
Полная версия:
Зоя и Гайдар: Счастье каждый понимает по-своему

Елизавета Скородумова
Зоя и Гайдар: Счастье каждый понимает по-своему
Снег, долг и барабаны
Снег в подмосковных Сокольниках 1940 года падал не просто хлопьями – он лечил лучше любого лекарства. Мягко укрывал ели, заглушал хрустом под ногами далёкие пушки: те, которых официально ещё не было, но которые уже звучали в сердцах.
Аркадий Гайдар – тридцатишестилетний ветеран Гражданской – стоял у старой берёзы и думал: «Долг – это когда тело заживает от контузии, а совесть ноет сильнее ран. Что такое счастье? Счастье ли – жить ради новых битв? Или судьба – это вечные барабаны похода, зовущие вперёд и не спрашивающие согласия?»
А Зоя Космодемьянская, семнадцатилетняя школьница, только что вырвавшаяся из цепких когтей менингита, смотрела на тот же снег и тихо шептала строки Гёте:
«Гремят барабаны, и флейты звучат…
Ах, если б латы и шлем мне достать,
Я стала б отчизну свою защищать!»
Для неё долг был не абстракцией из книг, а воздухом – тем, что вдыхаешь, чтобы шагать дальше, несмотря на слабость. Счастье? Общее, огромное. Судьба? Без рока: ведь каждый сам лепит её – как снежную крепость, иногда под снежным обстрелом.
Они встретились не случайно. В тишине парка заговорили о верности, которая порой дороже самой жизни.
Их разговоры о счастье, долге и барабанах стали прологом к схожим судьбам – и к битве за то общее счастье, которое каждый из них понимал по-своему, но одинаково крепко держал в сердце.
Судьба барабанщика
В те времена, когда тень Большого террора легла на страну, как зимний туман над Невой, Аркадий Гайдар писал повесть о мальчике Серёже Щербачёве. Мальчишка остался один на один с миром, где честного красного командира – отца – схватили по ложному доносу. Гайдар смело набросал правду: арест, разбитая жизнь, подозрительные тени вокруг. Но редакция, дрожа за свою шкуру, отказалась.
– Перепиши! – велели. – Обвинение должно быть в растрате, как положено.
И Гайдар поддался. Отец Серёжи стал растратчиком, судьба мальчишки пошла наперекосяк, а в сердце его зародился крик:
«Так будет же всё проклято! Будь ты проклята такая жизнь, когда человек должен всего бояться – как кролик, как заяц, как серая мышь. Я не хочу так!»
Страх сочился повсюду, словно яд из трещин в стенах: страх ареста, страх доноса, страх даже заглянуть в глаза старым товарищам – ведь один неверный взгляд, одно лишнее слово, и тебя уведут, а друга потянут следом.
От доносов не были защищены и известные люди – что уж говорить об остальных. Бажов после доноса прятался, как волк в лесу, избегая любых встреч. Либединский не смыкал глаз в тридцать седьмом, ожидая стука в дверь, и сторонился знакомых, чтобы не увели и их следом.
Но у Гайдара был свой закон: ради спасения человека он готов был идти на любой риск.
Ещё в Перми Аркадий Гайдар женился на Рахили Соломянской, родившей ему сына Тимура. Он называл её сначала Раля, потом Ляля, Лиля – и наконец Лия. Через много лет им суждено было снова встретиться – при самых страшных обстоятельствах.
Второго мужа Соломянской, Израиля Разина, расстреляли в 1938 году. Лию как жену изменника Родины отправили в ГУЛАГ. Первым об аресте бывшей жены узнал Гайдар – именно к нему за помощью бросилась бывшая тёща. К тому времени он был уже известным писателем, автором сценариев к нескольким фильмам.
В голове Аркадия Петровича сложился план – по психологической изощрённости и бесстрашию не имевший себе равных в те времена. Гайдар решил позвонить самому наркому НКВД Николаю Ивановичу Ежову.
Номер удалось узнать у друга – бывшего сотрудника ЦК ВЛКСМ, теперь работавшего на Лубянке. Тот велел звонить после полуночи и добавил:
– Ежову нравится, когда к нему обращаются: «Товарищ народный комиссар».
Номер оказался прямым. На другом конце сняли трубку – сам нарком.
– Моя фамилия Гайдар. Я писатель. Я написал…
– Я вас знаю, – перебил Ежов неожиданно мягко. – Моя дочка любит вашу «Синюю чашку». Чем могу быть полезен?
