частей рассыпалась, упала; у потолка на проволоках осталась лишь верхняя часть ее, но Пустых и ее сорвал. Хлестнулся на нары лицом вниз и пьяно завыл, повторяя:

– Мещанину трафить, мы… мы…

Александр Неверов

Гуманный…

Из книги «Заметки читателя»


Имя Александра Неверова практически неизвестно современному читателю, разве что название его повести «Ташкент – город хлебный» многим как будто припоминается смутно – слыхали что-то такое. С появления ее в московском литературно-художественном альманахе «Вехи Октября» в 1923 году и по 1973 год она выдержала 44 издания, имела огромный успех в нашей стране и была переведена на многие языки мира. Вот уж воистину произведение, к которому трудно подойти с какими-нибудь политическими вопросами и даже, можно сказать, с нравственными оценками, поскольку с главного его героя Мишки, в отчаянии отправившегося в Ташкент за хлебом, не очень-то спросишь за некоторые его непохвальные выходки, недобрые мысли, за всю более или менее ясно проглядывающую перспективу становления из него отнюдь не положительного и приятного во всех отношениях гражданина. В повести действует голод, поднявший народ с места и образовавший какое-то народное, эпическое, гомеровское шествие, некую безумную и неистовую борьбу за выживание. И тут-то оказывается, что словно только в этой обстановке лишенного всяких социальных, политических, нравственных черт движения, в этой дикой борьбе можно услышать не привычный для нашей литературы голос сомнений или страстного богоискательства, решения важных психологических ребусов или глубокого самоанализа, а самой жизни как она есть. Так оно и происходит, когда Мишка, умоляя машиниста взять его на ташкентский поезд, «встал на колени, протянул вперед руки и голосом отчаяния, голосом тоски и горя своего, мучительно закричал:

– Дяденька, товарищ, Христа ради посади, пропаду я здесь!..»

Неверовская повесть умерла, похоже, вместе с двадцатым веком. А ведь тоска и горе подают голос не только из-за голода, бывают и другие мучительные, мученические ситуации, когда жизнь точно так же кричит, словно не помня себя. Но мы либо живем уже чересчур благополучно, либо пережитые в этом самом двадцатом столетии несчастья притупили нашу восприимчивость.

Родился Александр Сергеевич Неверов (Скобелев) в 1886 году в селе Новиковки Самарской губернии, в крестьянской семье, а умер в 1923-м, завершая работу над интереснейшим романом «Гуси-лебеди». Его архив сохранил такую запись, сделанную за несколько дней до смерти: «Во мне сто страниц самых лучших, которые должны выразить то, что живет глубоко в тайниках… Они самые лучшие и самые трагические… Пусть их напишу, когда мне будет 72 года… Ведь душа не стареет, я в это верю, и я никогда не буду стариком. Не хочу и не могу». За недолгую жизнь ему довелось потрудиться земледельцем, «мальчиком при дверях» в купеческих магазинах, деревенским учителем. В 1915 году, призванный в армию, служил в Самарском военном лазарете. Его первыми литературными опытами заинтересовались не известные издания той поры – из них приходили отрицательные ответы, а журналы с довольно странными для нашего слуха названиями: «Трезвые всходы», «Жизнь для всех». Известные политические шатания и идейные срывы писателя, которые советская критика, в целом доброжелательно принимавшая творчество Неверова, призывала не преувеличивать, были вызваны его склонностью к эсерам, а говоря общо – к надклассовому демократизму, абстрактному гуманизму и прочим досадным для правоверных большевиков вещам. Встретив революцию с воодушевлением, он, однако, с сомнением воспринял последовавшие затем декреты и предприятия нарождающейся советской власти, чему особенно способствовала начавшаяся в его родной Самарской губернии травля «кулаков». Неверов полагал, что надо не «колоть» деревню, а «стаскивать всех крестьян в одно». Когда же в губернии на время воцарилась эсеровская «учредиловка» (1918), писатель в местной газете «Народ» восторженно писал о «чистой демократии» и «народоправстве». В 21-м начался в Поволжье страшный голод, и Неверов, ради спасения себя и семьи, оказался среди ходивших в «хлебный» Ташкент.

