
Полная версия:
Дочь банкира
— Доброе утро, — сказал я.
— Доброе. — Он не обернулся. — Чайник горячий.
Я налил себе чаю и сел напротив. В квартире было тихо, как всегда по утрам: сосед сверху ещё не начал ходить, за стеной у кого-то бормотал телевизор. Квартира маленькая, но чистая: отец драил её каждую субботу, как будто от чистоты что-то зависело. Стол протёрт до блеска, чашки стоят на местах, полотенце висит ровно, как в больнице.
Две комнаты, кухня и узкая прихожая, где мы развесили куртки на три крючка. Всё, что осталось от жизни, в которой были другие комнаты, другая прихожая и гардеробная с зеркалом до потолка. Я не жаловался. Иногда мне даже казалось, что отцу здесь легче: меньше убирать.
— Сегодня? — спросил он. Голос ровный, как будто он спрашивал про погоду.
— Сегодня.
Он кивнул и отпил из чашки. Держал её двумя руками, хотя чай уже остыл. Газета лежала перед ним сложенная, неразвёрнутая, и я знал, что он не прочитал ни строчки. Он покупал её по привычке, как курил когда-то, и так же забывал: пачка могла пролежать у него в кармане неделю.
— Ты уже решил, — сказал он. Не вопросом.
— Решил.
Он поставил чашку на стол. Аккуратно, ровно на подставку, как будто это было важно.
— Я тебя не прошу, — он повернулся ко мне всем корпусом. — Ты понимаешь, что я тебя не прошу.
Так он смотрел мне в глаза только в двух случаях: когда хотел, чтобы я запомнил, и когда боялся, что не запомню.
Я понимал. Три года он просил только одного: чтобы я жил своей жизнью и не лез в это. И три года я делал вид, что согласен. Это было единственное враньё, которое я позволял себе в его сторону, и он, наверное, знал.
— Я не в этом, — сказал я. — Я в университете. Учиться.
Сказал слишком быстро. Он услышал.
Отец смотрел на меня долго, не отводя глаз, и я выдержал, потому что отвести взгляд было бы признанием. В его взгляде не было ни злости, ни упрёка, ничего такого, к чему я привык за эти годы: ни отчаяния, ни просьбы. Только усталость человека, который уже понял, что его сын такой же упрямый, как он сам, и что спорить с этим бесполезно.
— Учиться, — повторил он. — В том самом университете.
Он произнёс «в том самом» так, как произносят название болезни: негромко и с отвращением.
— В том самом.
— И ты думаешь, я поверю, что тебе там нужна юриспруденция? — Он не повысил голос. Он вообще никогда не повышал.
Чай у меня остывал в руке. Я поставил чашку на стол и стал смотреть, как на поверхности плавает чаинка. Она кружилась, потом тонула, потом снова всплывала, и я поймал себя на том, что жду, всплывёт ли она ещё раз.
— Мне нужна стипендия, — сказал я. — И диплом.
— И диплом, — согласился он. — Конечно.
Он сказал это без злости. Просто повторил за мной, как повторяют за ребёнком, который врёт, что не ел конфеты, и весь стоит в шоколаде.
— Тебе нужно к нему подойти, — сказал отец. — Вот что тебе нужно.
Он сказал «подойти» так спокойно, будто речь шла о том, чтобы поздороваться за руку.
Он встал. Стул скрипнул по линолеуму, и этот звук я почему-то запомнил лучше всего остального. Он пошёл к раковине, открыл воду и поставил чашку. Вода шумела долго, дольше, чем нужно, чтобы сполоснуть одну чашку. Я смотрел на его спину, на то, как под рубашкой двигаются лопатки, и молчал. Так он всегда делал, когда не хотел, чтобы я видел его лицо.
— Я его не трону, — сказал я. — Пока.
— Пока, — сказал отец в раковину.
