Читать книгу Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы ( Сборник) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Оценить:
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

5

Полная версия:

Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

Казалось ему, что он не вытерпит, задохнется в обжигающей духоте, но прыгающий веник в руке у Емельяна и сам Емельян, возбужденно танцующий на приступке, заставляли лежать до конца.

Только уж после понял Артур, что с ним проделывали это мученье к лучшему. Вшивое пропаренное тело почувствовало себя легко и свободно. Долго отыскивал грязное немытое белье в предбаннике, – белья грязного не было. На том месте, где было положено, лежало другое: новые полосатые штаны и ситцевая рубаха с вышитым воротом.

Тайная забота баб растрогала.

Домой вернулся непохожим на прежнего, – немного смешной и забавный в новом наряде. Вместо незнакомого пугающего австрийца стоял теперь свой, одинаковый, в одинаковых штанах и рубахе. Было легче смотреть на такого, чувствовалась радость и в том, что все это вышло так просто, легко и радостно.

Дома на Артура надели еще пиджак, оставшийся от Марьиного мужа – солдата, старую фуражку с разорванным козырьком, на ноги – сапоги. Заставили пройти по избе.

Артур прошел.

Оттого ли, что было забавно смотреть на него, сделавшегося вдруг непохожим на прежнего, или оттого, что плотно сидела поношенная фуражка с разорванным козырьком, – на душе у всех появилось хорошее, теплое чувство, брызжущее смехом. Темные лица разгладились. Позывало на шутку. Даже Марья, не поднимающая глаз, улыбнулась. Старуха гремела трубой, налаживала самовар. Добрые старушечьи глаза, выглядывающие из чулана, казались еще добрее.

Евдоха дурачилась, дергала Артура за рукава.

– Хороший какой!

Емельян покрикивал на Евдоху:

– Брось, брось!

Но все это было между прочим, старик не сердился.

Вечер прошел в разговорах.

Кто-то новый, умиротворяющий вошел в Емельянову избу, объединил, успокоил людей, идущих по разным дорогам. За чаем Артур сидел рядом с хозяином. Глядя на них, казалось, что два мужика – как два дерева, выросших в разное время. Они уже не были чужими, пугающими, между ними чувствовалась внутренняя близость.

Емельян подкладывал хлеба.

– Закусывай, не стесняйся.

Старуха сварила яиц – по два каждому. Это тоже указывало, что Артур свой человек, имеющий право на равную долю.

Вылез Емельян из-за стола добрым, снисходительным. Следом за ним вылез и Артур. Заглянул Иван Прокофьич в казинетовом пиджаке, смастерил себе «ножку». Артур закурил трубку. Первый дымок выпустил молча, за вторым потекли разговоры.

Говорили про войну, про ярмарку, про цены на хлеб.

Артур сидел взволнованный.

Понимал он не все, что говорили другие, но чувствовал, что его не сторонятся, смотрят как на своего, близкого человека, страдающего одним горем, и его печаль есть печаль и этих мужиков.

Легли не по-летнему поздно.

Что-то мешало уснуть, что-то тревожило невысказанное.

Пропели первые петухи после полуночи.

Артур тихонько вышел из избы, постоял у сеней. Чуткая переливающаяся тишина чуть слышно звенела колокольчиком, разговаривала слабыми шорохами. Глубокое звездное небо глядело спокойно и кротко. Усталая, измученная душа наливалась такой же тишиной и кротостью.

Стоя около сеней со скрещенными на груди руками, Артур в первый раз пересмотрел всю свою жизнь от начала до конца, мысленно прошел короткий утомительный путь, приведший в маленькую степную деревню.

Ах, война!

Было обидно и грустно.

А когда в избе заплакал Марьин ребенок – нервы не выдержали. Представил Артур своего ребенка, жену, комнату, в которой остались два человека, дожидающиеся писем, – из глаз выпала первая за все время слезинка.

Долго не спал и Емельян в эту ночь.

Тоже пересмотрел жизнь свою от начала до конца.