– Некоторое время назад, товарищ нарком, была арестована моя бывшая жена – Рахиль Лазаревна Соломянская.
Гайдар услышал, как перо скребёт по бумаге.
– Она работала на киностудии «Союздетфильм».
– Да, мне докладывали. Была обнаружена вредительская группа.
– О группе ничего не знаю. А о ней скажу прямо: моя жена больше всего на свете любит себя. Она не сделает ни шага, если тому будет угрожать хотя бы понижение жалованья.
На том конце послышался короткий смешок. Гайдар понял: наркому стало любопытно. И это было главное – задеть, заставить увидеть не врага.
– Хорошо, товарищ Гайдар. Я велю разобраться. Вам позвонят.
В детстве он играл характерные роли в школьной самодеятельности. Позже, став писателем, научился переодеваться – уже не в костюмы, в образы. Простодушный, искренний, слегка наивный, но с дерзкой прямотой – именно эту роль он выбрал сейчас. Страшную статью, по которой исчезали люди, он превратил в обычное житейское недоразумение – семейную историю. И этим, быть может, спас ей жизнь.
Ответ пришёл на следующий день – не из приёмной наркома, а прямо к двери. Позвонил человек в замызганной спецовке, назвался монтёром. Отсоединил телефонный провод, снял аппарат.
– За неуплату, – бросил коротко и ушёл.
Это был ответ. Гайдар всё понял. Не шутка – предупреждение.
Но он не отступил.
Ежов был всемогущ – второй после Сталина. Но человек неуверенный, измученный внутренними комплексами. На снимках он всегда стоял полшага позади – словно стеснялся собственного присутствия рядом с «великими», прятал слабость за чин и форму, за громкий титул генерального комиссара госбезопасности. Именно в эту трещину в броне Гайдар и целил.
Поздним вечером, когда Москва уснула, он вышел на улицу – позвонить из телефонной будки. Аппарат стоял у перекрёстка: старый, дореволюционный, с медными кнопками «А» и «Б». Будка пахла железом и холодом. Гайдар нажал левую кнопку, сообщил номер.
В трубке – тяжёлое дыхание и знакомый голос:
– Да-а, слушаю.
– Здравствуйте, товарищ Ежов, – спокойно начал писатель. – Это Гайдар.
– Писатель Гайдар, вы решили звонить мне каждый вечер?
– Товарищ Ежов, я понимаю – вы заняты. Но, кажется, ваши сотрудники вас неправильно поняли.
Тон наркома стал острым, как нож:
– Что вы хотите этим сказать?!
– Только одно. Вы обещали разобраться в деле моей бывшей жены, Соломянской, и велели ждать звонка. Но позвонил не следователь, а монтёр – снял телефон. Я подумал: не может быть, чтобы вы сказали одно, а ваши подчинённые сделали другое. Я просто сообщаю: вышло недоразумение.
Тишина длилась несколько секунд. Гайдар чувствовал – Ежов растерян. Казалось, сам нарком не знал, что делать с этой наивной прямотой. Сбросить трубку – значило признаться в бессилии. А голос Гайдара звучал предельно искренно, почти беззащитно.
– Идите завтра на Кузнецкий мост, – наконец сказал Ежов. – Там вам всё объяснят. И… больше мне не звоните.
Лию Лазаревну Соломянскую освободили через несколько месяцев – случай почти невероятный для тех лет. Арестованная летом 1938 года и приговорённая к пяти годам лагерей, она вышла на свободу в январе 1940-го. Уголовное дело прекратили.
Дерзость простоты победила страх. Он вступил с палачом в поединок – и выиграл. Пусть на время. Пусть ценою почти жизни. Но – выиграл.
А за скольких некому было так похлопотать.
Оглушительное эхо постановления тридцать пятого года – того самого, что разрешало судить детей с двенадцати лет, – отозвалось в душе Аркадия Гайдара долгим и гулким ударом. Он будто услышал, как в темноте щёлкнул тюремный засов – и туда, в безжалостный мрак, мгновенно втянуло детские судьбы.
То постановление потрясло его до костей. Он понимал: теперь даже ребёнок может исчезнуть без следа, кануть в вечную тишину.
Осенью тридцать седьмого Гайдар посмотрел на стол, где стояли стопки тетрадей и пустая кружка. По воспоминаниям его друга Рувима Фраермана, именно тогда он начал новую повесть – историю о детях, над которыми нависла вина их невиновных отцов. Он хотел рассказать о том, что происходит, когда на плечи мальчишки вдруг ложится тяжесть взрослой жизни, когда сердце впервые знакомится со страхом, одиночеством и долгом.
