
Полная версия:
Осколки незаметных превращений

Endy Typical
Осколки незаметных превращений
Осколки незаметных превращений
Endy Typical
Оглавление
Глава 1. Глубины Атомные
Глава 2. Глубины Привычки»
Глава 3. Глубины Джеймса
Глава 4. Глубины Клира
Глава 5. Глубины Атомные
Глава 6. Глубины Привычки»
Глава 7. Глубины Джеймса
Глава 8. Глубины Клира
Глава 9. Глубины Атомные
Глава 10. Глубины Привычки»
Глава 11. Глубины Джеймса
Глава 12. Глубины Клира
Глава 1. Глубины Атомные
Она проснулась от тишины – той особенной, которая наступает в четыре утра, когда город ещё не решил, продолжать ли ему существовать. Марина лежала неподвижно, чувствуя, как простыня впитала её тепло и стала частью тела, второй кожей, которую больно отрывать.
Вчера Костя сказал: «Ты распадаешься». Не «мы распадаемся» – он был точен в формулировках, этого у него не отнять. Восемь лет вместе научили его хирургической точности. Она распадается. Он – наблюдает.
В институте, когда она ещё верила, что физика объяснит ей устройство мира и её место в нём, преподаватель рассказывал про период полураспада. Время, за которое количество радиоактивного вещества уменьшается вдвое. У урана-238 – четыре с половиной миллиарда лет. У углерода-14 – пять тысяч семьсот тридцать. У её брака – восемь.
Марина повернула голову. Костя спал на самом краю кровати, отвернувшись, поджав колени к груди. Эмбриональная поза. Защита от неё или от собственных снов – она давно перестала различать.
Атом. Неделимый. Так думали греки, пока не узнали лучше. Пока не расщепили, не разорвали, не превратили в оружие. Она тоже когда-то думала, что неделима. Что есть ядро – твёрдое, неизменное, – и есть электроны чувств, которые вращаются вокруг, но ядро остаётся. Теперь она знала: ядро можно разбить. Нужно только достаточно сильно ударить.
Она встала, стараясь не скрипнуть паркетом. В коридоре остановилась у двери в детскую. Лёша спал, разбросав руки, – ему снилось что-то хорошее, он улыбался во сне. Шесть лет. Его период полураспада ещё не начался. Или начался в тот момент, когда она его родила, выпустила в мир, где всё конечно?
На кухне она налила воды, но пить не стала. Просто держала стакан, смотрела сквозь него на фонарь за окном. Вода преломляла свет, искажала реальность. Как и всё остальное.
Мать звонила вчера. Сказала: «Терпи». Это слово – её наследство, её единственное приданое. Три поколения женщин в её семье терпели. Бабушка терпела деда-алкоголика. Мать терпела отца, который не пил, но умел делать больно другими способами. Теперь её очередь. Терпеть. Распадаться медленно, чтобы никто не заметил вспышки.
Но Костя заметил. Потому и сказал.
Она думала о нейтрино – частицах, которые проходят сквозь всё. Сквозь стены, сквозь планеты, сквозь людей. Миллиарды нейтрино пронзали её прямо сейчас, и она ничего не чувствовала. Может быть, она сама стала такой частицей. Проходит сквозь собственную жизнь, не касаясь ничего.
Когда они познакомились, Костя сказал, что она похожа на кварк – странная, очаровательная, невозможная в одиночестве. Он тогда заканчивал аспирантуру, говорил метафорами, верил, что мир познаваем. Она влюбилась в его уверенность. В то, как он объяснял сложное через простое. Теперь он молчит. Разучился объяснять или понял, что некоторые вещи не поддаются формулам.
Странная, очаровательная, невозможная в одиночестве.
Она поставила стакан на стол. Вода дрогнула, успокоилась. Где-то в глубине атома – в том масштабе, который невозможно представить, только вычислить, – происходило движение. Протоны, нейтроны, кварки. Всё двигалось, всё менялось, даже когда казалось застывшим. Даже она.
Костя появился в дверях. Без очков, с помятым лицом сна. Посмотрел на неё долго, как смотрят на задачу, которую не получается решить.
– Не спится?
– Нет.
Он подошёл, налил себе воды из того же стакана. Она заметила: не взял чистый. Раньше бы не заметила. Или заметила бы и обрадовалась – близость, общее. Теперь просто отметила как факт. Данные для несуществующего уравнения.
– Я не хотел… вчера. Не так хотел сказать.