Он закрыл воду и вытер руки полотенцем, которое висело ровно, как в больнице. Я смотрел на его спину, на то, как она ссутулилась за эти три года, и мне стало так, будто я встаю, чтобы выйти из комнаты, в которой человеку и без меня тяжело.
— Я всё сделаю сам, — сказал я. — Ты не будешь ни в чём участвовать. Ничего не будет.
Я говорил это ему в спину, и голос у меня был уверенный. Врал я всегда хорошо. Особенно когда врал себе.
Отец обернулся. Медленно, держась за край раковины.
— Я не о том боюсь, — сказал он. — Я боюсь не того, что ты с ним сделаешь. Я боюсь того, что он с тобой сделает.
Он сказал это тихо, почти буднично, и от этой будничности у меня похолодело в затылке.
Я ничего не ответил. Встал, поставил чашку на блюдце, и она звякнула громче, чем я рассчитывал. Пошёл в комнату одеваться. В коридоре было темно, и я не стал включать свет.
Куртка висела на стуле с вечера. Тёмная, без логотипов, из прошлой жизни, когда я покупал вещи, не спрашивая цену. Джинсы, кроссовки, у которых стёрлась пятка. Я натягивал это на себя, как форму, и в этом была своя логика: человек в дорогой куртке запоминается, человек в обычной — нет. Мне нужно было, чтобы меня не запоминали хотя бы первую неделю.
Три года назад у нас было всё. Дом в три этажа с садом, машины в гараже, отцовская фирма, в которой работали сотня человек. Я учился в школе, куда возили на машине с водителем, и не знал, сколько стоит хлеб.
Потом пришёл Стоун — не лично, конечно, Стоун никогда ничего не делает лично, — и всё кончилось.
Сначала у отца испортились дела. Он приходил поздно, молчал, не отвечал на вопросы и всё чаще оставался ночевать в кабинете. Потом пошли суды, письма с гербовыми печатями, звонки, на которые он не отвечал. Потом один из партнёров перестал здороваться, и это оказалось хуже судов: я тогда впервые понял, что люди не прощают не денег, а провала.
Отец потерял партнёрство, деньги и имя. Мать уехала в другую страну, потому что не смогла смотреть на этот развалившийся город, и в этом её никто не винил, даже отец.
Я тогда был мальчишкой. Помню, как мы запирали дом: как отец в последний раз прошёл по комнатам, будто прощаясь, как выключил свет в коридоре, как проверил каждую дверь. Помню, как ключ повернулся в замке и как отец впервые в жизни не знал, что сказать мне, сыну, стоящему рядом. Он стоял на крыльце с ключом в руке, и лицо у него было такое, будто он вышел из дома и забыл, зачем.
Месяц назад мы вернулись. Отец не хотел: говорил, что на новом месте у него хоть какая-то работа, а здесь ничего. Я настоял. Сказал, что здесь квартира, здесь университет, здесь у меня всё сойдётся.
Я подал документы туда, куда все богатые отдают детей, и прошёл по конкурсу: баллы у меня были, олимпиады тоже, всё это осталось от прошлой жизни, как часы, которые я до сих пор берегу. Стипендия небольшая, но нам хватало: отец нашёл подработку, что-то с бумагами, я не спрашивал. Общежитие не нужно. Всё сходилось, так я себе говорил, будто у человека может что-то сойтись, когда он возвращается в город не жить, а рассчитаться.
Я посмотрел на себя в зеркало в прихожей. Ровное лицо, тёмные волосы, стриженные коротко. Ничего от того парня из прошлой жизни. Портфеля нет, рюкзак.
Я попробовал улыбнуться, как улыбаются люди, у которых всё хорошо. Получилось плохо. Ну и ладно: в университете мне не нужно улыбаться.
— Я пошёл, — сказал я в сторону кухни.
— Брайн.
Голос отца догнал меня у самой двери.
Я остановился.
— Ты пообещал, — сказал отец.