Дошел до Артура, подумал:

– Жалеть надо. Мы пожалеем, и она пожалеет нас.

Все еще боялся Емельян, все еще не доверял, ожидая Артуровых проделок, хотел покорить жалостью. Злое обособленное чувство, что Артур чужой человек, которого не стоит жалеть, заменялось другим. В минуты, когда не было подозренья, обжигающего мозг, говорил Артуру, заглядывая в лицо:

– Нам с тобой делить нечего. Будем жить дружнее, лучше будет. Ты хорошо сделаешь, и я хорошо сделаю. Чего нам делить?

Артур кивал головой.

7.

Околел гнедой мерин и смертью своей поставил Емельяна в тупик.

Лошадь была здоровая, крепкая, не жаловалась, не валялась, пала, как дерево, враз. С вечера Емельян разговаривал с ней на дворе, утром нашел мертвой. Лежала она около плетня, вытянув ноги, окоченевшая, с оскаленной мордой.

Емельян не поверил, испуганно пнул ее в бок.

Лошадь не двинулась.

Забежал с другой стороны Емельян, приподнял голову.

Неподвижная голова была тяжелая.

Емельян тоже сделался страшно тяжелым, почувствовал, что под ногами у него не земля, а жидкое тесто, в которое лезет, точно в трясину.

Прижался к плетню.

Из сеней вышел Артур, неся с собой доброе чувство. Не понял, в чем дело. Увидя лошадиную голову с оскаленной мордой и голову хозяина, упавшую на грудь, – нахмурился. Бодрое хорошее чувство сменилось щемящим. Взглянул на хозяина.

Хозяина не было.

У плетня стоял маленький, мохнатый старик в длинной рубахе, безмолвно смотрел себе под ноги.

Артур подошел поближе, хотел что-то сказать, пожалеть человека в несчастье. Емельян приподнял голову. В маленьких незрячих глазах столько было злого, выпирающего изнутри, что Артур даже попятился, чуточку покраснел. Он стоял по одну сторону, Емельян – по другую. Между ними лежала околевшая лошадь, и, отделенные ею, они стояли, как на двух берегах, идущие в разные стороны.

Емельян не мог говорить, косил красным вертящимся глазом то на Артура, стоявшего справа, то на околевшую лошадь с откинутой в сторону левой ногой.

Первой из женщин выбежала старуха в черном платочке. Вслед за ней – Марья в расстегнутой кофте, Марьин мальчишка в больших сапогах и не чувствовавшая горя Евдоха в подоткнутой юбке. Встала она не там, где встали другие, а несколько на отлете. На околевшую лошадь глядела безучастно.

Увидел Емельян эту отчужденность и понял, что Евдоха чужая в дому. Озлобленные, сухо горевшие глаза остановились на ней. Евдоха встретилась спокойно с ними, небрежно, и мучила этой небрежностью до тех пор, пока Емельян не начал ругаться.

Тут Евдоха сказала ему:

– Не ругайся, я ведь не дочка тебе.

Знал Емельян, что Евдоха не дочка ему, но думал о другом.

Возбуждение ослепило его. Не было уже ни лошади, ни жены, ни Артура, ни всей это жизни, хохочущей тысячью ртов. Было одно лицо, выглядывающее из тумана, и оно хохотало за всех. То была Евдоха, бросившая последний камень. Стояла она все там же, где встала вначале, но Емельяну казалось, что она далеко-далеко от него. Он подвигался с трудом к ней, тяжело ворочая грудью, а когда подошел и хотел что-то сделать, чтобы рассеять сизый туман, перед ним стояла не Евдоха, а плачущая старуха в черном платочке, держала его за руку. Другую, сжатую в кулак, держала Марья.

Емельян ослаб.

Две лошади, потерявшие третью, стояли поодаль, около ворот толпились овцы, коровы.

К завтраку Евдоха не вернулась. Место ее за столом оставалось пустым, напоминало об утреннем. Притихший Артур в ситцевой рубашке сидел неподвижно.

