
Полная версия:
Хоспис
Иду, иду… Все иду. Бреду. Ночую черт знает где. Никто особо меня не привечает. Кому подзаборник нужен? Простудился, что ли, так сильно кашляю! Кашляю и кашляю, и не остановлюсь. Мне милости ради старые сапоги подарили. Я срезал с них голенища, опять к ногам веревкой привязал: велики. И подошвы каши просят. А кожа натуральная. Залы Кремля, палаты под сводами… кушанье с золоченых тарелок, дорогие вина… Неужели все это у меня было? Я себе не верил. Шел и не верил! Один раз чуть под трамвай не попал. В маленьком городишке, как называется, не помню. Я не знал, где я шел; шел туда, где солнце вставало, вот все, что я знал. Зазевался, рельсы переходил. Трамвай из-за угла вывернулся. Бешеный! Зазвенел, загремел! Я не успел увернуться. Носком калечного сапога за рельсину зацепился. Носом на рельсы свалился! Лежу. А трамвай на меня летит, трезвонит жутко! Я оглох! Глухой от звона, лежу и думаю последними мыслями: а больно это, когда колеса тебя переедут? а я вытерплю эту боль или нет? во всю глотку заору или смолчу? Батя, я с детства боялся боли. Все что угодно, лишь бы не боль! А тут она надвигается на тебя такая громадная, железная. Не оттолкнешь. Вокруг народ недуром визжит. Глаза я зажмурил. Ну, думаю, это точно моя смерть! И тут вдруг – раз! два! – чьи-то руки рвут меня с рельсов и бросают на мерзлый асфальт! Я затылок сильно ушиб. В кровь разбил. Шапка отлетела. Да какая шапка, батя, смех, а не шапка. Шляпка старого гриба. Ее мне тоже пожертвовали. Чтобы уши не отморозил. Трамвай мимо просвистал! Аж воздух завихрился! Снег мне в лицо летит. По щекам бьет. Я себя пощупал: живой. Сел, затылок разбитый щупаю, снег вокруг меня. А надо мной человек стоит. Такой тщедушный человечек, малорослый. Гляжу ему в лицо: восточное лицо! Нос горбатый, щеки коричневые, губы вывернутые, усики над губой изящные. Индус! И на башке тюрбан красный! Красным блестящим камнем заколот!А пальтецо нашенское, зимнее, полы асфальт метут. Я гляжу на него, он на меня. Он руками разводит и на ломаном русском говорит мне: "Я рата, ви шить!" Ну, понимай так, я рад, вы живой. И руки мне подает. Я за руки его цепляюсь. Ручонки смуглые, тонкие в кости, ну до того беспомощные, слабенькие, и как он еще меня поднял да бросил, как борец соперника на ковер, ума не приложу. Поднимает он меня с дороги, на тротуар ведет, машины гудят, а люди вокруг нас орут: и зачем таких, как этот, спасать! Было бы кого спасать! Видишь ли, одяжку спас! Кому этот оборванец нужен? И погиб бы, небеса бы не разверзлись! Одним бродягой на земле меньше бы стало! Это же человеческий мусор! Отребье это! А его – спасать!
И только один голос раздался в этом хоре сердитых голосов, и я запомнил его навек, этот голос. Слабый, может, стариковский. Мужик, я не видел его, прошамкал: "Любой человек перед Богом предстанет!" И все, и замолчал. Его голосишко заглушил возмущенный хор. Люди расходились. Они брезговали мной. Я для них был грязный, вшивый, больной, блохастый бродяга, заразный, в соплях и лишаях. Мне надлежало лишь бросить, издали, кусок хлеба и тем себя утешить: вот, я несчастному помог. И гордому такому пойти, и себя по пузу погладить, и похвалить: я добрый, я хороший. Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь.
Любой человек перед Богом предстанет. Любой! Человек! Перед Богом! Предстанет!
Какие простые слова. А что за ними?
Я не хотел думать, что за ними. Что такое Бог. Что такое человек. Человек наделен способностью думать. И делать то, о чем он думает. Запланировал приготовить завтрак – валяй! бац! яичница! Задумал возвести дом – хлоп! возвел! Задумал убить человека – и что? убил, и не охнул!