— Я помню.
Я не обернулся. Если бы обернулся, пришлось бы смотреть ему в глаза, а я не был уверен, что выдержу.
Я вышел из квартиры и закрыл за собой дверь. На площадке пахло краской, кто-то только что красил перила, и я шёл, не касаясь их. Спустился по лестнице, толкнул дверь подъезда и вышел во двор.
Во дворе было пусто. У соседнего подъезда женщина в халате выгуливала собаку, собака обнюхивала урну, женщина смотрела в телефон. Она подняла на меня глаза и тут же опустила. Я кивнул, хотя она уже не смотрела.
Мотоцикл стоял у подъезда, накрытый чехлом от дождя. Я снял чехол, сложил его, прицепил сзади и надел шлем.
Мотоцикл был единственным, что я не продал. Когда мы распродавали дом, я вынес из гаража всё, что можно было вынести, и оставил только его. Отец ничего не сказал. Наверное, понимал: мальчику нужна хоть одна вещь, которую у него не отняли.
До университета я доехал за двадцать минут. Утром город был серый, мокрый после ночного дождя, и ветер бил в шлем так, что приходилось пригибаться. Дорога шла через центр: широкие улицы, светофоры, витрины, которые ещё не открылись, редкие прохожие на переходах.
Я мог бы поехать на автобусе, как нормальный студент, но автобус — это сорок минут с пересадкой и разговоры о всякой ерунде, а мне нужно было, чтобы голова перед первым днём осталась пустой. В автобусе ещё смотрят друг на друга и запоминают. На мотоцикле тебя нет.
На парковке я поставил мотоцикл в дальнем углу, у забора, где не бросается в глаза. Ближе к входу стояли машины, одна дороже другой, и я на секунду поймал себя на мысли, что знаю цену каждой. Это знание осталось от прошлой жизни и не хотело уходить.
Снял шлем, пригладил волосы ладонью, поправил рюкзак на плече. Со стороны — обычный парень, каких тут сотни.
Пропуск мне выдали на прошлой неделе, в кабинете на первом этаже, где пахло принтером и остывшим кофе. Пластиковый, с фотографией, на которой я выглядел так, будто меня разбудили посреди ночи и попросили не двигаться десять секунд. Я достал его ещё на подходе, чтобы не искать при охраннике.
У турникета охранник поднял на меня глаза. Немолодой, с седым ёжиком, в форме, которая была ему великовата. Он взял пропуск, посмотрел на фотографию, потом на меня. Дольше, чем на других, мне показалось.
— Новенький? — спросил он.
— Второй курс. Перевёлся.
Он хмыкнул, ещё раз глянул на фото, будто сравнивал, и вернул карточку. Я выдержал, хотя внутри что-то дёрнулось, старое, из тех времён, когда каждый посторонний взгляд кажется проверкой.
— Проходите, — сказал он наконец.
Турникет щёлкнул, пропустил меня, и я оказался в холле.
Тут было людно и шумно. Кто-то здоровался, кто-то искал расписание на стене, кто-то бежал, придерживая рюкзак на одном плече. Пахло кофе из автомата, мокрыми куртками и полом.
Я нашёл свою аудиторию по номеру на расписании, поднялся на второй этаж и остановился у окна, ждать преподавателя. Мимо шли студенты: кто-то в наушниках, кто-то с ноутбуком под мышкой, кто-то с подносом из столовой. У окна было прохладно, стекло пахло осенью, и до пары оставалось минут десять.
Я знал, что увижу её здесь. Я вообще много чего знал: что она учится на втором курсе, что её отец — Бернард Стоун, что она ездит на дорогой машине и что у неё нет ни одной причины подозревать, кто я такой. Я готовился к этому дню месяц. Просматривал фотографии, читал то немногое, что осталось в сети, запоминал лица.