– Но сказал.
– Да.
Они стояли на расстоянии вытянутой руки. Достаточно близко для разговора, слишком далеко для прикосновения. Зона отчуждения. Как вокруг реактора после аварии – земля, на которой всё растёт, но жить нельзя.
– Я не знаю, что делать, – сказал он. – Я смотрю на тебя и не узнаю. Ты уходишь куда-то, куда я не могу.
– Может, там мне лучше.
– Лучше – чем здесь?
Она не ответила. В этом и была проблема: не лучше, не хуже. Там, куда она уходила, не было категорий. Только пустота, которая не давила и не освобождала. Просто была.
Лёша заплакал во сне – коротко, жалобно. Они оба застыли, прислушиваясь. Тишина. Он снова спал.
– Я иду к нему, – сказала Марина.
Она прошла мимо Кости, почти коснувшись плечом. Почти. В этом «почти» уместилась вся их жизнь.
Лёша лежал, по-прежнему улыбаясь. Она села на край кровати, положила руку ему на лоб. Тёплый. Живой. Её атом, её ядро, вокруг которого она теперь вращалась. Или он вращался вокруг неё? В физике всё относительно. В любви – тоже.
Она вспомнила, как носила его. Как чувствовала каждое движение, каждый толчок. Как её тело перестало быть только её – стало сосудом, реактором, в котором создавалась новая жизнь. Девять месяцев синтеза. А потом – расщепление. Его вынули из неё, и она осталась пустой оболочкой. Ей говорили: это пройдёт. Прошло. Но пустота осталась, просто переместилась глубже, туда, где её не видно.
Она гладила Лёшу по волосам и думала: мы все – осколки. Осколки друг друга, осколки тех, кем могли бы стать. Мать – осколок бабушки. Она – осколок матери. Лёша – её осколок. Цепная реакция, которую никто не запускал, но никто не может остановить.
Костя стоял в дверях. Она видела его силуэт, чувствовала его взгляд. Он хотел что-то сказать – она знала это так же точно, как знала, что он не скажет. Они разучились говорить о главном. Остались только слова-заменители, слова-пустышки. «Как дела?» – «Нормально». «Что на ужин?» – «Не знаю, посмотрю». Бытовая физика. Механика без смысла.
– Иди спать, – сказала она не оборачиваясь.
– А ты?
– Я посижу.
Он ушёл. Она слышала его шаги, скрип кровати. Потом – тишина. Та самая, четырёхчасовая, которая отделяет один день от другого, одну жизнь от следующей.
Марина закрыла глаза и представила себя атомом. Маленькой точкой в бесконечном пространстве. Вокруг – другие атомы: Костя, Лёша, мать, коллеги, случайные прохожие. Они сталкиваются, отскакивают, иногда соединяются в молекулы. Иногда разлетаются с такой силой, что выделяется энергия – достаточная, чтобы осветить город или уничтожить его.
Она открыла глаза. Лёша спал. За окном начинало светать – небо из чёрного становилось серым, потом розовым. Город просыпался, начинал существовать заново. И она вместе с ним.
Распад – это не конец. Она вдруг поняла это с ясностью, которая приходит только на рассвете, когда мозг ещё не успел выстроить привычные защиты. Распад – это превращение. Уран становится свинцом. Углерод становится азотом. Она становится кем-то другим. Не лучше, не хуже. Другой.
Может быть, Костя прав. Она распадается. Но в глубинах атомных, там, где кварки танцуют свой бесконечный танец, что-то новое уже собирается из осколков. Что-то, у чего пока нет имени.
Она встала, поправила Лёше одеяло. Вышла из комнаты, прикрыв дверь. На кухне вымыла стакан, поставила на место. Маленькие ритуалы, которые держат жизнь на плаву.
В спальне Костя не спал – она видела, как блестят его глаза в полутьме. Она легла рядом, не касаясь, но ближе, чем обычно.
– Я не знаю, кем стану, – сказала она в потолок. – Когда распадусь до конца.
– Я тоже не знаю.
– Страшно?
Он помолчал.
– Да.
Она повернулась, нашла его руку. Холодные пальцы. Он сжал её ладонь – не сильно, но достаточно.
– Мне тоже, – сказала она.
И впервые за долгое время страх был не одиночеством, а мостом. Хрупким, ненадёжным. Но мостом.