А может, он это все не задумывает. А просто – хочет.
А хотение, это не задумка. Это не мысль. Это – чувство.
Я хочу, и я это сделаю! Вот как надо рассуждать. А я? Я разве хотел стать бродягой? Ну скажи, разве хотел? Нет! конечно, не хотел. Так получилось. Я шел домой, я брел, значит, я уже был бродяга. Идти-брести, Господи, прости! Где, какой для меня был Господь? Да никакого. А сейчас Он где? Батя, ну где, где?!
За спиной моей оставались города, городки, перелески, села, полустанки, вокзалы, сараи, реки, озера, грязные лужи, ярмарки, рынки, ларьки, киоски, горы мусора, и люди, люди, они глядели мне вслед и на меня не глядели, а я шел вперед, вдоль рельсов, они серебряно блестели под солнцем, а иногда их засыпал снег, и я испуганно думал: как же тут поезд пройдет, ведь все напрочь снегом заметено, колеса забуксуют, состав остановится и замрет, умрет. Я шел вперед. Я шел домой, и, чтобы подбодрить себя, встряхнуть, я говорил себе: Марк, ты сможешь, ты доберешься. Я не сюсюкал с собой. Самое страшное и никчемное, бать, в жизни, это жалеть себя. Жалость дрянное чувство. Его надо выгонять из груди.
Всегда? А если рядом с тобой в лодке сидит девчонка, и трясется от страха, что утонет, не доплывет? Обними ее за плечо, притисни к себе. Пожалей. А если тебе на снежной улице танцует попрошайка, копеечку просит? Так ты что, ей эту копейку не дашь? Ее – не пожалеешь? Себя не жалей, а другого – жалей. Вот так, наверное.
Я шел и кашлял все сильнее, иногда мне надо было к чему-нибудь прислониться, когда я кашлял, потому что однажды я закашлялся и упал, так вывернуло меня наизнанку. Легкие хотели наружу вылезть, кровь текла по губам. Я ее плевал. На снегу лежал и кашлял. И какой-то человек нашелся из толпы, подбежал ко мне, поднял меня и даже отряхнул мне от снега куртку. Громко это сказано, куртка. Она истрепалась до нитки. Дыры одни. А на теле рубаха вся превратилась в дырья; эх, где моя милая свалка, думал я с жалостью, где моя кормилица и поилица, мой дом моделей и моя теплая печка, все бы я на тебе нашел, и обувку и одежку!
Один только человек, один, бать. А все толпа как шла мимо, так и шла.
И я отдышался после кашля и опять своей дорогой пошел.
Шел и повторял себе: Марк, ты дойдешь, дойдешь, ты придешь домой, домой.
А пока я шел, знаешь, я думал. Мыслишки в башке шевелились, как черви. Такие, знаешь, вредные мыслишки. Я и сейчас об этом обо всем думаю. Бать, ну вот я вор. Я же несчастный вор. Вор, он только прикидывается счастливым. Несчастнее вора нет человека. Он так и живет с этим выжженным на спине тавром: ВОР. Вот я, к примеру. Я когда-то впервые обворовал человека. Да, мне хотелось! И я сделал то, что мне хотелось. Ну, то есть, исполнил я свое желание. И что? Оно меня не оставляло, желание это. Разрасталось во мне, ветвилось. Я на поводу у него шел. Вор, он ворует сначала деньги. Вот я украл деньги у людей. Ну украл и украл! С кем не бывает! Все мы грешны. Назови хоть одного человека, который не крал! Ткни в него пальцем! Все – крадут. Только молчат про это! А стыдно потому что!
Вот я у элитной шлюхи украшения стащил. Икону в церкви стащил! И не охнул. Что, плохой я? Конечно, плохой. Но та баба за те украшения – в койке с нелюбимым мужиком корячилась! Его презирала, плевала в него мысленно! Дрянь баба. Значит, и цацки эти ее – тоже дрянь! Украсть их и продать – может, святое дело!
Но, бать, я-то ведь дальше пошел. Глубже. Я украл у человека его достижения. Его работы. Он за них кровью заплатил, ночами бессонными, сердцем. Душу в них вложил. Жизнь. Выходит так, я украл – его жизнь. Ну, я Славку имею в виду, ты понял?