В моём телефоне была папка, и в ней лежали снимки с чужого праздника, где её отец стоял в светлом пиджаке и улыбался так, как улыбаются люди, которым всё позволено. Я смотрел на него долго, пока не запомнил каждую складку у глаз.
Всё равно, когда она прошла мимо, я узнал её не сразу. Фотографии — это фотографии. Человек на них никогда не совпадает с человеком в коридоре.
Она шла с двумя подругами, что-то говорила и смеялась, и каблуки стучали по плитке так, будто у коридора был ритм. Волосы длинные, каштановые, рассыпаны по плечам, сумка на ремне через плечо. В руке она держала стакан с кофе и жестикулировала им, ни капли не боясь пролить.
У окна она обернулась к подруге, и я увидел лицо. Не то лицо, что на снимках: живое, чуть припухшее со сна, с прищуром, будто она только что вышла из темноты на свет. Карие глаза, тёмные брови, улыбка на половину, как у людей, которые смеются не для других, а потому что смешно.
Я стоял в двух шагах и смотрел.
Она прошла мимо, не взглянув, и я даже почувствовал что-то вроде благодарности. Потому что если бы взглянула, то увидела бы, что я стою и смотрю, как дурак, и весь мой план лопнул бы в первую минуту.
План, если честно, был простой. Войти. Присмотреться. Найти то, чем можно ударить. Я не знал, что именно это будет: слово, старая бумага, чей-то долг, что-то из тех папок, которые отец хранил и не показывал. Но я знал, куда идти и зачем. Три года я жил с этой мыслью, и она держала меня, как держит человека работа, к которой он не хочет возвращаться, но возвращается каждое утро.
Я не ожидал, что она окажется красивой. Этого не было ни в одном моём расчёте. Красоту не купишь и не подделаешь, от неё нет защиты, и меня это почему-то разозлило.
В аудиторию мы вошли вместе с преподавателем. Он толкнул дверь первым, пропустил меня вперёд, и я шагнул в свет: окна во всю стену, столы рядами, на подоконнике чья-то забытая папка. Я шёл за ним и смотрел вперёд, чтобы не смотреть на неё.
Она сидела у окна, положив сумку на подоконник, и была в этой аудитории единственным, что я вообще замечал.
— Знакомьтесь, — сказал преподаватель и постучал ручкой по столу. — Брайн Брестон. Перевёлся к нам на второй курс. Прошу любить и жаловать.
Он произнёс моё имя так, будто читал его с листа, и оглядел аудиторию, ожидая, что все проявят интерес.
Я кивнул ему одному. Не им, которые повернулись и разглядывали, кто-то с любопытством, кто-то равнодушно. Не ей.
Мне показали место во втором ряду, у прохода. Я сел, снял рюкзак, повесил его на спинку стула, достал тетрадь и ручку, положил телефон экраном вниз. Всё это я делал медленно, как делают, когда за тобой смотрят, хотя за мной никто не смотрел.
Пара началась. Преподаватель ходил вдоль доски и задавал вопросы по очереди. Аудитория молчала. Кто-то смотрел в телефон, кто-то в окно, кто-то делал вид, что пишет.
Я ждал. Я не собирался отвечать: мне нужно было сидеть тихо, запоминать, приглядываться. Но когда он третий раз повторил, что это элементарно, в голосе у него было столько усталого раздражения, что я почему-то поднял руку.
Может быть, потому что я вообще не умею смотреть, как человек тонет. Может быть, потому что хотел, чтобы она обернулась. Я до сих пор не знаю, что из этого правда.
Я ответил коротко, по делу. Преподаватель сказал «вот, пожалуйста» и посмотрел на класс так, будто выиграл спор. Она не обернулась. И я вдруг понял, что мне это не всё равно, и это было хуже всего.
До конца пары оставалось минут пять, и они тянулись, как резина. Потом преподаватель закрыл журнал и отпустил нас. Аудитория зашевелилась: стулья заскрипели, кто-то заспешил к выходу, кто-то потянулся к телефону.