Подаренная рубаха давила камнем.

Емельян не угощал, не подкладывал хлеба, как раньше, не стучал и мослом по столу. А когда мальчишка Марьин выронил ложку, Емельян ударил его по голове. Мальчишка заплакал. Марья смолчала, как будто не видела, но от еды отказалась, ушла на кровать.

Глаза у старухи стали темнее, печальнее. Губы втянулись.

Вылез и Артур.

Емельян один остался за столом. Тусклые глаза опять загорелись враждебно. Брякнул кулаком по столу:

– Что вы хотите?

8.

Жить стало трудно.

В глазах у Емельяна неизменно горел сухой огонек, нащупывающий в темноте. Он почти не разговаривал с Артуром, как будто не замечал человека, шагающего рядом. Стоило Артуру где-нибудь уединиться, на минуточку спрятаться от преследующих глаз, Емельян тревожно бегал по углам.

Спал мало.

Сон был некрепкий. В расстроенной голове путались расстроенные мысли. Вскакивал, отыскивал глазами Артура, по-кошачьи пробирался на двор.

Артур не сердился на старика.

Он перегорел, утомился, и не было в нем ни горечи, ни раздражения. Темная, незрячая жизнь, в которой кружился чужим и непонятным, не давала ни свету, ни радости. Вместе с ласковой жалостью бабьих глаз видел и острую щетину в напуганных глазах Емельяна. Умирал он медленно, равнодушно. Лишь редко-редко вспыхивало протестующее чувство, но вспыхивало не надолго, как искры, отлетевшие от костра, возбуждение было короткое. А когда увидел на ладони у себя капельку крови, зловеще окрасившую желтую, нездоровую харкотину, сделался особенно тихим, печально сказал:

– Ну, вот и конец.

Написал письмо.

Первое письмо, как поселился в Алдаровке. Готовился к нему долго, долго вынашивал запрятанные мысли. Пока готовился, думал высказать много, а на бумаге вышло несколько строк. Прочел их: не поверилось, что сам написал. Не хотелось жаловаться, не хотелось и роптать, чтобы уйти из этой жизни спокойно, но в каждой строчке слышались обида и слезы, тоска и отчаяние…

Поглядел на написанное, что-то припомнил, нерешительно разорвал. Разорванные лоскутки выбросил на ветер, и они, подхваченные ветром, разлетелись как падающие сверху снежинки.

9.

В пятницу выехали в поле.

Работали молча.

Артур ходил за плугом, Емельян по-хозяйски стоял на межнике. Забирался под телегу, чтобы вздремнуть от безделья, но тут же высовывал голову, украдкой смотрел на Артура, шагающего за лошадьми.

Стояла духота.

Безоблачное небо казалось высоким, прозрачным; примолкшее поле – широким, пустынным.

В полдень лошади утомились. Емельян приказал отпрягать на отдых. Закусывали в одно время: лошади в телеге, хозяин с работником под телегой. Емельян с ножом в руке резал хлеб, вынутый из кошеля. Один кусок положил перед собой, другой – перед Артуром.

Артур не дотрагивался до хлеба. Выпил квасу, пахнувшего тряпицей, отодвинулся в сторону.

Емельян покосился. Ел один, усиленно ворочая щеками, чувствовал себя обиженным. Когда Артур вылез из-под телеги, Емельян вспыхнул. В сердце закурилось нехорошее чувство, делающее человека сухим и колючим.

Артур подошел к лошадям, одну погладил по спине.

Емельян из-под телеги наблюдал. Тревожило неясное.