Гайдар в те годы уже был легендой. Его книги – «Р.В.С.», «Школа», «Дальние страны», «Военная тайна», «Голубая чашка» – научили целое поколение верить в мужество и дружбу. Но новая повесть должна была стать иной: не о боях и подвигах, а о невидимой войне, где враг скрыт, где каждое неверное слово может стать приговором.
«Заканчиваю "Судьбу барабанщика". Эта книга – не о войне, но о делах не менее опасных», – писал он читателям. А в письме другу признавался: «Работал крепко. Кажется, выходит хорошо».
Эта повесть рождалась как разговор отца с сыном. Гайдар писал для Тимура – пытался объяснить, каким должен быть человек, что значит поступать правильно, когда всё вокруг сбилось с путей.
В центре истории – мальчик Серёжа Щербачёв, счастливый и гордый старший барабанщик отряда. Но радость его длилась всего один день: домой он вернулся уже в другую жизнь – отца арестовали.
Гайдар долго искал слова, чтобы рассказать об этом честно, не солгав. В тридцатые годы правду писать было нельзя: политический донос, арест, исчезновение – всё это было опасно даже мыслить вслух. И всё же в повести между строк читается правда: отец обвинён не в «воровстве», а в том, в чём обвиняли тысячи – в чужой вине, в воздухе висели подозрения.
Серёжа остаётся с мачехой, но, как и полагается гайдаровскому герою, не сдаётся. Он ищет ответы, ловит нити тайны – и в этой странной, почти детективной истории проявляется не только доблесть мальчика, но и его принудительное взросление. В коротких воспоминаниях об отце, о мирных днях звучит другая, подводная мелодия книги: тишина эпохи, в которой страха больше, чем воздуха.
Весной тридцать восьмого он закончил рукопись. Осенью планировалось триумфальное шествие «Барабанщика»: готова была вёрстка в Детиздате и «Пионерской правде». Ивантер, главный редактор «Пионера», не возражал против публикации отрывка в журнале «Колхозные ребята». В Одессе начинались съёмки фильма.
«Пионерская правда» 26 октября поместила на первой странице:
«Ребята, на днях мы начинаем печатать большую новую повесть. Какую? Это вы скоро узнаете. Следите за газетой».
Он сам следил за газетой нетерпеливее любого мальчишки – пока 2 ноября на первой странице той же «Пионерки» не прочитал:
«Ребята! Сегодня мы начинаем печатать большую повесть А. Гайдара "Судьба барабанщика". Читайте начало повести на 4-й странице».
Под отрывком стояло: «Продолжение следует».
На следующий день голос диктора повторил эти слова по радио – и тысячи мальчишек и девчонок замерли в ожидании следующей части. Но она не последовала.
Малограмотным цензорам не удалось уловить потайной смысл этой повести. Зато взрослые рвали газету из рук детей и плакали, слушая её по радио. Люди надеялись, верили: «Судьба барабанщика» несёт с собою ветер перемен.
Подымайся, барабанщик!
В следующем номере «Пионерки» продолжения не появилось. Набор, уже готовый к печати, рассыпали в ту же ночь.
Позже стало известно: одна известная критикесса – женщина с твёрдой рукой и тихим голосом – объяснила «истинный смысл» повести. Она знала и нужный адрес: почтовую экспедицию НКВД на Лубянке. В те годы подобное «разъяснение» значило одно: скоро придут. Ночью. За автором, за редактором, за машинописцем, который правил строки. Печатание прекращалось. Начинался отсчёт до ареста.
Шёпотом передавали: готовился большой процесс, имя Гайдара должно было прозвучать на всю страну – как имя предателя. Книги его спешно сгребали с библиотечных полок, тащили во дворы и жгли, пока не останется даже пепла.
А всё началось, говорят, с пустяка.
Он принёс небольшой отрывок в журнал «Колхозные ребята». Журнал крохотный, и отрывок под стать – короткий, непоказной. В редакции сказали просто: «Мы не можем судить по кусочку – дайте всю повесть». Этой фразы хватило, чтобы пошёл слух: повесть запрещена.
В «Пионерке» вёрстку сняли. Отдельное издание, уже вычитанное и готовое, заморозили.
Тогда Гайдар пошёл в Детиздат – настойчиво, почти отчаянно. Главный редактор не принял. Он вошёл сам. А там – те же лица, та же тишина, то же бессилие. Никто ничего не знал. Или делал вид, что не знает.