Стал жить я этой сворованной жизнью. Все присвоил, что другой сотворил, и радуюсь! Радуюсь?! Ну это я уже загнул. Батя, тебе не понять, как я терзался! Дико мучился. Ночью проснусь, зубами скрежещу. Себя кулаком в грудь бью: я вор, вор!
Зачем только я сделался вором! Зачем! Зачем!
Я себя оправдывал. Я даже любовался собой! Вот, я человека спас! я добро сделал… И тут же коварненько, хитренько помышлял: мало своровал! а какую чужую, роскошную жизнь мог бы слямзить! Эка, своровал только картины! Жизнь художничка невзрачного, людьми и Богом забытого – своровал! А мог бы украсть жизнь посущественней. Ну, какая потяжелее весит. А кого? Человека в Кремле? Да, хотя бы. Его, да. Человека в Кремле. Человек в Кремле, эта да, вот это – кража. Украсть такую судьбу! А что, может, кто покрепче меня и крадет. Да будет ему счастье, пройдохе.
Убьют, двойника состряпают! А может, свяжут, кляп в рот, и – на севера, навеки в "ПОЛЯРНУЮ ЧАЙКУ"! А на его место – подсадную утку! А что, я бы справился. Я справился бы с любой ролью, бать! Вор, да не актер! Конечно, актер. И еще какой! Охрененный. Смоктуновский, Том Круз и Брюс Уиллис отдыхают. Кем угодно могу прикинуться! Вот я, когда меня вилами, как ужа, прижали, стал обвинять в воровстве – мною обворованного. Я кричал: Славка, гаденыш, предатель, это ты все у меня, у гения, украл! Все картины! И так я прикинулся мало того что гением, так я ж еще прикинулся пострадавшим. И плакал натуральными слезами! И гневался настоящим гневом! И все, все верили мне. А потому что я лицедей-то хороший оказался. Даже сам не ожидал. Эх, русская сцена, бать, много потеряла. Но все, финиш. Кончен бал, погасли свечи. И в тюрьме моей темно. Такого кашлюна не возьмут во МХАТ, хоть режиссера золотом обсыпь.
Я кричал человеку в лицо: предатель! – а сам, за углом, его предавал. Вопил ему: ты вор! – а сам тащил с его стола к себе в мешок его еду, его питье, его царские сокровища и нищую деньгу. Как я набрался такой наглости? Как посмел? А вот посмел же.
Батя, ну как нам всем не быть ворами, когда само время наше – воровское? Век-вор, он крадет лозунги и призывы у будущего. У прошлого – честь и славу его крадет. Я плыл в своем времени, это было мое личное море, вы с матерью меня в нем родили, ну я и поплыл, водички соленой наглотался, да, зато плавать научился! И ни одна акула, бать, ну просто ни одна меня не тяпнула за задницу! И башку мне не откусила! Потому что я ловко плыл. Я плыл в моем веке, в моем чертовом океане, и думал заносчиво: что же я завтра-то украду у тебя, век, а? Подскажи! Много в тебе, век, барахла всякого. Много и сокровищ. Мне-то, конечно, сокровища подавай! Губа у меня не дура! Разъелся я на чужих харчах. А ведь иногда и голодал… голодал…
И что? И ничего. Я повторял, как частушку или расхожий анекдот: крадите и делитесь, крадите и делитесь! – а сам ни с кем не делился награбленным. Что было мое, то было только мое. И ничье больше! Да, жадный я был. А когда воры уличные, ушлые, велели мне скраденное класть в общак, ну да, я в общак все положил, но понял: нет, так жить не буду. Это равенство, даже среди воров, обрыдло мне! Человек не равен человеку. Все – разные! Вот я, я же такой особый, особенный. Я – амулет, талисман. Сам у себя талисман. Сам себе помогаю, сам себе и лечоба, и молитва. Значит, у кого почетней-то всего красть? Ага! Догадался!
Да, батя, да. У себя самого.
Так и я: стал красть себя у себя самого. И свои косточки грызть. И сам с собой делиться.