Рядом лежала Артурова кепка с полинявшим значком повыше козырька. Взял в руки ее, будто никогда не видел, пощупал, повертел, даже обнюхал и брезгливо, со злостью отшвырнул в сторону. Вспомнились дети – два сына, ушедшие на войну. Представилась самая война – огромное поле, уставленное пушками с разинутыми ртами. Представились австрийские солдаты, расстреливающие русских солдат, – сердце ударило вперебой. Злое, враждебное чувство разгорелось сильнее. Глаза под нависшими бровями сделались меньше. Были позывы на кого-нибудь налететь, сделать кому-нибудь вызов. Но кого вызывать кроме Артура? В нем сошлась вся путаница расстроенной жизни. Он на каждом шагу причинял и боль своей неразгаданностью. Только к нему, чередуясь, неизменно стекались Емельяновы мысли, только он, оторванный от своих, стоял перед глазами, вызывая то жалость, то злобу…

Артур схоронился в полыннике на чужой десятине. Осторожно вытащил маленькую тростяную дудочку, которую смастерил в праздничный отдых, несколько минут просидел молча, со слабой ребячьей улыбкой. Тоненькая, незатейливая дудка стыдила своей простотой. Боялся Артур, что слабый самодельный инструмент не сумеет передать невысказанное словами. Вылетели первые звуки, слабо поднялись вверх. Артур в волнении прижал дудку к груди. Невольник и чужестранец, прикованный силой к чужим далеким полям, сидел он, словно заяц, укрытый полынником, позабыл про хозяина. Увлеченный игрою, изливал свою скорбь. Тростяная дудочка, в которую вложил свое сердце, пела так грустно, так жалобно. Столько было простоты и горького человеческого чувства, близкого другому человеческому сердцу! Заслышал Емельян невидимую дудку, вздохнул. Жалобное волнующее пение казалось не пением, не игрой, не забавой, а душевной, покоряющей болью… В голове рождались другие мысли, в сердце – другие чувства. Просились свои скорби, свои жалобы на человеческую несправедливость, разорвавшую жизнь пополам; хотелось добавить свое, выраженное, неповинующимся языком.

Артур сидел, низко опустив голову.

Сзади за спиной стоял Емельян, не нарушая игры.

Уже не было страшно пугающего австрийца, отнимающего сон по ночам. Сидел одинокий человек, измученный жизнью.

Увидел Артур хозяина – дудка смолкла.

Емельян тихонько сказал:

– Вот ты какой!

Артур показал на грудь себе.

– Болит.

Емельян покачал головой.

– Плохо, брат, я вижу. Я тоже никуда не гожусь.

Начал рассказывать про сыновей, ушедших на войну, про старую разлаженную жизнь. Маленькие, затосковавшие глаза обволоклись слезами.

– В больницу нам с тобой надо, к доктору.

Оба молчали.

Веселые ребята

Литератору деду Гольдебаеву[2], с любовью

1.

У деда болят ноги. Лежит под великолепным тулупом на волчьем меху, легонько вздыхает. В комнате полутемно. Дует ветер. Мороз стукает лбом в деревянные стены. Дрова на исходе. Рядом – Шекспир в роскошном переплете. Крепко держится за любимого из любимых.

– С голоду буду сдыхать, а его не продам.

Очень уж брюхо мучает. Бросит дед ему корочку за день, закроет глаза и лежит с мягкими посеребренными волосами. Изо рта плывет теплый дымок. Дед оттопыривает губы, фукает, как маленький:

– Ф-ф!

В солнечные дни легче. По стенам бегают зайчики, лезут в бороду, греют высокий умный лоб. Над окном, под крышей, длинная февральская сосулька.

– Ишь, какая дура! – улыбается дед.

Хочется и ему на улицу. Пройти бы по городу, похрустеть снежком, выставив нос из воротника, наглядеться, наслушаться – сапог нет. Тридцать лет писал повести с рассказами, а сапог не заработал. Сидит у окошка и щурится.

– Ничего, только бы душу сохранить…

Фырчит автомобиль с товарищем комиссаром, извозчики на углу хлопают рукавицами. Кавалерист-красноармеец в малиновой фуражке бодрит голодного коня. Идут на субботник. Кирки, лопаты, песни, улыбки. Молодость! Впереди – красное знамя с золотыми кистями, позади – розвальни с мертвым на кладбище. Плачет женщина, не поднимая головы. Ползет инвалид на железных крючках.