Как-то он зашёл в библиотеку, потом в другую – по привычке, просто посмотреть. Встречали неловко. На полках его книг не было.
– Все на руках, – говорили.
Он понимал: врут. И тревога росла.
Он ждал ареста. Возможно, пули.
Ночами шептал себе, глядя в темноту: что там, за дверью? Стук? Воронок? Наручники? Всё, что он строил – книги, вера, мальчишеская прямота – могло обратиться в прах, в ничто.
После доносов и обрезанного телефона, после отчаянных ночных звонков Ежову – о Лие, о помощи – каждый шорох казался приближением конца. Он боялся общаться с друзьями, чтобы не потянуть их за собой. Знал: возьмут за дружбу, семьи отправят в лагеря, его – в камеру, на допрос, возможно, под пулю. Всё – за одно: за правду.
Произошёл нервный срыв. Последовала больница – тихая палата, лампа под потолком и тоска без слов.
Об этом тяжёлом периоде Аркадий Петрович напишет сам:
«Проклятая "Судьба барабанщика"крепко по мне ударила».
Он передумал заново всю свою жизнь, начиная с мальчишеских лет. Кроме ошибок, совершённых по молодости и по глупости – за них он уже расплатился сполна, – да ещё под влиянием болезни, он ни в чём ни перед кем не был виноват. И готов был заявить это кому угодно и где угодно:
«Я не преступник, не искатель материального счастья, я не ношу тайной и злорадной мысли сделать людям зло…»
Произошло чудо – иначе и не скажешь.
Однажды утром, когда уже никто ни во что не верил, в «Известиях» вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР. В списке награждённых орденами числились известные писатели – среди них и Гайдар. Под документом стояла подпись самого Сталина.
Всё мгновенно переменилось.
В Детгизе спешили – словно пытались загладить вину. Ему предложили переиздать все книги, «ошибочно сожжённые». В издательстве торопливо подбирали наборы, восстанавливали вычеркнутые тиражи – будто страх пытались заменить усердием. Извиниться. За то что отреклись.
Гайдар получил аванс – по тому времени почти баснословный. Каждая его книга теперь шла на сотни тысяч экземпляров, словно само государство решило искупить собственную оплошность.
Среди новых изданий стояла и «Судьба барабанщика» – та самая, из-за которой он ещё недавно ждал ночного стука в дверь.
Когда о публикации узнал его друг, писатель Рувим Фраерман, он не выдержал – вскрикнул, не скрывая отчаяния:
– Сумасшедший! Да ты же чудом жив остался! Хочешь снова положить голову на плаху?
Гайдар улыбнулся – тихо, устало, будто разговаривал уже не с человеком, а с собственной тенью.
– Кто-то ведь должен, – сказал он, – хоть за детей заступиться.
Его голос звучал просто, почти буднично. Но в этих словах было всё – и горькое знание времени, и смирение перед судьбой, и та странная безрассудная вера, которая движет теми, кто умеет писать правду.
Осень 1940-го года
В жизнь другой семьи осень ворвалась как взрывная волна.
Зоя Анатольевна Космодемьянская – упорная десятиклассница 201-й школы – мыла полы в их двухкомнатной квартире. Она окунула тряпку в ведро с мыльной водой, нагнулась – и мир внезапно потемнел.Тело обмякло, голова ударилась о крашеный пол. Глубокий обморок.
Любовь Тимофеевна, её мать, вернулась с фабрики – и застыла в ужасе: дочь лежит неподвижно. В ту же секунду влетел младший брат Шура, швырнул сумку:
– Мама, что?!
И бросился к телефону-автомату на улице – звать скорую.
Карета с воем сирены увезла Зою в Боткинскую больницу.
Диагноз профессора Маргулиса: острый менингит – серозное воспаление мозговых оболочек. Температура до сорока градусов, судороги, риск летального исхода. Жёсткость затылочных мышц, светобоязнь, рвота.
Шура носился в больницу по четыре-пять раз в день через весь город: трамваи переполнены, автобусы стоят в очередях за бензином. Лицо его – обычно ясное, как у пионера с агитационного плаката – потемнело от тревоги.
Зое делали люмбальную пункцию. Игла между позвонками. Зоя – ни стона.
Профессор Маргулис сказал матери:
– У вашей девочки фантастическая выдержка. Переносит как взрослый боец – без крика.
Любовь Тимофеевна сидела у койки, держа горячую руку. Слёзы катились по щекам.