Глава 2. Глубины Привычки»
Она заметила это в четверг, хотя началось, вероятно, гораздо раньше – может быть, годы назад, может быть, всегда. Просто в четверг утром, размешивая сахар в кофе, она вдруг увидела свою руку со стороны: семнадцать движений по часовой стрелке, пауза, три против. Каждый раз. Каждое утро. Она не помнила, когда научилась этому ритуалу и научилась ли вообще.
Марина отставила чашку, не допив. Кофе остыл, пока она сидела неподвижно, пытаясь вспомнить хоть одно утро, когда делала иначе.
Квартира вокруг неё была музеем таких же невидимых церемоний. Тапочки у кровати – левый чуть впереди правого, всегда. Полотенце на крючке – сложенное втрое, никогда вчетверо. Ключи в кармане пальто – в правом, хотя она левша и ей неудобно.
Когда это случилось? Когда она перестала выбирать и начала просто повторять?
Вечером, разбирая старые фотографии – тоже привычка, каждый четверг, словно встреча с человеком, которым она когда-то была – Марина нашла снимок из университета. Там, на залитой солнцем скамейке, сидела девушка, которую она с трудом узнавала. Не из-за молодости лица, нет. Из-за позы. Та девушка сидела, закинув ногу на ногу – левую на правую. Марина машинально посмотрела на свои ноги. Правая на левой. Когда она сменила сторону? Почему?
Мелочь. Абсолютная мелочь. Но от этой мелочи внутри что-то сдвинулось, как камешек, запускающий лавину.
Она начала замечать.
Следующие дни превратились в странное археологическое исследование – раскопки собственной жизни. Оказалось, что она всегда режет яблоко на восемь частей. Всегда начинает читать книгу с последней страницы, проверяя, доживёт ли герой. Всегда, заходя в метро, отступает от края платформы ровно на две плитки. Всегда.
Это слово – всегда – начало пугать её.
Она позвонила Лене, подруге со школы, единственному человеку, который помнил её дольше, чем она сама.
– Лен, я странная была в детстве?
– Ты и сейчас странная, – засмеялась Лена. – Что случилось?
– Нет, я серьёзно. Какой я была?
Долгая пауза. Марина слышала, как Лена прикуривает сигарету – три коротких затяжки, потом длинная, тоже всегда.
– Ты была… – Лена замолчала, подбирая слово. – Текучая. Да, именно так. Никогда нельзя было угадать, что ты сделаешь. Помнишь, как ты однажды среди урока встала и вышла, просто потому что в окно увидела радугу?
Марина не помнила. Совсем.
– А когда я… когда я стала другой?
Ещё одна пауза, дольше первой.
– Я не знаю, Мариш. Постепенно, наверное. Я даже не заметила. Просто однажды поняла, что могу предсказать, что ты скажешь. И что ты сделаешь. И как именно.
После этого разговора Марина долго сидела в темноте, не включая свет. Это тоже было привычкой – сидеть в темноте, когда нужно думать. Но теперь она впервые задалась вопросом: она сидит в темноте, потому что это помогает думать, или она думает, что это помогает думать, потому что всегда так делает?
Граница между выбором и автоматизмом оказалась такой тонкой, что Марина не могла её нащупать.
Она попробовала эксперимент: размешать кофе иначе. Десять движений против часовой стрелки. Просто чтобы доказать себе, что может. Рука дрогнула на четвёртом движении. Кофе показался невкусным, хотя был из той же банки, с тем же количеством сахара. Она вылила его в раковину, сварила новый и размешала как обычно – семнадцать по часовой, три против. Мир встал на место.
тогда она испугалась по-настоящему.
Психолог, к которому она пришла неделю спустя, слушала внимательно, делая пометки в блокноте. Марина заметила, что она всегда пишет зелёной ручкой. Всегда.
– Вы описываете совершенно нормальное явление, – сказала психолог наконец. – Привычки – это способ мозга экономить энергию. Если бы мы каждый день заново решали, как чистить зубы или завязывать шнурки, мы бы истощались ещё до завтрака.
– Я понимаю, – Марина кивнула. – Но когда это перестаёт быть экономией и становится… тюрьмой?
Психолог отложила ручку.
– Интересный вопрос. Что заставляет вас чувствовать себя в тюрьме?
– Я не знаю, где кончаюсь я и начинаются мои привычки. Я не знаю, есть ли вообще «я» под всем этим. Может быть, я – просто набор автоматизмов. Программа, которая думает, что она человек.
– А если так?