И закрутилась вокруг меня жизнь веретеном – моя? не моя? сто разных жизней! одна другой краше! одна другой позорнее и подлее! – и задыхался я, и чужие жизни меня завертели, видишь, бать, до чего довертели, ослаб я, крал, крал себя и себя растерял, и не нашел себя, да и не найду уже, да и плевать, ох как плевать!
Батя! Разве можно в мире изменить что-нибудь? Каков он есть, таков он есть. И себя я не изменю. Все это враки: работай над собой, и будет счастье тебе! К чёрту эту работу! Не хочу ни к кому приспосабливаться. Ни ко времени. Ни к себе. Свобода, вот моя вера! Пусть лучше мое время ко мне приспосабливается!
Время. А что такое время? Вот я живу на свете. Один раз живу, между прочим. Скоро помирать. И я его, времени, только кусочек и увидал. Украл. И любуюсь. Да недолго мне любоваться. Камешек этот драгоценный в пальцах вертеть. Да и не баба я, чтобы над камешками ахать. У меня под черепушкой мозги, и они думают, и вот я, хоть и дурак, да осознал, что такое время. И я в нем, козявка. Червяк. Ползу. А чтобы не было так страшно, время это несчастное всячески под себя приспособил: на части поделил, именами всякими обозвал, какие-то кусочки его охаял и даже в грязь втоптал, какие-то превознес и увенчал, – так ведь если время нас использует, как матерьял, то и время для нас – матерьял! раскроим и не охнем! И новый скорняк, поумнее, хорошую шубу сошьет!
Ты думаешь, у времени нет души?! Нет мозгов?! Еще как есть! Бать, это чудище. Страшное оно. Если бы жить без времени! Где-нибудь подстеречь бы его – да пришить. Скобу под ребро, и все дела. Ну да, да: ты сейчас мне еще про религию расскажи! Про Господа Бога! Вот ты всю жизнь работал врачом. Да, все хвалили тебя! Я в детстве завидовал тебе. И даже ненавидел тебя за это. За то, что ты такой хороший. Матвей Филиппыч, спасибо вам, уж такое спасибо, жизнь моему сыночку спасли! моей матери жизнь вернули! ах, какой вы душка! ах, какой пупсик! ах, ах! вот вам цветочки! вот вам тортик, конфеточки, а денежку не хотите ли в конвертике?! вот вам и денежка! уж такое спасибо! Меня просто коробило от этих восхвалений. От этих сладких соплей! Я готов был тебя убить. Да! да! убить! Не ужасайся. Это естественное желание человека. Убить, уничтожить того, кто тебя обижает. А ты меня очень обижал. Страшно. Тем, что ты был такой хороший весь, насквозь, а я был рядом такой плохой. Уличный воришка. Связался с ворами. И на дверь глядел. Убежать.
Батя, я никогда тебя не видел ни перед какой иконой. И ни в какой там храм ты не ходил. Никакой хомут на шею не надел: ни Христа, ни Яхве, ни Аллаха. А ведь мог! Мог, когда стал стариться. Человек стареет, и ему нужны костыли. В виде поклонения кому-то. Ну, чтобы себя чувствовать не старым, а дитем. Чтобы обнять кого-то, кто старше, сильнее и добрее, ласковей, прижаться к нему и выплакать ему в жилетку все, что не выплакал людям.
Дух Святой! Вот скажи, разве он слетает к людям? Хоть раз этот самый Святой Дух мне помог? Когда я в море тонул? когда… в Мехико… бродил… между развалин…
А, чёрт! Чёрт! Беру свои слова обратно! Так ведь он-то мне, видать, и помог! И там меня в живых оставил, и сям! И тут вытащил меня за волосы из смерти, и еще вот тут! Ах, как же я ему, Духу тому Святому, должен быть благодарен! Расстилаться должен перед ним ковриком. Под ноги ему ложиться. А вот я не ложусь! Ишь я, тварь неблагодарная! А почему я, спросишь, такой? А потому что знаю: никакой это не Дух твой Святой, а это просто я сам. Сам! Сам спасся. Сам вынырнул. Все сделал себе сам!