Дед отворачивается.

– Голод…

Аленка, дочь, с черными смородинками глаз, укачивает куклу на коленях.

– Спи, кума, спи. Волк придет…

Смотрит дед на Аленкины смородинки и не чувствует, как на бороду ему падает крупная тяжелая слеза.

– Ты что, папа?

– Так, ничего. Зима на улице.

– А знаешь, папа, чего мне хочется?

– Конечно, знаю.

– Да нет, папа, не этого! Ты думаешь – молока?

– Ну?

– На пароходе мне хочется проехать. Да-ле-ко-о!

– Ну, что же, прокатимся… В Черное море, в Мраморное море, в Каспийское море, потом ударимся в Атлантический океан, рыбу будем ловить: рыба там очень большая – с нашу кровать…

Слушает Аленка россказни на коленях у деда, от сладости закрывает глаза. Любовно теребнет волосок из серебряной бороды.

– Я не сплю, папа, рассказывай. Вот настолечко не сплю…

Вечером приходит Бегунок, молодой беллетрист. Шапка на затылке, пальто нараспашку. Зима, а Бегунок бегает по городу, как в мае месяце. Только ботинки стучат молотками. Тоже брюхо гоняет. С утра собирает репортерские строчки по профсоюзам, изучает психологию большевиков для начатой повести, а после четырех скачет на Соловьиную к деду.

Отощал дед. Синие брюки широки в опушке, кажутся не своими. Рубашка треснула, длинный английский пиджак остался без пуговиц, а глаза горят хорошим молодым огоньком.

– Друг пришел.

Топится железная печка, стреляют поленья. На столе – керосиновый «наперсток». Дед сам придумал дешевое электричество. Разыскал стеклянную баночку, надел жестяной колпачок, вставил ваточные фитили.

– Молния, а не лампа!

Аленка – как белка: прыгнет на колени к деду, от деда – на шею к Бегунку. Делает козлиные рога из двух пальцев – запыряет! В окна косо светит месяц. Ходит Мороз – красный нос, колотушкой постукивает.

– Кому жарко? Кому нет?

Бегунок рассказывает сказку Аленке. Жил-был богатый мужик. Напекла ему старуха полпуда пирогов, говорит: «Не ешь все – бедным оставь». А старик жадный был. Взял да и съел все пироги один. Съел и захворал.

– Умер? – спрашивает Аленка.

– Маленько не дошло до этого: старуха стыдить начала. Вот какой ты безбожник, старик! Разве можно одному пироги есть? Надо было девчонок накормить.

– Каких?

– Да мало ли! У сапожника – две, у слесаря – две…

– Я тоже не ела… – вздыхает Аленка.

– Стыдно стало старику. Велел старухе испечь еще двадцать фунтов для голодных девчонок. А я в это время мимо шел. Вижу – пироги раздают, кричу: «Дайте мне! Дайте мне! Аленушке я отнесу… Девчонка у нас эдакая есть, черноглазая».

Бегунок вынимает маленький кусочек. Глаза у Аленки горят радостью и удивлением.

– Во-от… Папа!

Дед поглаживает бороду:

– А мне старик не прислал?

– Завтра обещался.

– Папа, я дам тебе немножко…

Аленка отрывает крошку от мякиша, кладет деду в оттопыренные губы. Дед любовно обсасывает Аленкины пальцы, крепко целует в черные играющие смородины.

– Спасибо, дочка, наелся…

– Да нет, папа, ты не наелся…

– Что ты, дочка, по сих пор наелся…

Хорошо с друзьями да в теплой натопленной комнате. Дед становится молодым. Весело двигает больными ногами в опорках, рассказывает о Питере, о Париже, где смолоду кружился, о писательских вечеринках. Бегунок смотрит восторженными глазами.

– Какой интересный, старый черт!

– Только бы до весны дожить, – увлекается дед. – Солнышко я очень люблю. Смерть мне зимой – коченею…

– Вы тоже повесть пишете?