Марина не ожидала этого вопроса.
– Что – если так?
– Если вы – набор привычек, паттернов, автоматизмов. Что тогда?
Она не знала. Она совершенно не знала.
Дома она достала старые дневники. Когда-то, лет пятнадцать назад, она вела их каждый день – это тоже была привычка, но потом исчезла, как исчезают облака, незаметно для тех, кто не смотрит на небо. Почерк в первых тетрадях был другим – размашистым, нетерпеливым, с буквами, которые налезали друг на друга, словно торопились выговориться. В последних – ровным, мелким, экономным.
Она читала о себе как о незнакомке. Та девушка из дневников принимала решения, которые нынешняя Марина не могла даже представить. Бросила работу, чтобы поехать на месяц в горы – одна. Порвала с человеком, которого любила, потому что "любовь не должна быть клеткой". Перекрасила волосы в синий цвет на спор, а потом не стала перекрашивать обратно, потому что понравилось.
Синий цвет. Марина подошла к зеркалу. Волосы были тускло-каштановыми, как последние десять лет. Она даже не помнила, когда перестала экспериментировать. Когда перестала быть текучей.
Ночью ей приснился странный сон. Она шла по коридору, бесконечно длинному, и стены были покрыты фотографиями – все она, но разные. На одной – с синими волосами, смеющаяся. На другой – в свадебном платье, которого она никогда не носила. На третьей – с ребёнком на руках, которого никогда не рожала. Каждая фотография – развилка, которую она не выбрала. Решение, которое не приняла. Или приняла, не заметив.
В конце коридора было зеркало. Она подошла к нему, ожидая увидеть себя нынешнюю. Но отражение было пустым – просто контур, силуэт, заполненный перечёркнутыми списками и расписаниями, маршрутами и ритуалами. Человек-привычка. Человек-повторение.
Она проснулась с криком, но крик тоже был привычным – тихим, сдавленным, чтобы не потревожить соседей. Даже кричать она разучилась.
Следующим утром Марина не стала варить кофе.
Это было маленькое восстание, почти незаметное. Она вышла из дома на пятнадцать минут раньше обычного и зашла в кофейню на углу – ту, мимо которой ходила три года, ни разу не заглянув. Внутри пахло корицей и чем-то цитрусовым. Бариста с татуировкой ласточки на запястье спросила, что она будет.
– Не знаю, – сказала Марина и сама удивилась этим словам. – Что-нибудь новое.
Ей дали напиток с кокосовым молоком и лавандой. Она никогда не любила кокос. Или думала, что не любит? Она попробовала. Было странно. Не плохо, просто странно. Как будто её вкусовые рецепторы растерялись, не найдя знакомого паттерна.
Она выпила весь стакан.
На работе коллега Андрей, с которым они обменивались ровно тремя фразами в день – "доброе утро", "как дела" и "до завтра" – вдруг спросил:
– Ты сегодня какая-то другая.
– Какая?
Он задумался.
– Не знаю. Как будто немного расфокусированная. В хорошем смысле.
Марина не знала, что это значит, но что-то в его словах зацепило её. Расфокусированная. Не собранная в точку привычного. Размытая на границах.
Вечером она не стала разбирать фотографии, хотя был четверг. Вместо этого вышла на балкон и просто стояла, глядя на город. Она не помнила, когда последний раз делала что-то без цели. Просто стояла. Просто смотрела. Просто дышала.
Это было удивительно трудно.
Каждые несколько минут мозг подбрасывал ей задачи: проверить почту, загрузить посудомойку, выбрать одежду на завтра. Привычки стучались изнутри, требуя внимания, как дети, которых забыли покормить. Она не поддавалась. Стояла.
Город внизу жил своей жизнью. Загорались окна. Проезжали машины. Где-то смеялись. Марина смотрела на всё это и думала: сколько из этих людей тоже заперты в своих ритуалах? Сколько из них просыпаются, повторяют вчерашний день и засыпают, не заметив разницы?
И ещё она думала: может быть, это не тюрьма. Может быть, это дом.
Мысль была неожиданной и какой-то предательской. Она привыкла думать о привычках как о враге – с тех пор, как начала их замечать. Но сейчас, стоя на балконе в неурочный час, делая неурочное ничего, она вдруг поняла: привычки не появляются из ниоткуда. Каждая из них когда-то была выбором. Каждый ритуал когда-то был ответом на вопрос.