Да ведь и убил-то себя сам. Чем? Не табаком, хоть курил нещадно. Не голодом! Люди голодают, и ничего, на тот свет не уходят. Что же мне в себе не понравилось? Я слишком близко подошел к смерти, и она, бать, она меня тут же сцапала. Близко подплыла приманка. Рыба – клюнула. А не отвертишься.
Я шел и утешал себя всякой чепухой: вот все равно ведь наступит всемирная гекатомба, нельзя будет остановить эту последнюю войну, хоть мы все, люди, и тщимся, и изворачиваемся, придумываем разные придумки: отодвинем! заговорим ей зубы! всех обманем, что ее не будет никогда! – нет, врете вы все сами себе, будет. Еще как будет. И вот я думал так: если всемирная гибель точно будет, так что же плакать о смерти одного человечка? Одного-единственного? Не обезвредим мы бомбу! А уж свою смерть и подавно. Она идет, и она придет! А о ней не принято вот так, во всеуслышание! О ней все молчат, и зубы на крючок!
Каждый знает: его не станет. Знал и я, я шел, мне главное было дойти. Я старался делать спокойный вид. Мучился кашлем. Люди совали мне булки, деньги, зачем-то минеральную воду. Я-то со своей смертью как-то странно смирялся. Ну, будет, пусть будет! Но вот с будущей всеобщей могилой – нет, почему-то никак не хотел согласиться. Как это так, мы все возьмем и враз, скопом, сами себя истребим?! Ну сумасшедшие же. Безумцы, иначе и не скажешь! Все во мне прямо восставало против этой общей обреченности. Значит, мы все идиоты! Нам и правда место на свалке, если мы вот так сможем – сами себя! Чик, и нету нас на земле! Эх как просто!
А может, бать, так уже было много раз? Много раз люди сами себя убивали? А потом все начиналось сначала? Где-то я про это дело читал. Последняя битва! Разнесем все в пух и прах. А потом опять – жечь костры, глодать кости зверей, убивать чужое племя. В шкуры кутаться. Все повторяется, батя! Все повторяется! Разве мы сами от себя убежим? Да ни в жизнь! Такими уж мы уродились!
Или, хочешь сказать, кто-то нас родил таких?
А самые лучшие из нас, самые добрые, все брешут и брешут нам о том, что настанет золотой век… что будет у нас у всех райская жизнь…
Несбыточно! Мы давно уже глядим в холодную рожу космоса. Мир бесчеловечен. На кой в него затесался человек, не пойму! Вот они, красивые звезды. Сколько раз я на них глядел! И в Мехико, среди развалин этих, завалов… и в Сирте… и в Италии… и в Таиланде, когда рыбу на сковородах жарил и йодистый этот, гадкий запах нюхал… и в Марселе… и в монастыре том в горах, монахи и так каждую ночь на крышу поднимались и гудели свои дурацкие мантры… Красивые, да! И порядок такой в них, будто их кто-то по черноте сознательно рассыпал. Но мертвый это порядок, батя. Мертвый! Не нужны мы этим чёртовым звездам. И они нам не нужны. А мы все туда рвемся, к ним… рвемся, рвемся, – зачем? Чтобы гордость свою потешить? Или себе подобных найти? Ну да, все орут: братья! братья наши там, в небесах! протянем им руку! и, может, они нас спасут, бедняжек! мы-то сами не можем! слабаки!
И верно, бать, слабаки мы. Да, слабаки, если в небо головы задираем и ищем там то Бога, то инопланетян, зовем, вопим: придите и спасите нас! владейте нами! Ха, владейте! Мы, простые люди, ничем не владеем. Владеют – непростые. Догадайся, кто.
Я уж давно догадался.
Судьба наша такая. Как это в гимне твоем пелось, ну, под который ты родился: никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой! Отличная песня. Вот в точку все. А раз они все спасенья не дадут, тогда – гуляй, казак! Взрывай на рынках народ! Насылай войска на любую землю! Бомби ее к едрене-фене, владей ею! Хоть миг. А там ты помрешь. Так успей повластвовать. Ты же так этого хочешь. Хоть немного, пока не сдох, побыть Богом, а может, царем и героем.