Его «предрассудки» вполне выразились в замечательной повести 1922 года «Андрон непутевый», написанной в сказовой манере. Ф. Гладков в своих воспоминаниях приводит такие высказывания Неверова: «Мужик – поэт и песенник. Он и плачет от сердца и веселится от души. Он ничего на веру не берет – скептик, но и бунтарь исторический. Язык у него богатый, певучий и мудрый. Говорит он и поет, как холсты расстилает…» А в повести «поэт, песенник и скептик» вилами и топорами изгоняет вернувшегося с войны с большевистскими лозунгами на устах Андрона. Очень уж он вместе с созданным им в деревне союзом молодежи надоел мужикам. «Компания Андронова – лучше не выдумать. Гришка Копчик с деревянной ногой – голь, Яшка Мазлаголь, Федька Бадыла – голь. Наплевать на это! Потому они и коммунистами называются – нет у них ничего. Вот как Мишка Потугин попал к этим людям? В молодой союз записался. А в союзе вечеринки каждый день. Парни и девки там». Мужикам же Андрон из своего исполкома слал приказы: «В бывшем дому священника немедленно оборудовать сцену для разного представленья. Столяра Тихоня Белякова и плотника Кузьму Вахромеева мобилизовать без всякого уклоненья. У Прохора Черемушкина взять на общую пользу восемь досок поделочного тесу».

Разочаровавшись в «учредиловке», а отчасти и в абстрактном гуманизме, писатель, живший в развалюхе на окраине Самары, голодавший и не имевший возможности обеспечить необходимым семью, произносит уже такие знаменательные слова: «Я… часто брюзжу, как обыватель, слюни развожу, но когда сажусь писать о коммунистах, я понимаю их, художник во мне побеждает обывателя…» Понимая или пытаясь понять коммунистов, он редактирует журналы «Красная Армия» и «Понизовье». В те годы было популярно «казнить» классическое наследство, и Неверов на утверждение, что подобное сбрасывание за борт современности и есть революция, отвечал: «Это вы оставьте… Октябрьская революция – воля масс, а тут массам навязывают чью-то другую волю. Как видите, разница… Нет, не следует нам чужие горшки бить…». Он на собраниях самарских литераторов читает доклады «Техника и психологический анализ Шекспира», «Композиция рассказов Чехова», «Технические приемы Бунина». И тут бы нам не только отметить его очередное противодействие духу времени, но и спросить: а где же теперь, после долгих лет народной диктатуры, у нас такие выходцы из крестьян, чтоб с толком и смыслом – о Шекспире, о Бунине?

Еще в перестроечные годы кое-что из творческого наследия Неверова попадало в печать, главным образом «Марья-большевичка» – веселый рассказ о крестьянке, которая «прямо сумасшедшая стала» с тех пор, как «появились большевики со свободой да начали бабам сусоли разводить, что вы, мол, теперь равного положения с мужиками». Кончилось опять мужицким утомлением: «Думали, не избавимся никак от такой головушки, да история маленькая случилась: нападение сделали казаки. Села Марья в телегу с большевиками, уехала. Куда – не могу сказать. Видели будто в другом селе, а можа, не она была – другая, похожая. Много теперь развелось их».

В заключение вернемся к повести «Ташкент – город хлебный». В предисловии к изданному «Советской Россией» в 1973 году сборнику произведений Неверова Н. И. Страхов, называя эту повесть высшим творческим достижением писателя, уверяет: «Давно канули в прошлое описанные в ней события, а книга живет. Народ принял и полюбил ее навсегда». Так ли?


Михаил Литов

В плену

1.

Емельян ездил в город, привез оттуда австрийца в работники. По-русски он говорил плохо, больше кивал головой… Посадил его Емельян на телегу, оглянулся назад, сказал:

– Ну, поехали.

И Артур оглянулся назад.

Позади оставался город, наполненный шумом, впереди расстилались поля, наполненные тишиной… Не понял Артур, что сказал хозяин, но своей дороги не было, ехал, куда повезут.

Вез Емельян в Алдаровку.

Дорогой говорил:

– Ты не бойся, у нас хорошо. По праздникам я не работаю.

Трудно было Артуру понять Емельянову речь. Молчал. А когда Емельян отворачивался в сторону, Артур рассматривал Емельяна. В городе не успел приглядеться к нему, думал о другом.

Емельян – старик.

Лицо утонуло в бороде. Глаза спрятаны в густо нависших бровях. Губ совсем не видать из-под усов.

Жары не чувствует.

На нем овчинная шапка с подпотевшей тульей, старый, на вате, пиджак, подпоясанный ремешком. На ногах валенки. Словно сыч выглядывает из дупла, зорко глядит по сторонам.

Артур думает разное.

Емельян, поглядывая на Артура, тоже думает разное. Кто его знает? Человек он нерусский, чужой, ненадежный. Дорога степная, безлюдная. А в кармане у Емельяна деньги.