– Не плачь, мамочка, – шептала Зоя, не поднимая головы. – Мне лучше.
Болезнь отступала волнами: сначала разрешили сидеть, потом ходить по палате.
Зоя подружилась с соседками – подбадривала шестидесятилетнюю тётю Марусю с бронхитом, читала газеты вслух. Доктор шутил
– Любовь Тимофеевна, отдайте Зою мне в дочки!
Сёстры тайком приносили ей книги. Мать принесла «Голубую чашку» и «Судьбу барабанщика» Гайдара.
– Какая светлая повесть! – глаза её загорелись. – Ничего не случается, а оторваться нельзя.
Шура показал комсомольский билет – его приняли в феврале тридцать девятого:
– Секретарь райкома сказал: передай Зое привет.
И, забыв стеснение, принялся рассказывать о приёме в Тимирязевском райкоме – торопливо, захлёбываясь словами, как умеют только младшие братья.
Зоя вышла из больницы похудевшей – минус восемь килограммов, – бледной, но глаза сияли.
Шура, который ночами подрабатывал чертежами, отдал ей деньги на платье:
– Выбери сама.
Дома она трогала всё – подушку, стол, шкаф – будто видела впервые. Пела негромко, себе под нос:
Ах, грудь вся горит, и кровь так кипит!
Если б латы и шлем мне достать…
Шура рисовал сестру, читающую у окна. Отложил карандаш:
– У тебя гармоничное лицо. Лоб, глаза, рот.
Основные правки:
Болезнь отступала волнами: сначала разрешили сидеть, потом ходить по палате. Зоя подружилась с соседками – подбадривала шестидесятилетнюю тётю Марусю с бронхитом, читала газеты вслух. Доктор шутил:
Болезнь отступала волнами: сначала разрешили сидеть, потом ходить по палате.
– Любовь Тимофеевна, отдайте Зою мне в дочки!
Сёстры тайком приносили ей книги. Зоя просила почитать. Мать принесла «Голубую чашку» и «Судьбу барабанщика» Аркадия Гайдара.
– Какая светлая повесть! Ничего не случается, а оторваться нельзя! – глаза её загорелись.
Шура показал комсомольский билет (его приняли в феврале 1939 г.):
– Секретарь райкома сказал: «Передай Зое привет!» – и, забыв стеснение, рассказывал о приёме в Тимирязевском райкоме ВЛКСМ.
Зоя вышла похудевшей – минус восемь килограммов, бледной, но глаза сияли. Шура, который ночами подрабатывал чертежами, отдал ей деньги на платье:
– Выбери себе платье сама.
Дома она трогала всё – подушку, стол, шкаф – будто видела впервые.
Пела:
«Ах, грудь вся горит, и кровь так кипит! Если б латы и шлем мне достать…»
Шура рисовал сестру, читающую у окна:
– У тебя гармоничное лицо – лоб, глаза, рот.
Зоя любила учиться. Школа владела ею безраздельно – уроки, задачи, новые слова на полях тетради. Остаться на второй год после болезни она не допустила и мысли.
Однажды вечером, когда дома пахло горячим молоком и выстиранным бельём, Любовь Тимофеевна взяла со стола книгу – «Детство Тёмы» Гарина-Михайловского.
Дети ещё не спали: Шура что-то чертил на тетрадном листе, Зоя сидела у окна, задумчиво водила пальцем по стеклу.
Мать начала читать вслух.
Дошли до места, где отец высек Тёму за сломанный цветок. В комнате стало тихо – Зоя сжала руки, Шура нахмурился. Хотелось знать, что будет дальше, но стрелки перевалили за одиннадцать.
– Спать пора, – сказала мать.
– Мам, ну хоть чуть-чуть, – попросила Зоя.
– Завтра.
Но завтра не случилось – ни в тот вечер, ни в воскресенье. Проверка тетрадей, заштопанные чулки, очередь в булочной.
Тогда Зоя взяла книгу сама. Читала долго, при тусклой лампе, будто проверяя – сможет ли, как взрослые, дочитать до конца не останавливаясь. Смогла.
С тех пор всё, что попадало под руку, становилось её добычей: газеты, сказки, учебники.
Любовь Тимофеевну особенно радовал Гайдар.
Он умел говорить с детьми по-взрослому, – думала она. В каждой строчке – уважение и вера. Никакой фальши, никакого снисхождения. Смелость без страха, дружба без выгоды, верность без условий.
После каждой прочитанной книги в семье начинались разговоры – долгие, страстные. Ведь слова «подвиг» и «вина» у Гайдара приобретали вес.