Батя, вот честно, ты веришь в Бога? Только честно. Я мало видел верующих! Даже те, кто совершал обряды эти всякие, отворачивался от своих икон, от своих Коранов – и грешил. Все в руке Божией, я это тоже сто, тысячу раз слышал. И, только ты не смейся… и сам… пытался повторять! Это меня один зэк научил, там, на северах. Он сам неверующий был. Но мне, стервец, посоветовал: ты, мол, так втихаря время от времени повторяй: "Господи, да будет воля Твоя, а не моя". А зачем это, я его спрашиваю. А затем, смеется он, что мы на самом деле не знаем, есть Бог или нет! А вдруг Он есть! Я выучил эти слова. Но нечасто их повторял. Немного там, в "ПОЛЯРНОЙ ЧАЙКЕ", поталдычил – и забыл.
Ну не чувствовал я себя никаким таким дитем, которому нужен любящий отец. Не хотел я припадать ни к чьей груди! И каяться тоже не хотел! Я знал: я великий грешник, если по-церковному. И я сделал свой выбор. Какой еще там Бог? Я сам! Мы – сами! И я все, все всегда делал сам. Даже поганое дельце, но сам. Батя, ты же вырос вот в стране, где тебя учили: трудись на благо человека! Человек царит! Он начало и конец всего! Все во имя человека, для блага человека! Так вам твердили в школе?!
Что, скажешь, правду вам говорили? А может, это так искусно обманывали вас? Человеку выгодно обманывать других. Но и себя он обмануть не прочь. Так удобнее жить. А если что пойдет не так – все можно оправдать тем, что тот, кому приказали: делай! – все не так сделал. Он! Сделал не так! А мы приказали – правильно! Наказать его, негодяя! В тюрягу! На плаху!
Бать, я знаешь что вспомнил сейчас? Ты мне в детстве один случай рассказывал. Быль, сказка, анекдот, может, исторический. Я запомнил. У композитора какого-то, вроде, у Бетховена, был ученик. Старательный такой. Бетховен ему приказал свою рукопись переписать. И пошел гулять. Приходит домой с прогулки. На столе ноты лежат. И на нотах написано: "Закончено, с помощью Божией". Бетховен аж рассвирепел. Перо в чернильницу окунает и рассерженно пишет поверх этих благостных словечек: "О человек, помоги себе сам!"
Видишь, он, великий человек, тоже Бога не хотел. Ну, чтобы Он был у него путеводной звездой. А опять про человека песню завел.
Но, батя, слаб человек. Ой, как слаб! Слабенький кролик. Так и тянет его на пакость. На предательство, на убийство, на порок. Все время человек целуется с грехом. Чем же нам гордиться? Пока еще нечем. Тем, что мы выдумали сами себе Бога и дьявола? А, хочешь сказать, что Бог и дьявол реальны? Ох, батя… Не смеши меня. Мы же с тобой не кумушки на лавочке. И носки в кресле не вяжем. У нас другая судьба. И обречены мы на другое совсем.
А вот на что – это мы скоро узнаем.
Я шел и бормотал себе под нос: Марк, сегодня, может, твой последний день, может, ты свалишься в канаву и там, в грязи, отдашь концы, жизнь твоя написана уже корявыми такими письменами, и ты всю жизнь только и делал, что эти письмена разгадывал. А теперь не хочешь! Все. Устал. Живи каждый день, как последний. Вот вся твоя мудрость.
Кому мы салютуем? Перед кем падаем на колени? Вот они – наши плакаты и учебники! Наши агитки, жестокие брошюры! Мы можем им поверить и пойти вслед за ними, а можем и не верить! Что, человеку обязательно нужна собака-поводырь?! Мне вот не нужен был никакой поводырь. Я шел и себе и шел! Сам! И никто меня за хвост не хватал. Сам ошибался, сам падал, и поднимался сам. И преступал закон людской – тоже сам. Бать, все преступники себя оправдывают. Это уж так заведено. А кто нас рассудит? И засудит? В тюрьме моей, в "ПОЛЯРНОЙ ЧАЙКЕ", я думал, это мой последний на земле приют, мне один мужик на прогулке тихо сказал: если Бог изначально задумал разделить людей на овец и козлищ, а потом воистину судить Страшным Судом, нам против этого дела не попереть. Не то страшно, что мы здесь, за решеткой, на всю оставшуюся жизнь! А то страшно, что правда будет Последний Приговор и Страшный Суд! Это тебе не людское судилище, жалкий, поганенький фарс, цирк дешевый. А знаешь, он мне говорит, там, в Писании, какое главное утешение есть, в этой последней войне? Жена, облеченная в Солнце. Нет, ты только вникни: Жена, облеченная в Солнце! Во как! Бабой, бабой все закончится!