Ехали под вечер.

Лошади надоело тащить их вприпрыжку, останавливалась.

Емельян сердился, хлестал ее по боку. Кнут то и дело кружился над головой у Артура, Артур опасливо жался в сторонку. Емельяну казалось, что доверяться Артуру нельзя, в душе вырастало тревожное чувство. Откуда оно шло – не знал, но в каждой мочевинке, под каждым бугорком плотнее прижимался к сиденью, крепче дергал вожжами, гнал непослушную лошадь.

Осмелел Емельян около Алдаровки.

Когда выглянули знакомые трубы на старых соломенных крышах, страх, который попусту тащил несколько верст, отошел и растаял.

Придерживая лошадь, сказал:

– Ну, вот и приехали. Видишь деревню? Наша это, Алдаровка. А там, полевее, – Кирьяновка. Густо сидим, как грибы.

Понял Артур: дорога кончается, дальше этого не уедешь. Вытащил из-под ног засохшую соломинку, начал разжевывать, выплевывая по кусочку.

Емельян подумал:

«Есть хочет».

Опять сказал:

– Терпи немножко. Приедем домой, ужинать будем.

2.

У ворот стояли бабы с ребятишками и два старика, чем-то похожих на Емельяна. Один в шерстяных полосатых чулках сидел на завалинке, выгнув колени. Другой в липовых калошах стоял напротив. Из раскрытого окна выглядывала старушечья голова в черном платочке. В соседней избе плакал ребенок, улицей пылили овцы. Хлопал пастушечий кнут.

Смеркалось.

Емельян слез первым.

Дорогой пересидел ноги и теперь слегка прихрамывал. Артур задержался на телеге. Бабы с ребятишками подошли вплотную, обступили полукругом. Окруженный, он сидел как коробейник, торгующий кольцами.

Старики поглядывали издали.

Артур интересовал их со стороны крепости, словно новокупка, приведенная с базара; каждый старался назначить ей цену.

– Ничего, здоровый будто.

С улицы заторопились в избу.

Изба большая, с тремя окнами на дорогу. От набившихся баб с мужиками казалась маленькой, тесной, без воздуха. Лампа, спущенная над столом, горела тускло. Пахло керосинной копотью. Под потолком кружились потревоженные мухи. Из чулана выглянули и снова скрылись большие недоумевающие глаза, налитые жалостью. Справа и слева глядели другие глаза – светлые, темные, недоверяющие. В окно с улицы глянула чья-то голова с распустившимися волосами. И оттого, что не было видно туловища, спрятанного за стеной, большая растрепанная голова, ищущая Артура, казалась похожей на фокус: покажется – скроется. Скроется – опять покажется.

Иван Прокофьич в новом казинетовом пиджаке нараспашку сел рядом с Артуром на лавку. Подмигнул, похлопал его по плечу:

– Что, брат, попался?

Понял Артур, что с ним разговаривают; улыбаясь, кивнул головой.

Иван Прокофьич кричал под самое ухо, словно глухому:

– У нас хорошо, лучше, чем у вас!

Емельян сказал Ивану Прокофьичу:

– Больно-то не приставай, пускай оглядится.

Пришли еще мужики, молча уставились на Артураострыми ощупывающими глазами. Пробовал Артур отвернуться, спрятаться от пристальных глаз, но спрятаться было негде. Слева сидел Максим Иваныч, выставив ноги в полосатых чулках, справа – Иван Прокофьич в казинетовом пиджаке нараспашку, а напротив Евсей, перегородивший дорогу. Последней пришла бабка Ирина, проводившая трех сыновей на войну. Протискалась поближе к Артуру старуха, заплакала. Не знал Артур, что бабка похожа на могилу, где лежит не одно схороненное горе, и ему показалось, что плачет старуха над ним.

Сердце заныло.

Не умея говорить по-русски, начал говорить по-своему, чтобы показать людям свое, человеческое.

Люди не поняли, изба наполнилась смехом.

И Артур сначала не понял. А когда понял – смеются над ним, над ломаным его языком, даже улыбаться и кивать головой перестал. Иван Прокофьич похлопывал по плечу, спрашивал, сколько у них в Австрии земли на человека; Артур не отвечал.

3.

Легли поздно.

Долго думали, где положить Артура; решили положить на полу. Сам Емельян расположился на печке, чтобы удобнее было наблюдать за работником сверху. Ночью опять он сделался робким. Давешний страх, сброшенный на дороге, снова подошел вплотную.