Особенно потрясла детей история из «Школы» – о мальчике, который своей беспечностью погубил товарища.
– Нет, ты подумай: купаться ему захотелось, а Чубука-то схватили! – горячился Шура.
– И ведь Чубук подумал, что Борис его предал! – воскликнула Зоя. – Представляешь, как потом Борис мучился? Как можно жить, если из-за тебя друга расстреляли?
С этими словами в её глазах появлялась взрослая печаль, которую Любовь Тимофеевна раньше не видела. Девочка переставала быть просто ученицей – в ней пробуждалось чувство ответственности. И вдруг – совсем детский вопрос, в котором было одновременно всё: и восхищение, и жажда справедливости, и желание прикоснуться к живому чуду:
– Мама, а Гайдар где живёт?
– Кажется, в Москве.
– Вот бы увидеть его…
Любовь Тимофеевна улыбнулась – в этой просьбе звучала не детская прихоть, а стремление к человеку, которого девочка чувствовала, как духовного наставника.
Для восстановления ей дали путёвку в санаторий «Сокольники»…
Тихая гавань Сокольников
Инженеры построили два бревенчатых дома, огородили лес забором – получился санаторий. Здесь пахло свежим ржаным хлебом из столовой, еловой хвоей. Пахло в коридорах и чем-то аптечным – настойкой валерианы или йода. Шуршали тапочками, фикусы дремали на подоконниках, а в кабинете сестры Аглаи Петровны кипел самовар, и пар рисовал узоры на стёклах. Режим спасал. Овсянка с тыквой, рыбный суп, гречка с котлетами, кефир с мёдом – всему своё время. Прогулки, хвойные ванны, массаж. Снег лежал пушистый, хрустящий.
Аркадий Гайдар приехал в октябре. Контузия 1919-го, когда под Харьковом снаряд швырнул из седла не отпускала. Голова гудела десятилетиями, позвоночник ныл в сырость. Врачи: «Покой, воздух, режим». Он чувствовал себя в клетке. Дневник: «Все ушли от Гайдара товарищи, дальше-дальше вперед ушли». Это были не просто слова – это был осадок жизни, где он, «доблестно вынесший тяжесть Гражданской», как значилось в характеристике, вдруг оказался на обочине. Вспоминалась «Судьба Барабанщика, крепко ударившая по нему.
«Ушли… А я? Стою на обочине, как старая берёза в парке. Но берёза-то стоит крепко, ветви гнёт, да не ломается. Нет, жизнь – не санаторий. Жизнь – поход. Завтра в парк, к снегу. Построю крепость – сугробы в стены, бабы с ружьями. Дети поймут: война не только с пушками, но и со снежками. И тишина эта… она не пустая. В ней гром зреет, шаги…» – думал он.
Он потёр виски, где пульсировала боль, и лёг в кровать.
«Режим, говорят они. Покой. А что, если этот покой – могила для таких, как я? Товарищи ушли вперёд, а я здесь, в тапочках, с фикусом на окне. Нет, Аркадий, не время гнить. Снег зовёт – слепи крепость, как в детстве под Полтавой. Пусть дети осаждают, пусть хрустит наст. В этом хрусте – барабаны, дорога…».
За окном снег кружил, как рой невидимых разведчиков, а в коридоре шуршали тапочки – чьи-то шаги приближались и удалялись, напоминая, что жизнь в санатории идёт своим чередом.
Парк за окном манил: аллеи, усыпанные снегом, старые берёзы с обвисшими ветками, скамейки, где отдыхающие в валенках перешёптывались о погоде и лечении. Завтра он выйдет туда – слепит крепость, как в детстве, или просто постоит, прислушиваясь к тишине. Ведь тишина – это не пустота, а предвестие. Грома, шагов, барабанов.
«Слышу уже. Пушки в Греции, барабаны наши. Каждому отряду – своя дорога, свой позор и слава. А здесь, в Сокольниках, дорога, возможно, только начинается. Для кого-то…»
24 ноября 1940-го года было сделано фото: группа отдыхающих: он – второй справа во втором ряду, высокий, с насмешливым прищуром, в полушубке. Она, Зоя – третья слева, в вязаной шапочке, портфель с учебниками. Подпись тушью: «Сокольники»… Она увидела того, кого так мечтала увидеть…Ей даже не верилось, что человек, способный создать такие произведения, живет поблизости, в Москве, ходит по тем же улицам, что и Зоя.