А нам в лица, во рты противный мелкий, твердый снег летит. Такая снежная крупа. Как рис. Хоть вари ее, не разваришь, вот какой снег. Гуляли мы там в крохотном дворике. Он как камера, только потолка нет. И снег летит. И разговаривать на прогулке нельзя, а этот мужик, я не знал, из какой он камеры, он мне номер не сказал, все равно рядом со мной шагал и мне про эту жену, приговор и солнце тихонько бормотал. Видать, беспокоила его эта война последняя, ну, то, чем все закончится. А руки у нас за спиной, в наручниках, и вывернуты. Гуляем, башки вперед наклонили, будто на бетонном полу что-то ищем. На птиц похожи, на петухов клевачих. Охранник хороший попался. Дал поговорить. Мужик бормочет, я молчу. Впитываю. И запоминаю. Потом забыл. А вот теперь вспомнил. Зачем вспомнил? А чтобы тебе сказать.
Чтобы ты теперь тоже – об этом – думал.
Есть люди, они крестят себе лоб и спокойно глядят на все, что происходит. Я видал таких. И я их понимаю. Я бы сам таким стал с радостью. И на все в мире положил с прибором. И они, и я, мы все знаем, что не отвертимся от судьбы. Суждено, значит, суждено! Вон я сколько хлебнул! А земля сколько хлебнула? Мы топчем ее, да может, хватит уж топтать. Измучили мы ее. Рассердится она на нас да задушит в кулаке своем. И задохнемся ведь, пикнуть не успеем. И уж не вернемся в этот мир. Вот тебе и весь Последний Приговор. А? Каково?
Нам, никому, не выиграть в лотерею бессмертие. Бессмертие! Ха! Ишь куда замахнулись! Кто хочет стать бессмертным, два шага вперед! Перед строем – выходи! Я раньше думал: все выйдут! Теперь я так не думаю. Сомневаюсь я, однако. Мы кто такие стали? Классов у нас нет. Есть только богатые и бедные. Ты богач, или ты бедняк – вот и все твоя рожа наружу. Другой не дано. А границы стираются. Страны друг в друга перетекают. Из последних силенок стремятся сами себя сохранить! Но нет, бать, не сохранят. Если бы я на земле остался художником, пусть поддельным, я ж все равно немного, бездарно, но малевал, я бы намалевал такую картинку: вид сверху, как из самолета летящего, далеко внизу реки, моря, пустыни и горы, и людишки, мелкие таракашки, ползут по земле – друг к другу ползут, а между ними рвется огонь, смерть полыхает между ними, не дает им друг к дружке-то доползти. А они все ползут. Стараются. Из последних сил! Вот ты все про Бога. Ты, краснознаменный человек. Ну скажи, вот кто, кто тогда за них помолится? За таракашек? Ну, чтобы доползли? И лапками своими, крылышками и надкрыльями – обнялись?!
Ну исчезнет человек. Исчезнут с лица земли таракашки. Пустыня воцарится. Кто же будет тогда толкать время вперед? Значит, и времени не станет. Мистика, скажешь, бред! Да ведь все к этому идет. Все на земле. Именно к этому. Я вот обнял землю собой, собой ее, грешницу великую, обмотал, жизнь свою на нее потратил, на весь этот шарик, в слезах и огнях, слишком быстро он мчится в космосе, а мы-то, дураки, думаем, он бестолково стоит на месте, я вслепую нащупывал дорогу под ногами, и я шел, я оступался и падал, вставал, отряхивался и опять шел, а вокруг меня люди только и делали, что умирали.