Старшая сноха Марья с двумя ребятишками приткнулась в углу на кровати. Младшая – Евдоха – ушла в кладовушку. Емельян приказал ложиться в избе, она не послушалась. Емельян рассердился, расстроился. Ему хотелось немногого. Пусть бы чужой человек увидел, что старик в дому – сила, что ему повинуются со слова. Но этого не было, и это печалило. Обиженный, он долго пыхтел, возился, а когда засыпал, видел Артура, тихонько отворяющего дверь; вскакивая, просыпался.

Ночь была лунная, тихая.

Месяц подошел под самые окна, осторожно провел от передней стены светлую кривую дорожку. За стеной на дворе отдувалась корова, кашляли овцы.

В полусне разговаривали гуси. В улочке сонно гавкала собачонка, разрубая тишину. Дальше, на другом конце, доигрывала гармонь, роняя последние крики.

Артур не спал, подложив под голову согнутые руки, беспокойно сжимался в комок. Минутами садился, закрывая лицо, медленно качал головой. Прислушивался, щурил глаза на светлую кривую дорожку, положенную месяцем, неслышно уходил по ней мысленно.

Емельян следил сверху.

Когда Артур вышел из избы, вслед за ним вышел и Емельян.

Артур остановился под сараем. Емельян прижался в сенях. Ослаб он, внутренно раздвоился. Казалось ему, что под сараем в темноте Артур совершает ужасное дело, и это ужасное идет на него, Емельяна. Подойдет, раздавит.

Артур неуверенно тронул калитку. В голове у Емельяна помутилось. Наддарил кто-то в темноте его, вытолкнул из сеней. Выскочил на двор, судорожно вцепился Артуру в плечо, жарко дохнул в лицо.

– Куда?

Голос был резкий, не свой, оба испугались. Остановился Артур в полосе лунного света, заглянул Емельяну в лицо. Потом показал пальцем на грудь себе. Это значило, что у него болит сердце, что ему припомнилась родина, и он немножко расстроился.

Емельян думал свое и в охватившей тревоге не разглядел тоскующих глаз.

Уснул Артур ненадолго, спал некрепко.

Всю ночь около него кружил какой-то мужик в новом казинетовом пиджаке нараспашку, хлопал по плечу.

– Что, брат, попался?

4.

За завтраком Артур увидел всю семью.

Его посадили рядом с хозяином в переднем углу. Напротив сидела старшая сноха Марья. Ела молча, взглянула на Артура только раз.

Младшая Евдоха, краснощекая молодайка, держалась по-девичьи. Разлука с мужем мало отразилась на ней. Словно галка, повертывалась из стороны в сторону. В круглых косивших глазах наигрывал девичий задор.

Ел Артур неуверенно; торопился, отставал.

Емельян угощал по-праздничному:

– Ешь потолще, едой не разоришь.

Подкладывал хлеба.

– Много съешь – много сделаешь.

Сам он сидел по-хозяйски, распустив подмоченную бороду. Ложка у него большая, вроде половника, с двумя вырезанными крестиками на облупившемся черенке. В перерыве между едой постукивал ею по столу, вместо колокольчика, замахивался на Марьиного мальчишку, удивленно поглядывающего на Артура.

К столу подавала старуха, Емельянова жена. Она была моложе «самого», но видом постарше, послабее. Ходила согнувшись, голову держала опущенной, носила на старых подсохших губах теплую материнскую улыбку.

После завтрака вышли во двор.

Одну лошадь обратал Емельян, другую – Артур.

Когда впрягли лошадей в телеги, Емельян вынес лопаты, показал Артуру на кучу навоза в углу под сараем.

– Навоз возить будем, дело нехитрое, скоро поймешь.

Вышла Евдоха с вилами, встала напротив. Работала она по-мужичьи, отрывая вилами тяжелые пласты, смеялась над работником.

Навоз возили целый день.

Артур утомился, а вечером отказался от ужина.

Ужинали при огне. В избе было жарко. Все время плакал Марьин ребенок. По стенам ползали тараканы. Щи были горячие, над столом от них стояло маленькое облачко, закрывающее Емельяна в переднем углу. Слышно было только, как стучал он мослом по столу, шумно высасывая мозги, а глаз и лица не было видно.

Артур сидел в стороне, возле печки. Потом вышел на двор, присел на крылечко.

– Я умру здесь.

Сказал тихонько, испугался.

А голос внутри его ответил:

– Терпи. Вытерпишь, увидишь родину…

5.

По утрам вставали рано.