Семнадцать помешиваний по часовой стрелке – откуда это? Она напрягла память, ныряя глубже, чем обычно позволяла себе. И вдруг – всплыло. Бабушка. Бабушкина кухня. Бабушкин голос: "Размешивай по солнцу, внученька, по солнцу, это к счастью". И маленькая Марина, считающая движения, потому что хотела запомнить точно, хотела сделать правильно, хотела заслужить бабушкину улыбку.
Бабушки не было уже двенадцать лет. Но каждое утро, сама того не зная, Марина продолжала размешивать по солнцу.
Она заплакала – впервые за долгое время. Слёзы тоже были привычными, беззвучными, экономными. Но она позволила им течь.
Может быть, думала она, дело не в том, чтобы сломать привычки. И не в том, чтобы слепо им следовать. Может быть, дело в том, чтобы знать их. Понимать, откуда они пришли. Помнить, что когда-то они были живыми.
Она вернулась в комнату и достала дневник – новый, не старый. Чистые страницы. Она давно не писала. Привычка вести дневник умерла много лет назад.
Но сейчас она взяла ручку и написала:
"Я размешиваю кофе, как научила бабушка. Я складываю полотенце втрое, потому что мама говорила, что вчетверо – расточительно. Я сажусь у окна в автобусе, потому что в детстве боялась, что меня укачает. Я не звоню первой, потому что однажды позвонила, и мне не ответили, и было больно.
Я – это мои привычки. Но мои привычки – это моя история. Каждая из них – шрам или подарок. Каждая – напоминание о том, что я была живой. Что я менялась. Что я отвечала миру как могла.
Вопрос не в том, могу ли я измениться. Вопрос в том, хочу ли я забыть."
Она отложила ручку. За окном светало. Она просидела всю ночь – впервые за много лет.
Утром она сварила кофе и размешала его – семнадцать по часовой, три против. Но в этот раз она знала, что делает. В этот раз она выбирала – не автоматизм, а память. Не тюрьму, а дом.
Разница была невидимой. Но она меняла всё.
Глава 3. Глубины Джеймса
Джеймс просыпался каждое утро за семь минут до будильника. Не за пять, не за десять – именно за семь. Он никогда не задумывался об этом, как не задумываются о привычке дышать или моргать. Тело знало что-то, чего разум предпочитал не касаться.
В эти семь минут он лежал неподвижно, глядя в потолок, где трещина напоминала очертания реки, виденной им однажды с самолёта. Он не помнил, куда летел и зачем, но река осталась – извилистая, неизбежная, прорезающая землю с тем особым упрямством, которое свойственно воде и времени.
Сара спала рядом, повернувшись к нему спиной. Её дыхание было ровным, почти беззвучным, и Джеймс иногда ловил себя на том, что прислушивается – не из любви, а из странной потребности убедиться в чужом присутствии. Словно без этого подтверждения комната могла оказаться пустой, а он сам – несуществующим.
Они прожили вместе одиннадцать лет. Достаточно, чтобы перестать замечать друг друга, и слишком много, чтобы научиться жить иначе.
Будильник срабатывал в шесть пятнадцать – три коротких сигнала, пауза, снова три. Джеймс выключал его до четвёртого повторения. Это тоже было ритуалом, крошечной победой над механизмом, которая ничего не значила, но почему-то казалась важной.
В ванной он избегал смотреть в зеркало, пока не умоется. Это началось несколько лет назад, когда он однажды поднял глаза и не узнал собственного отражения. Не в том смысле, что лицо изменилось – все черты оставались на месте. Но что-то неуловимое сместилось, какая-то связь между тем, кто смотрел, и тем, на кого смотрели. С тех пор он подходил к зеркалу подготовленным, с мокрым лицом и чёткой мыслью: это я, это моё лицо, эти глаза принадлежат мне.
Завтрак он готовил себе сам – Сара вставала позже. Два яйца, тост, кофе без сахара. Он ел стоя у окна, наблюдая, как город за стеклом медленно пробуждается. Окна напротив загорались одно за другим, будто кто-то невидимый зажигал спички в огромном тёмном зале.
На работу Джеймс ехал на метро, хотя мог бы позволить себе такси. Дело было не в экономии. В вагоне он становился частью потока, одним из многих, и это приносило странное облегчение. Анонимность толпы защищала от необходимости быть кем-то конкретным.