Я собрал тетрадь, встал и пошёл к двери, не глядя по сторонам. У двери меня догнали двое.
— Брестон?
Я обернулся. Парень с короткой стрижкой, в куртке на размер больше, и второй, повыше, в очках с толстой оправой. У первого было лицо человека, который со всеми знаком и всех любит. У второго — лицо человека, который ждёт, когда первый закончит.
— Я.
— Ты с олимпиады, да? Нам сказали. — Первый протянул руку. — Я Денис.
Рукопожатие было крепким, чуть дольше нужного, как будто он проверял, не слабак ли я.
Я пожал. Второй назвался Марком. Очки, тонкие пальцы, рукопожатие мягче. Я запомнил и всё равно на всякий случай повторил про себя: Марк.
— Ты как вообще? — спросил Денис. — Нормально устроился?
— Нормально.
— Ага. — Он кивнул так, будто не поверил, но допрашивать не стал.
— Пойдём в столовую, — сказал он. — Там кофе нормальный. Ну, как нормальный.
— Ты местный пробовал? — вставил Марк. — Его только с сахаром.
Я пошёл. Не потому, что мне нужен был кофе. Мне нужны были люди, которые знают здесь всё и не боятся говорить: кто с кем, кто чей, где какие двери. Первый день — это как разведка, и глупо провести его в одиночестве.
В коридоре было шумно. Мы шли втроём: Денис впереди, разворачиваясь на ходу, Марк чуть позади, с рюкзаком на одном плече. Денис рассказывал, какой преподаватель злой, а какой ставит автоматом, кто из старшекурсников даёт конспекты, а кто нет. Я слушал вполуха и в то же время очень внимательно: запоминал имена, прозвища, этажи.
У окна стояли девушки. Я увидел их раньше, чем понял, что делаю.
Она стояла спиной к нам, у подоконника, а подруга что-то говорила ей на ухо. В руках у подруги была незажжённая сигарета, и она вертела её в пальцах, не собираясь закуривать. А она смотрела в окно, и в её лице было такое выражение, будто она решает задачу, которую сама себе придумала.
Свет падал сбоку, и на секунду мне показалось, что я вижу её всю: плечи, шею, руку на подоконнике. Я отвёл глаза. Слишком быстро, наверное, потому что Денис обернулся.
— Ты чего?
— Ничего, — сказал я. — Кофе так кофе.
В столовой пахло жареным маслом, тушёной капустой и кофе. Очередь двигалась медленно, кто-то спорил с кассиром из-за сдачи. Я взял кофе и булку, приложил карту (автомат пискнул и мигнул зелёным) и пошёл к столику, где уже сидели Денис и Марк. Столик был в дальнем углу, у окна с видом на парковку.
Я сел так, чтобы видеть дверь, и тут же понял, что сделал это зря: теперь я буду смотреть на дверь весь обед.
Я чувствовал её взгляд. Не знаю, как это объяснить, но я его чувствовал: между лопатками, как будто кто-то навёл туда палец. Я не обернулся. Сказал себе, что это чепуха, что она смотрит в окно, что всё это моё воображение и три года ожидания.
— Ты вообще откуда? — спросил Марк.
— Из другого города.
— А вернулся почему?
Я откусил булку, прожевал, запил кофе. Булка была сухая, кофе сладкий до приторности. Вопрос был обычный, из тех, что задают в первый день, и ответ у меня был готов заранее. Я всё равно прокрутил его в голове ещё раз, как прокручивают ключ в замке, который плохо открывается.
— По семейным делам.
Они переглянулись. Коротко, как переглядываются люди, у которых уже есть общая версия. Марк опустил глаза в чашку, Денис откинулся на спинку стула. Никто не сказал ни слова. Хорошие ребята: понимают, когда человек не хочет говорить.