– А как же? Целый роман…

В комнате празднично. Ветер воет, лепит снегом в побелевшие окна, а дед с Бегунком – на берегу Черного моря. Мечтают. Скромная писательская дача, горы, балкон, далекий белый парус. Оба заканчивают по большой повести. По вечерам собираются на балконе. Аленка хозяйничает за самоваром. Коммуна. Нет ни жадности, ни корысти, ни тяжелых забот, омрачающих душу. В полдень расходятся. Бегунок кидает прибрежные галечки в море, мечтательно смотрит в широкий простор. Дед блаженствует. Ходит по берегу в синих заштопанных брюках, точно фазан – вперевалочку, ласково подставляет голову под горячее крымское солнце. Хорошо! Книгу бы написать такую – солнечную. Налить ее радостью до краев и сказать всему человечеству:

– Пей, жаждущее!

Глаза у Бегунка туманятся. Молодое сердце стучит взволнованно. Обнять хочется деда. Очень уж интересный, старый черт! Как вином поит. Слушаешь, а за спиной крылья…

– Дед, ведь это возможно?

– Что?

– Книгу такую написать…

– Очень даже возможно. Унывать только не надо… За золотом гнаться не стоит: душу оно высасывает. А писателю нужна душа. Без души он – орех пустой, погремушка… Вы знаете, кем должен быть писатель?

Дед стоит возбужденный, горячий, борода – на боку. Бегунок улыбается: сюжет интересный нашел, торопливо обдумывает форму. Рассказ? Нет. Драма? А, черт! Повесть… Шарит по карманам.

– Дед, табачку у вас не завалилось?

– Или курнуть захотел?

– Во рту нехорошо.

– Есть хочется?

– Да нет, будто не хочется…

Оба смеются.

2.

Далеко весна. Далеко Черное море. Ходит Мороз – красный нос, колотушкой постукивает.

– Кому жарко? Кому нет?

Бегунок стреляет по базару. В одной руке книжки со своими рассказами, в другой – писательская шляпа с дедовой головы. Спекулянт. Голос звонкий, всех торговок покрывает.

– Кому хорошую шляпу? Эй, шляпу! Книжки, книжки!.. Интересные книжки…

– Пирожков, пирожков! Кому горячих пирожков?

– Книжки, книжки! Кому надо книжки?

Пляшет от холода, шуточками перекидывается, шляпой помахивает.

– Шляпу, шляпу! Эй, шляпу! Дешево отдам…

– Табачку, табачку! Моршанского табачку! Курнешь, чихнешь, языком оближешься… Пробуй, товарищ, не стесняйся! Российский табачок, первый сорт…

Сидит Бегунок на корточках перед табачником, вертит застывшими пальцами пробу. Жадно глотает махорочный дым. Накурился. Бочком-бочком, да и в сторону…

– Что же вы, товарищ?

– Горчит немножко.

– Сам ты горчишь.

– Жареного мяса! Жареного мяса!

– Фу, какой запах!

– Эй, шляпу! Кому шляпу?

– Черт возьми, ноги отморозишь…

– Книжки, книжки! Интересные книжки!

– Придется назад нести свою лавочку. Разве в карман залезть вон к этому?..

– Шляпу, шляпу! Кому хорошую шляпу? Товарищ, купите книжечку!

– Нет, товарищ, не до книжек теперь. Может быть, через них и страдаем третий год.

А деду все хуже да хуже. С голоду, что ли, болезни наваливаются? В прошлом году палец срубил, вчера открылась ранка. Сердце отказывается работать. Капут старику. Лечит его Аленка, молодая докторица.

– Что у вас болит?

Дед закрывает глаза.

– Папа, да ты говори.

– Сердце болит, товарищ доктор.

– А еще?

– Палец болит.

– Я вам хины дам.

– Пожалуйста, товарищ доктор.

– А еще я вам капель дам. Они очень помогают от разных болезней.

Лицо у Аленки серьезное, черные глаза опечалены. Наливает воды из чайника.

– Выпейте натощак.

Дед смеется.