Он работал аналитиком в консалтинговой компании – должность, которую сложно объяснить посторонним. Чаще всего он говорил: «Помогаю компаниям принимать решения», – и этого оказывалось достаточно. Люди кивали с тем вежливым безразличием, которое означало: мне не интересно, но я не хочу показаться грубым.
В офисе у него был свой угол – не кабинет, но и не открытое пространство. Полустена отделяла его стол от остальных, создавая иллюзию уединения. На столе стояла фотография в рамке: он и Сара на каком-то побережье, оба улыбаются. Джеймс не помнил, кто их фотографировал и был ли тот день счастливым. Снимок существовал как доказательство нормальности – у людей есть близкие, они вместе ездят отдыхать, они улыбаются.
Коллеги считали его приятным, хотя и замкнутым. Он научился поддерживать разговоры, задавать правильные вопросы, смеяться в нужных местах. Это было похоже на танец, выученный наизусть: тело двигалось само, пока разум оставался где-то в стороне, наблюдая.
В тот день – а это был четверг, ничем не примечательный четверг конца октября – к нему подошла новая сотрудница из отдела маркетинга. Он видел её на общем собрании неделей раньше, но не запомнил имени.
– Вы Джеймс, верно? – спросила она, и в её голосе не было обычной офисной вежливости. – Мне сказали, вы можете помочь с аналитикой по проекту Хендерсона.
Он кивнул, приглашая её сесть. Она представилась – Маргарет, но все зовут меня Мэг – и начала объяснять задачу. Джеймс слушал, делая пометки, но часть его внимания зацепилась за что-то другое.
Она не смотрела ему в глаза. Не избегала взгляда – это было бы заметно – а именно не смотрела, словно фокусировалась на точке чуть левее его лица. Джеймс знал этот приём. Он сам им пользовался.
– Данные нужны к понедельнику, – закончила она, и в её голосе мелькнуло что-то похожее на извинение. – Знаю, что это срочно.
– Успею, – ответил он, и она улыбнулась – быстро, почти машинально, как улыбаются незнакомцам в лифте.
Когда она ушла, Джеймс ещё несколько минут смотрел на свои записи, не видя их. Встреча была обычной, рабочей, ничем не примечательной. Но он чувствовал себя так, словно заглянул в чужое окно и увидел там собственную комнату.
Остаток дня прошёл как обычно. Совещание в три, которое можно было провести за пятнадцать минут, но растянулось на час. Обед в кафе напротив – салат, минеральная вода, двадцать минут за телефоном, чтобы не сидеть с пустыми руками. Возвращение к цифрам, графикам, прогнозам, которые никто не читал дальше первой страницы.
В шесть он вышел из офиса. Город уже темнел – осень отнимала свет понемногу, каждый день по несколько минут, и скоро должно было наступить время, когда утро и вечер сливались в одну бесконечную серость.
Вместо того чтобы спуститься в метро, Джеймс пошёл пешком. Он не планировал этого – ноги просто понесли его в другую сторону. До дома было минут сорок, может, пятьдесят, если не торопиться. Он не торопился.
Город вечером выглядел иначе, чем утром. Утром все куда-то шли, у каждого было направление, цель, хотя бы иллюзия цели. Вечером движение становилось хаотичным: люди выходили из магазинов, стояли на перекрёстках, ждали кого-то, искали что-то. Джеймс скользил между ними, никем не замечаемый, никому не нужный.
У небольшого сквера он остановился. Скамейки были мокрыми от недавнего дождя, но он всё равно сел, не заботясь о брюках. Перед ним был фонтан – выключенный на зиму, сухой, с остатками листьев на дне чаши. Когда-то, много лет назад, он приводил сюда свою первую девушку. Или вторую? Он не был уверен. Фонтан тогда работал, и она смеялась, глядя на воду, и он думал, что вот оно – счастье, поймал.
Теперь он не мог вспомнить её лицо. Только смех – высокий, чуть надтреснутый – и ощущение, что всё впереди, всё возможно, всё только начинается.
Когда это изменилось? Не было никакого момента, никакой черты. Просто однажды он обнаружил себя по другую сторону – там, где ничего не начинается, а только продолжается, бесконечно и утомительно. Он ходил на работу, возвращался домой, разговаривал с Сарой о ремонте и отпуске, смотрел фильмы по выходным, иногда встречался с друзьями – хотя слово «друзья» давно потеряло значение. Скорее, это были люди, с которыми он когда-то сблизился и по инерции продолжал поддерживать связь.