Мы ещё посидели. Денис рассказывал про расписание и преподавателей, какие пары можно не посещать, а какие нельзя ни в коем случае. Марк изредка вставлял одно слово, не поднимая глаз от телефона. Я смеялся в нужных местах и запоминал имена.
А сам всё это время знал: за моей спиной, через ползала, у стены, сидит девушка, из-за которой я сюда приехал. Её смех я слышал отдельно от общего шума.
И ещё знал, что не обернусь. Не сегодня. Потому что если обернусь, всё сразу станет видно: и Денису, и Марку, и ей, и тогда я перестану быть новеньким, который ни на кого не смотрит, и стану парнем, который смотрит слишком долго.
После столовой была вторая пара, гражданское. Мы поднялись на третий этаж, Денис с Марком ушли к своим, и я остался один в потоке чужих спин.
Я сел на своё место во втором ряду, открыл тетрадь и приготовился не слушать. В голове всё ещё звучал смех за спиной.
Она вошла, когда преподавательница уже раскладывала папку. Прошла мимо, и я поймал запах: что-то цитрусовое, лёгкое, как кожура. Села через два ряда от меня, у прохода.
Я заметил это боковым зрением и запретил себе поворачивать голову. Запрет я сформулировал мысленно, почти по слогам, как приказ.
Преподавательница дала задачу: поставка, просрочка, неустойка. Аудитория зашелестела, кто-то начал спорить, кто-то сдался и уткнулся в телефон. Потом поднялась рука.
— Стоун.
Я услышал фамилию раньше, чем понял, что она значит. Как будто она прозвучала отдельно от всего остального, поверх шороха и скрипа стульев.
Она отвечала коротко, не глядя в записи. Считала вслух, останавливалась на секунду, чтобы поправить себя, и снова шла дальше. С той уверенностью, которую не покупают и не выдают вместе с дипломом. Её здесь знали, её слушали, преподавательница кивала, а потом назвала её по фамилии ещё раз, как будто ставила печать.
Стоун.
Я смотрел в тетрадь, на пустую страницу в клетку, и видел отца. Как он сидит на кухне с неразвёрнутой газетой. Как говорит, что боится не того, что сделаю я, а того, что сделают со мной. Как ссутулилась его спина у раковины.
Она смотрела на меня. Я почувствовал это раньше, чем увидел: как будто в комнате стало на один взгляд больше.
Не так, как смотрят на новенького. Без любопытства, без вызова. Прямо и внимательно, будто решала, кто я такой и почему сижу здесь. Я выдержал ровно столько, чтобы это выглядело спокойно, и опустил глаза в тетрадь.
Ручка в пальцах была холодная.
— Брестон, — сказала преподавательница, — а вы что думаете?
Я поднял голову. Она смотрела на меня поверх очков. Она ждала, что я скажу. И ещё кто-то ждал.
— Я думаю, что она права, — сказал я. — Но есть второй вариант.
И начал говорить. Голос у меня был ровный, как у человека, который сотню раз отвечал на экзаменах. Не чтобы показать себя: мне нужно было чем-то занять голос, чтобы не думать о том, что девушка с этой фамилией сидит в двух рядах от меня и смотрит.
Я говорил и краем глаза видел, как она слушает. Как чуть поворачивает голову. Как стучит ручкой по тетради и вдруг перестаёт стучать. Как она ждёт, что я ошибусь.
Я не ошибся.
Преподавательница кивнула и что-то записала. Аудитория зашелестела: кто-то торопливо записывал, кто-то спрашивал соседа, кто-то смотрел на часы. Я посмотрел в её сторону: она уже отвернулась к окну, и по спине было видно, что злится. Плечи напряжены, спина прямая, как доска.
Хорошо. Пусть злится. Злая она меньше похожа на фотографию. На снимке была красивая девушка с чужого праздника, а здесь сидела живая, с прямой спиной и ручкой, которую она сжимала так, что побелели пальцы, и с этой было проще.