Первым просыпался Емельян. Наскоро ополаскивал лицо, приглаживал бороду. Молился наспех, по привычке, цельных молитв не было. Были отдельные клочья, обрывки, и обрывки эти путались в голове беспорядочно. Забываясь, Емельян оборачивался назад, глядел на кровать, где валялось старье, заслоняющее иконы. Не кончив молитвы, скакал под сарай. Оттуда перебрасывался на огород, с огорода – на улицу, кружился около лошадей и готов был схватиться сразу за несколько дел.

Артур спал на полу.

По утрам Емельян тянул его за ногу, осторожно подталкивал в бок. Артур просыпался, как заяц, почуявший выстрел. Одевался быстро. Пока хозяин стоял на молитве, раскуривал трубку.

Марья просыпалась сама.

По ночам ее мучил ребенок, и лицо у нее от бессонницы было зеленое, мятое. На постели по утрам она не стеснялась, сидела с раскрытой обсосанной грудью, с оголенными икрами ног.

Евдоха спала в кладовушке.

С вечера ложилась поздно, где-то бродила, чего-то искала, утром вставала насильно. Ее будил Емельян, постукивая кулаком в запертую дверь. Просыпалась она недовольная, раздраженная, в круглых косивших глазах светилась досада, в коротких словах, которые бросала Емельяну, чувствовался вызов.

Старуха шла серединой.

Характер у нее мягкий, неустойчивый, ссориться не любила. Когда ссорилась Евдоха с Марьиными ребятишками, как чужая в дому, отходила в сторону.

Артур стоял чужаком в этой жизни, словно дерево, пересаженное в чужой палисадник. Пробовал говорить – не понимали. Пробовал выбросить из себя давившую тяжесть – смеялись. Не сумел подойти к людям вплотную, стал замкнутым, одиноким. По вечерам, когда ложились другие, задерживался на дворе, выходил на огород, с огорода – на речку, бесцельно кружился на берегу.

В маленькой речушке расстроенным хором гудели лягушки, в улице подвывали собаки, плакали дети в месячной потревоженной тишине. Видел Артур темное, тупое, неговорящее лицо жизни, и это лицо убивало тоской. Смотрело оно на него и рано утром, когда просыпался на работу, и поздно ночью, когда засыпал на полу. Даже в поле, в маленьком тихом просторе, изрезанном косыми проселками, стояло перед ним тупое лицо.

Емельян беспокоился.

Не видя Артура в избе, осторожно выходил под сарай, по-кошачьи заглядывал в углы, пересчитывал лошадей в полутьме, прислушивался. Со двора пробирался на огород, спускался на речку, долго стоял на берегу. Страх наваливался, как камень, пущенный сверху. Придавленный страхом, он гнулся, слабел, не было силы двинуться с места. Тревожно окрикивал:

– Артур! Пан!

Артура раздражали подкарауливающие шаги. Вспыхивало враждебное к маленькому мохнатому старику, от возбуждения вздрагивали руки. Хотелось заупрямиться, не послушаться, зло посмеяться над силой, ведущей к подчинению. Что из этого выйдет? От сознания, что выйдет большое, непоправимое, глаза светились ярче, тонкие губы сжимались плотнее.

Это были минуты ненужного гнева.

После не верилось: были они или не были.

Успокоенный Емельян говорил:

– Чем тебе плохо? Работаем в меру, пьем-едим досыта. Товарищам хуже.

Артур видел другое лицо, слышал другой голос, в котором дрожали теплые растроганные ноты. Прикладывая руку к сердцу, кивал головой.

Хотелось ему подойти к людям проще, по-человечески, разгородить фальшивую ненужную перегородку, вынуть из сердца свое, человеческое, – что-то удерживало, мешало. Прислушиваясь к другим, бережно хранил отдельные звуки чужих разговоров, старался усвоить язык, но язык был небогатый, и тот немногий обиход, который заучил Артур, не в состоянии был выразить того, что чувствовал.

6.

Бабы в субботу вытопили баню.

Емельян три раза залезал на полок, сердито хлестал себя веником. Мыться с ним мог не каждый. В бане стоял невыносимый жар, трудно было дышать даже на полу. Артур с удивлением поглядывал на гогочущего вверху Емельяна. Сам он сидел в уголку около кадушки.

Емельян и его затащил на полок, подталкивая снизу.

– Ничего, ничего, давно не парился.

Артур согласился, но веником не умел работать. Парил сам Емельян. Артур порывался соскочить на пол.

1...34567...11
bannerbanner