– А ноги у вас не болят?

– Болят, Аленушка, все болит…

– Папа, да я же теперь не Аленушка. Неужели ты забыл?

– Виноват, товарищ доктор, забыл.

– Фу, какой вы беспамятный, товарищ Семенов! Ну, лежи, папа, не смейся. Ухаживать за вами будет сестра милосердия. Катя!

Аленка берет румяную куклу с кудрявыми волосами.

– Вот, Катя, сегодня вы дежурите. Если товарищу Семенову будет хуже, позовите меня. Я пойду обед готовить. Товарищ Семенов, сегодня вы получите куриный суп. А на второе… м-м-м… Папа, я забыла, чего на второе?

– Молочка стаканчик.

Аленка как молодая березка около старого дерева. Ласково смотрит в глаза.

– Жалко мне тебя, папа. Все ты хвораешь… И я маленькая, не умею ничего… Ты не веришь, папа?

– Верю, дочка, верю!

– А, все равно, я не брошу тебя, папа. И большая вырасту – не брошу. Знаешь, куда увезу?

Тихонько шепчет в ухо:

– На Черное море.

Блестят глаза у деда от непрошеных слез – улыбается.

– Ты не веришь, папа?

– Да верю, дочка, верю…


Бегунок приходит расстроенный. Грозно стучит промерзлыми ботинками, с сердцем кидает товар непроданный. Дед беззлобно играет улыбкой.

– Ну, как торговлишка?

– Ничего не дают.

– Гм… Мошенники!

– Ненавижу я брюхо!

– Противная штука!

– Оно ведь гоняет…

– Ну да – оно. Я бы его с удовольствием вырезал – доктора не берутся. Очень, говорят, операция опасная: останешься с одной головой – пропадешь.

Не хочется старику огорчать милого друга, разводит турусы. Да и на что это похоже? Хлеба нет, дров нет. Неужели и последнюю отраду прогнать?

– Не тужи, разлюбезный друг, – перемелется. В будущем человечество обязательно уничтожит желудок.

– Обидно, дед.

– Ну, что там – обидно. Конечно, обидно! Дело не в этом. Потерпеть надо. Не мы одни голодуем – время такое пришло… Неужели на каравай хлеба будем менять революцию? Голубчик мой! Ждали-ждали, да и сменяем? Разве можно так убивать себя? Я вот старик, колода ненужная, и то веселее гляжу. Или мы сроду не знали нужды? Знали, ох как знали! Не баловали нас пирогами с начинкой. Бывало, напишешь рассказишко, пообедаешь, а ужинать в люди бежишь. Придет время, поживем и мы. Эка важность – денек не поесть! Чай, мы не из верхних этажей… Нас этим не удивишь – голодухой-то… Возьмем да и сварим сейчас картошки в мундире, нам ведь не мясо нужно… Аленка, ну-ка!

Дед засучает рукава, храбрится, трясет бородой.

– Мы и нужду в печке сожжем. У нас недолго…

– Папа, она разве горит?

– Загорится, как посадим на горячие угли. Дай-ка мне ножик!

Щепает лучину, покряхтывает, шуточками нужду прогоняет.

– A-а, не хочешь в печку лезть? Врешь, полезешь. А ты что, голубушка, загораться не хочешь? Чик! Потухла. Ага!.. Язык высунула… Двух спичек нет. Еще осталось две. Богачи! Да я умирать буду – не променяю революцию на пироги с лепешками. Ноги вытяну, а все-таки крикну: «Крепись, ребятки!» Аленка, лезь под кровать за картошкой! Сделаем масленицу сегодня, а там что будет…

Хмурится Бегунок. Рассмеяться бы над дедовой храбростью, да на сердце скоблит в одном уголке. Дед притворяется, будто не видит, что друг не в духах. Петухом около печки кружится. Соринки и пылинки кидает в огонь: тепло загоняет.

– Эх, и заживем мы на будущий год!

А за спиной Аленка тянет тоненьким голосом:

1...45678...11
bannerbanner