Домой я вернулся к вечеру. В городе уже зажглись фонари, асфальт блестел после дневного дождя, и мотоцикл пришлось накрыть чехлом.
Отец сидел в комнате перед телевизором. Звук был выключен, на экране шли новости: диктор открывал рот и показывал рукой на карту, будто объяснял что-то очень важное самому себе.
— Ужин на плите, — сказал он, не оборачиваясь.
— Спасибо.
— Ну как?
— Нормально.
— Нормально, — повторил он. — Это всё?
— Это всё.
Я прошёл к себе, закрыл дверь и сел на кровать, не снимая куртки. В комнате было темно, я не стал включать свет. За окном горел фонарь у подъезда, по стене ходили тени от веток, и в их движении было что-то от обоев в нашем прежнем доме. Я сидел и слушал, как в соседней комнате светит телевизор.
Я достал телефон, открыл галерею и минуту смотрел на снимки, которые сохранил, когда готовился. Экран светил в лицо, батарея показывала семь процентов. Там были её фотографии: с подругами, у машины, на чьём-то дне рождения. Я не рассматривал их толком ни разу: так, проверял, что запомнил лицо.
Теперь я смотрел по-другому. Искал на снимках то, что видел сегодня: прищур, улыбку на половину, руку, которой она держит стакан. Не находил. Телефон врал, или память уже переделывала её под себя.
Я закрыл галерею, погасил экран и убрал телефон в карман. В комнате стало ещё темнее: только фонарь за окном и светлый прямоугольник на потолке.
Я лёг поверх одеяла, не снимая куртки, и куртка мешала дышать. Я стянул её, бросил на стул и не стал вешать.
В голове у меня было две вещи, которые не сходились. Первая: я приехал сюда ради её отца. Вторая: я весь день думал не о нём. Я попробовал сложить их вместе, как складывают цифры в столбик, и ничего не вышло: получалось что-то, чего я не заказывал.
Я повернулся на бок и сказал себе, что это ничего не значит. Что завтра будет обычный день: пары, тетрадь, ребята, дом. Что люди ходят в университет и не думают весь день об одном человеке, с которым и словом не перекинулись. Что я умею держать себя в руках, я это три года умею.
Только перед глазами почему-то стояло её лицо у окна, повёрнутое в профиль. Свет сбоку, тёмные волосы, рука на подоконнике. И я лежал в темноте и смотрел не в потолок, а на неё.
Глава 3 Под ноги смотреть
Утром я проспала.
Не так, чтобы сильно, минуты на двадцать, но для нашего дома это было событие: у нас всё делалось вовремя, и мать считала, что человек, который опаздывает, показывает всем, чего он стоит. Я лежала и слушала, как внизу ходит прислуга, как звенит посуда и как в саду кто-то тащит по гравию шланг. За окном было серо, клён под моим окном облетел наполовину, и мокрая листва прилипла к дорожке.
Я спустилась в двадцать минут девятого, в халате поверх пижамы, с телефоном в руке. В столовой пахло кофе и тостами, и мать уже сидела там, как всегда: прямая спина, светлая блузка, чашка на блюдце, планшет рядом, очки на цепочке.
— Доброе утро, — сказала я.
— Садись.
Я села. Прислуга поставила передо мной тарелку с яичницей и тостами, налила кофе и ушла, и я осталась сидеть и смотреть, как на желтке собирается и лопается белёсая плёнка. Есть не хотелось.
В столовой было тихо. За окном кто-то волок по гравию шланг, и звук был такой, будто по дорожке тащат железо. Мать сидела, как всегда: прямая спина, светлая блузка, салфетка на коленях, очки на цепочке. Она не подняла глаз, когда я вошла, и по тому, как ровно лежала её рука на планшете, я поняла, что разговор в её голове начался задолго до меня.

