Читать книгу Евразия (Елена Крюкова) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Евразия
Евразия
Оценить:

3

Полная версия:

Евразия

Про себя, втихаря, я думал: я бы уже давно спятил. Однако война невыразимо тянула меня. Вы скажете: вот, в армии не был, а морду хочет прямо в кровь и ужас сунуть! Вы не понимаете. Армия – это подневольный строй, это ярмо. А ты – скотина, а старшина – твой пастух. И никакой опасностью, смертью никакой рядом с вами и не пахнет. Живая война – другое. Там и командир, и солдаты, и ты – все равно подвержены близкой смерти. А хорошо, сладко ходить по ее кромке. Это круче выпивки. Круче любой водки на свете. