
Полная версия:
Молчаливый мальчик
– У нас нет на это времени, – возражает граф и раздраженно добавляет: – В любом случае это вовсе не какой-то там парень. Его зовут Чарльз. И я должен знать. – Он знаком велит мальчику подойти поближе и внимательно вглядывается в его лицо. – Скажи, ты был там? Ты видел, что случилось с…
– Друг мой, полагаю, это…
Граф отмахивается о Фурнье:
– Ты видел, что случилось с твоей матерью? Ты видел, кто к вам приходил?
Чарльз смотрит на пистолет на стопке бумаг. Интересно, он заряжен? Если взвести курок, приставить пистолет к голове и нажать на спусковой крючок, сможет ли это положить всему конец? Включая его собственное существование?
– Для нас крайне важно, чтобы ты нам сказал, – поднимает голос граф. – Это вопрос жизни и смерти. Отвечай, Чарльз. Кто там был?
Но Чарльз по-прежнему думает о пистолете. Если он застрелится, отправит ли святой Петр его сразу в ад? Или там вообще ничего не будет – лишь великая пустота, где совсем нет людей, ни живых, ни мертвых?
– Ой, ради всего святого! – рявкает граф, и Чарльз съеживается, будто от оплеухи. – Ну ладно, очень хорошо. – Граф звонит в колокольчик у него за спиной. – Мы побеседуем с ним, когда он преодолеет эту нелепую робость. Пусть сейчас кто-нибудь о нем позаботится и накормит его.
Фурнье кладет руку на плечо мальчика:
– Но что будет потом? Если мы отсюда уедем?
– Тогда он поедет с нами. – Месье де Кийон склоняется над бумагами. – Само собой разумеется.
Глава 3
Чарльза отдали на попечение пожилой полуслепой женщины. Она живет в комнате под крышей над кухонным крылом. Там есть дверной проем в комнату поменьше, с зарешеченным окном. Тут и спит Чарльз.
На вторую ночь ему снится страшный сон, и он мочится в постель.
На третий день его вызывает к себе месье Фурнье. Он в гостиной с видом на большой внутренний двор Отеля де Кийон.
Кроме месье Фурнье, в гостиной находится доктор Голис. Еще один господин, навещавший маман в прежние времена. Он молодой и сутулый. Немец из Ганновера. У него холодные руки.
Доктор говорит по-французски с сильным немецким акцентом. Он спрашивает Чарльза, как его зовут, но Чарльз не отвечает. Он спрашивает Чарльза, сколько ему лет. Затем повторяет те же вопросы по-английски и по-немецки, а Чарльз смотрит в окно на сорняки во дворе и представляет, как слова, точно испуганные птицы, поднимаются в небо.
Доктор Голис осматривает Чарльза, проверяет его зубы и тычет указательным пальцем в живот. Заходит Чарльзу за спину и хлопает в ладоши, отчего тот вздрагивает.
– Не вижу физической причины для его немоты. Все совершенно нормально, – заявляет он. – Вы сказали, он ест и испражняется. Я, конечно, могу пустить ему кровь и дать слабительное, хотя сомневаюсь, что это поможет.
– Он пережил ужасный шок, – внезапно улыбнувшись Чарльзу, говорит Фурнье. – Могло ли это повлиять на его способности и сделать немым?
– Действительно, сэр. Возможно, все обстоит именно так. Если ваша гипотеза справедлива, то, следовательно, лучшим способом лечения может стать другой шок. Если первое потрясение лишило его способности говорить, то второй шок может ее восстановить.
– Говорят, прошлой ночью он намочил постель.
– Неужели? А его выпороли за это?
– Не знаю.
– Если подобное повторится, настоятельно советую это сделать. Для его же блага. Он ничего не добьется без должной дисциплины.
– Благодарю вас, доктор, – секунду помолчав, говорит месье Фурнье. – Не хочу вас больше задерживать.
Доктор Голис кланяется и покидает комнату. Он не смотрит на Чарльза, который по-прежнему стоит возле окна.
Когда дверь закрывается, Фурнье открывает бюро, достает из одного ящичка лист бумаги, а из другого – перо. Кладет на откидную доску бюро и снимает крышку с чернильницы. Затем ставит перед бюро позолоченный стул:
– Садись, мой дорогой мальчик. Возьми перо.
Чарльз послушно садится и без дальнейших просьб макает перо в чернила.
– Хорошо, – хвалит его Фурнье. – Твоя мать говорила мне, что ты способный ученик. Прошу тебя, напиши свое имя.
Чарльз кивает. Он начинает писать. Перо царапает плотную бумагу.
– А теперь напиши мое имя.
Чарльз пишет.
– Отлично! А теперь напиши имена тех, кто посещал твою мать в вашем доме на улице Ришелье.
Перо снова приходит в движение. Кончик пера щекочет Чарльзу подбородок.
Месье Фурнье подходит к Чарльзу и останавливается рядом с его плечом.
– Позволь мне посмотреть, что ты написал.
Чарльз отдает ему лист бумаги, чернила еще не высохли. В качестве ответа на каждую просьбу Чарльз нарисовал линии, идущие вверх и вниз, поперек и по диагонали. Черные отметины на белой бумаге, не раскрывающие вообще ничего. Просто черные линии, и все.
На следующее утро Чарльз просыпается с рассветом. Еще не успев разлепить глаза, он слышит шуршание и шорохи. Это, должно быть, мыши и крысы, которые ходят, где хотят, и хозяйничают тут, как у себя дома. Он открывает глаза.
Внезапно у него схватывает живот, как будто от удара. Он делает судорожный вздох и садится на кровати.
Возле окна стоит какой-то мальчик, очертания его тела отчетливо видны в лучах света, просачивающегося сквозь щели в ставнях. Ростом он меньше Чарльза и стоит спиной к комнате, очень прямо и совершенно неподвижно. Плечи у него расправлены, как у солдата на параде.
На мгновение, буквально на сотую долю секунды, Чарльз испытывает прилив радости. Он теперь не один.
Впрочем, радость тут же проходит. Чарльз шевелит губами, складывая слова: «Ты кто?» Слова получаются беззвучными, и незнакомый мальчик их не слышит.
Теперь Чарльз не только взволнован, но и напуган. Он спускает ноги с кровати.
Мальчик стоит неподвижно.
Доски пола холодные. Сквозняк пробирается по ногам Чарльза под ночную рубашку. Он дрожит, и от страха тоже.
Он делает шаг к окну, в сторону незнакомого мальчика. А потом еще шаг и еще один. После каждого шага – продолжительная пауза. Это похоже на игру, в которую Чарльз играл со своей матерью, когда был совсем маленьким.
Странный мальчик даже ухом не ведет. Шаг за шагом Чарльз подходит все ближе. Мальчик по-прежнему не шевелится. Он превратился в камень, думает Чарльз. Он статуя. Чарльз испытывает жалость, хотя отлично понимает, что мальчик не может превратиться в статую. Если он действительно окаменел, это наверняка даже хуже, чем стать немым.
Чарльз делает глубокий вдох и трогает мальчика за плечо. Оно холодное, слегка сыроватое и твердое – твердое, как дерево, но не как камень. Чарльз обходит мальчика и открывает ставню. Свет из окна падает на его лицо.
А скорее, свет падает на то место, где должно быть лицо.
Глазницы мальчика пустые. И дыра на том месте, где должен быть нос. Щеки запали. Губ практически нет. Но часть зубов сохранилась. Мальчик ухмыляется. Он будет вечно ухмыляться, ибо ни на что другое вообще не способен.
Чарльз издает протяжный, дрожащий вздох. Черты его лица искажаются, изо рта вырывается безмолвный крик.
Скрипит дверь. В комнату врывается поток холодного воздуха.
На пороге стоит доктор Голис.
– Вижу, ты нашел моего маленького друга. Его зовут Луи, – произносит доктор своим странным хриплым голосом и, продолжая говорить, приближается к Чарльзу, который не в силах пошевелиться. – Кто знает, кем был этот мальчик? А тебе известно, что до революции бедняки находились в столь безвыходной ситуации, что отправляли своих детей в тюрьму… продавали их прямо на улице… вышвыривали из дома, словно паршивых котят?
Чарльз пристально смотрит на доктора через плечо Луи, всем сердцем желая, чтобы тот оказался живым и ему, Чарльзу, не пришлось бы оставаться наедине с доктором.
– Но даже мертвые мальчики могут стоить несколько су. Хотя при жизни были абсолютно бесполезны для общества. И все же после смерти некоторые счастливчики получают шанс послужить высокой цели.
Теперь доктор Голис находится прямо за спиной Луи. Доктор рывком распахивает вторую ставню, яркий свет заливает Луи. Увидев, что с ним случилось, Чарльз в ужасе закрывает рот рукой.
– Итак, его родители взяли деньги и напились до беспамятства в ближайшей винной лавке, – продолжает доктор. – Мальчика забирает некий ученый муж. – Доктор протягивает необычно длинную руку и берет Луи за запястье. – Мертвого мальчика. Ученый муж передает мальчика другому человеку – человеку, владеющему искусством сдирать кожу с покойников. Можешь мне поверить, это требует особого мастерства. Просто содрать кожу – это одно дело, а вот содрать ее, не повредив то, что под ней, – совсем другое.
Доктор отпускает запястье Луи, проводит кончиками пальцев по руке мертвого мальчика, ласково гладит ее, постепенно переходя от запястья к локтю, затем к плечу и наконец тычет в какое-то место на его шее.
– Вот видишь? Здесь проходит большая артерия, по которой кровь поступает к сердцу. Это кость, вот здесь, а тут плечевая кость, а тут у нас лопатка. – Рука доктора поднимается выше. – Обрати внимание на скулу. Видишь, как часть кожи до сих пор обтягивает скулу? Человек, который это сделал, был настоящим художником.
Доктор опускает руку и внезапно хватает Чарльза за шею. Чарльз пытается вырваться, но доктор усиливает хватку. У него рука холодная, как у покойника, холоднее, чем у мальчика с ободранной кожей.
– А теперь рассказать тебе, что было после того, как с мальчика сняли кожу? Его покрыли гипсом, с головы до ног. Высохший гипс разрезали – и в результате получился слепок тела мертвого мальчика. А когда есть слепок, можно делать множество копий. Копии раскрашиваются, в нашем случае – другим художником, обученным рисовать внутренности и раскрывать тайны того, что находится под кожей. Ты заметил, что мышца, сухожилие и кость имеют естественный цвет? Ну разве это не чудо?
У доктора ужасно сильная хватка. Он заставляет Чарльза обойти мальчика и приблизиться к нему вплотную со стороны спины.
– Эти жалкие подобия людей называются экорше[1], – говорит доктор Голис. – Те, что с ободранной кожей. Разве не забавно? Они помогают студентам, изучающим медицину и живопись, узнавать внутреннее строение человеческого тела. Смотри.
Он берет Чарльза за правую руку. Чарльз мысленно приказывает себе не сопротивляться и не вырываться. Доктор заставляет его вытянуть указательный палец и провести по позвоночнику экорше.
– Здесь находятся шейные позвонки, – сообщает Голис. – А ниже, посередине позвоночника, расположены грудные позвонки. Обрати внимание на естественный изгиб позвоночника. Не правда ли, очень элегантный? А еще ниже находятся поясничные позвонки. Они гораздо больше шейных. Они и должны быть такими, поскольку нагрузка на них куда более значительная. – Доктор нагибается к Чарльзу, и теперь их глаза на одном уровне. – Ты видишь? Теперь ты никогда не забудешь этот урок, да? По крайней мере, пока живешь на этом свете. Ты всегда будешь помнить, что скрыто под кожей.
Он вглядывается в лицо Чарльза. А тот тоже смотрит на доктора и ни о чем не думает, разве что о пасмурном сером небе за окном.
– Кроме того, ты должен извлечь из этого определенный урок. Запомни, что мальчик, совершенно бесполезный при жизни, может, по крайней мере, быть полезен после смерти. – Доктор Голис отпускает шею Чарльза и толкает на экорше. – Для нас ты совершенно бесполезен, пока не начнешь говорить. – Доктор направляется к двери, но на пороге останавливается и добавляет: – На твоем месте я бы хорошенько его изучил. Если не вернешь себе голос, то в один прекрасный день сам станешь таким.
Глава 4
Вечером накануне того дня, когда пришло письмо, Сэвилл думал об Августе. Он не вспоминал о ней месяцами, возможно, годами. Стояли самые жаркие летние дни. Быть может, этим и объяснялись непрошеные мысли, ибо жара порождала нездоровые желания. Длинный шрам на правой щеке начал чесаться.
Перед тем как лечь спать, Сэвилл раздвинул полог кровати и распахнул окно. В нос шибануло вонью выгребной ямы во дворе внизу. Дома на Найтингейл-лейн были построены еще во времена доброй королевы Бесс, и канализация была такой же древней.
Впрочем, не только жара не давала уснуть. У Сэвилла болел зуб. Невыносимая боль пронзала правую сторону челюсти, впиваясь цепкими щупальцами в корни соседних зубов. Сэвилл принял болеутоляющие капли. Но они не дали спасительного забытья, а, наоборот, приковали тело к постели, при этом взбудоражив рассудок и заставив скользить по поверхности сна.
Лондон никогда не спал, даже в самую глухую ночь. Сэвилл слышал бой часов, крики пьяных прохожих, раскатистый стук копыт и громыхание повозок, доставлявших по ночам груз в Смитфилд и Ковент-Гарден.
Жара разогрела рождавшиеся в мозгу фантазии до аномальной температуры, возродив почти похороненные фантазии о другой жаркой ночи. В тот вечер он обедал с коллегами по Американскому департаменту и поздно вернулся на свою съемную квартиру на левой стороне Хилл-стрит. Первый совместный дом его и Августы. Квартира оказалась слишком дорогой для них, зато адрес приличный. К тому же, по словам Августы, высокого положения можно было достичь, лишь продемонстрировав обществу подобающий стиль жизни и соответствующую жену.
Августу он нашел в спальне: она сидела на оттоманке у изножья кровати. На каминной полке горели две высокие свечи. В углах комнаты, где сгустилась тьма, шевелились тени. Тем не менее Августа была окутана мягким золотым сиянием.
Она надела белую ночную рубашку с широким вырезом, не скрывавшим гладкие плечи, и распустила волосы. Она улыбнулась мужу и подняла руку. От резкого движения ночная рубашка соскользнула с плеч. Он увидел холмики ее грудей и темную впадину между ними.
Именно так все и было на первых порах их супружества. Сэвилл наслаждался контрастом между Августой дневной и Августой ночной: первая была чопорно элегантной, амбициозной до безжалостности, расчетливой и при этом до нелепого глупой, вторая же воплощала в себе все то, что мужчина желает найти в постели, и даже больше. И когда Сэвилл разлюбил жену, что случилось довольно быстро, она все равно сохраняла способность вызывать у него вожделение.
– У меня разыгрался любовный аппетит, – сказала она той ночью, оседлав мужа, сжав его бедра пятками и погладив раздувшийся живот с лежавшей в утробе Лиззи. – И ты должен меня насытить.
Возбуждение тотчас же улетучилось, оставив после себя привкус горечи, разочарования, смешанного с мучительной зубной болью. От капель в голове все плыло, ужасно болел живот. Глаза были словно засыпаны песком. Он чувствовал тошноту, но не хватало сил встать с кровати и найти ночной горшок.
В такие моменты, во время длинных бессонных ночей, Сэвилл начинал сомневаться, а не было ли в том, что произошло, и его вины. Надо же, какой вздор! Воспоминания были не настоящими, говорил он себе. Ведь это практически сны наяву. А в снах нет ничьей вины, ни ее, ни его, и нет никаких предательств.
Ибо разве мы не невинны, когда видим сны?
На следующее утро, когда Сэвилл завтракал с сестрой и Лиззи, слуга принес письмо. Письмо было франкировано услужливым членом парламента для экономии почтовых расходов. Сэвилл сломал толстую печать. Развернув письмо, он сразу же узнал почерк отправителя – человека, водившего близкое знакомство со многими членами парламента.
Сестра и дочь наблюдали за Сэвиллом. Он дважды прочел письмо. В голове тут же возникло множество вопросов. Впрочем, он давным-давно научился сохранять невозмутимое выражение лица, не выдавая своих чувств.
– Сегодня я не смогу с вами пообедать. Мне придется уехать из города по делам. – Увидев явное разочарование дочери, он добавил: – Завтра. У нас всегда есть завтрашний день.
Но почему сейчас? Почему вызов в Варделлс, а не в Вестминстер? Ну и наконец, почему он, Сэвилл, так срочно понадобился Рэмптону?
– Она умерла.
В двенадцати футах над головой Сэвилла изгибались гипсовые путти[2]. По паре в каждом углу гостиной. Каждая пара близнецов cкована цветочной гирляндой. У малышей были короткие, пухлые конечности и упитанные, словно раздутые, тела, впадины вместо незрячих глаз и слегка приоткрытые губы.
Только дай время, думал Сэвилл. Он представил, как позолота и побелка потускнеют и растрескаются, закоптятся от пламени свечей, а гипс раскрошится и осыплется с потолка снежными хлопьями.
– Вы меня слышали, сэр? – спросил мистер Рэмптон.
Пробили напольные часы. Сэвилл сосчитал удары: пять.
– Умерла, – уже громче повторил мистер Рэмптон. – Августа умерла.
Сэвилл медленно перевел взгляд на мраморную каминную полку. Там стоял бронзовый мужчина со вздувшимися мускулами; одной рукой он удерживал вставшую на дыбы лошадь, а другой махал кому-то или чему-то. Ради всего святого, и зачем все это нужно?
Мистер Рэмптон кашлянул:
– Августа. Моя племянница, сэр.
Сэвилл поднял на него глаза:
– Моя жена, сэр.
Молчание повисло в воздухе, точно пыль. Сэвилл посмотрел на Рэмптона, сидевшего в глубоком кресле с подголовником слева от камина. Кресло было повернуто так, чтобы на него падал свет из двух высоких окон. Возле кресла стоял пюпитр на колесиках со свечами по обе стороны от наклонной доски, на которой лежала толстая книга в одну четверть листа; открытые страницы книги удерживались зажимами.
Рэмптон поскреб левой рукой по подлокотнику кресла. Морщинистое лицо Рэмптона все еще оставалось румяным, что создавало видимость хорошего здоровья. Казалось, он сделался ниже ростом. Возможно, чем богаче он становился, тем больше усыхало его тело. «Господь дал, Господь и взял»[3], – любил говорить отец Сэвилла.
– Ну да, мистер Сэвилл. Как-никак, эта достойная сожаления женщина – ваша жена, – произнес Рэмптон. – И мы не можем не скорбеть, что она наконец умерла. Нам не следует ее судить. Предоставим это высшим силам.
Рэмптона никто не рискнул бы назвать крупным мужчиной, однако он сумел с толком распорядиться тем, что получил от природы. Он предпочитал неброские серые сюртуки и рубашки из очень тонкого льняного полотна. Он не носил парика, но по-прежнему припудривал волосы. Своего рода политическое заявление в эпоху перемен: публичная демонстрация приверженности старым добродетелям и старым верованиям. Каблуки его башмаков были несколько выше, чем каблуки обычной мужской обуви. Он казался настоящим государственным мужем, хотя и несколько мелкотравчатым. Точнее и не скажешь.
– Несчастная женщина, – продолжил он. – Увы, она заплатила свою цену за то, что попрала законы Божьи и человеческие.
Прямоугольник безоблачного неба за ближайшим к Сэвиллу окном был ярко-синего цвета. На заднем плане мелькали какие-то черные крапинки, которые с невероятной быстротой проносились мимо, ныряя и взмывая ввысь. Это ласточки начали свои вечерние упражнения. Скоро они исчезнут, как происходит из года в год, хотя кто знает, куда они улетают.
– Эти проклятые ласточки… Вы даже не представляете, какую грязь они разводят на террасе. – Рэмптон тоже смотрел в окно; он тоже был рад предлогу на время забыть об Августе. – Они гнездятся под стрехами крыши или на конюшне. Я три года пытался от них избавиться. Но где бы они ни гнездились, в качестве отхожего места они выбрали именно мою террасу.
– Где? – спросил Сэвилл.
– Что? – Рэмптон отвернулся от окна; он перестал разглядывать ласточек, переключившись с одной неприятной темы на другую. – В Париже. Глупая, глупая девчонка.
– Как вы об этом узнали, сэр?
– Через посольство. Это случилось чуть больше недели назад.
– Когда толпа штурмовала Тюильри?
– Да. Судя по всему, весь Париж оказался во власти бунтовщиков. Погромы, резня, хаос. Уму непостижимо, сэр, как столь культурный город мог так низко пасть. Несчастный король и вся его семья стали пленниками. Скажите, когда в последний раз Августа давала о себе знать?
– Пять лет назад, – ответил Сэвилл. – Чуть больше. Я получил от нее письмо. С просьбой выслать ей денег.
– И вы выполнили ее просьбу?
– Да.
– В этом не было необходимости, – буркнул Рэмптон.
– Возможно, и не было. Но я это сделал.
– С другой стороны, – сказал Рэмптон, – быть может, все вышло даже удачно. Ведь иначе ей пришлось бы вернуться в Англию.
– То есть вы хотите сказать, что тогда она осталась бы в живых?
– А разве так было бы лучше? Для нее или для всех остальных? Для Элизабет? Ведь вы при всем желании не приняли бы Августу обратно, да и ни в одном приличном доме ее тоже не приняли бы.
За эти годы Рэмптон успел лишиться всех зубов. И в результате у него изменился голос. В свое время он был очень отчетливым и резким: каждый согласный звук был словно вытесан из камня. А теперь слова вылетали из его рта потоком смазанных звуков. У Рэмптона наверняка имелся зубной протез, однако старик не потрудился надеть его ради Сэвилла.
– В последний раз она написала мне из Женевы. Она рассталась с фон Штрайхером, хотя ради приличия сохранила его фамилию. – Сэвиллу было неприятно произносить эти слова, но лишь потому, что они задевали его гордость. – Она писала, что поселилась в доме одной ирландской дамы и они планируют набрать учеников.
– Учеников? Но вы ей не поверили?
– Я не знал, чему верить. В любом случае это было не важно. Для меня имело значение лишь то, что она находилась в Женеве и нуждалась в деньгах.
– Поскольку она к вам больше не обращалась, нетрудно предположить, что она нашла деньги где-то еще.
– Каковы обстоятельства ее смерти? – Голос Сэвилла слегка охрип от волнения. – Как долго она жила в Париже? И с кем?
– Она жила там несколько лет. Полагаю, после расставания с фон Штрайхером она одаривала своей благосклонностью многих джентльменов. Однако я так и не смог установить, находилась ли она на момент смерти под чьим-либо покровительством. Боюсь, она была убита во время беспорядков. Насколько я понимаю, на дом, где она укрывалась, напали санкюлоты.
– Она была там одна?
– Думаю, да. – Рэмптон взял с пюпитра очки и медленно повертел в руках. – Видите ли, хотя Августа и носила немецкую фамилию, все знали, что она англичанка. Поговаривали, будто она шпионка и ей пришлось покинуть прежнее место жительства из страха, что ее найдут повстанцы или полиция.
– А это действительно так?
– Что она была шпионкой? – Рэмптон пожал плечами. – Нет, насколько мне известно. Разве сейчас это имеет значение?
Оправа очков, которые Рэмптон вертел в руках, треснула, и он удивленно уставился на поломку. В разговоре возникла секундная пауза, после чего Рэмптон поспешно продолжил:
– Насколько я понимаю, ее ударили ножом. По крайней мере, быстрая смерть. Ну а дом разграбили.
Сэвилл отвернулся, чтобы скрыть выражение своего лица. Он вспомнил, какой была Августа, когда впервые увидел ее у мистера Рэмптона в Вестминстере. Ей только-только минуло семнадцать. Даже тогда она отличалась холодной красотой, но от ее взгляда у мужчин закипала кровь. Лед и пламя.
– Мы должны смотреть вперед, – продолжил Рэмптон. – И хотя, сэр, повод для нашей встречи весьма печальный, мне кажется, я должен вас поздравить.
Сэвилл уставился на Рэмптона во все глаза:
– Что?
– Вы наконец-то свободны, сэр. И, если захотите снова жениться, для вас больше нет никаких препятствий. Столь затруднительная ситуация, чистилище, в котором вы оказались… Вам наверняка пришлось нелегко.
Что было чистой правдой. Августа дала Сэвиллу все основания для развода, демонстративно убежав на континент со своим немецким любовником, когда сам Сэвилл находился в Америке, за три тысячи миль от жены. Но развод был роскошью, которую могли позволить себе лишь очень состоятельные мужчины, даже если пострадавшей стороной являлся обманутый муж.
– Смерть Августы подведет черту под вашим печальным романом, – заметил Рэмптон.
– Она была моей женой, сэр. И это не просто роман.
Рэмптон развел руками:
– Мой дорогой сэр, я ни в коей мере не собирался проявить неуважения к усопшей. – Он сложил руки на колене. – Боюсь, я вел себя не слишком деликатно. Вы, несомненно, испытали шок. Может, бокал вина? Чашечку чая?
– Благодарю вас, но нет. Лучше расскажите мне всю историю до конца.
– Я до сих пор не знаю подробностей. Но, как мне передали, кто-то сообщил о смерти Августы ее другу, месье Фурнье, а он в свою очередь связался с посольством. Все было сделано должным образом, что само по себе может служить утешением. Смерть зафиксировал лечащий врач. Нотариус составил официальную бумагу с подписями свидетелей, подтверждающую обстоятельства ее кончины.
Сэвилл посмотрел в окно. Ласточки по-прежнему парили в небе, но уже дальше от дома.
Словно обугленные листья над костром, подумал Сэвилл. Погребальным костром.
Рэмптон прочистил горло:
– Мне доставит огромнейшее удовольствие, если вы останетесь на обед.
– Благодарю вас, но мне пора возвращаться в Лондон.

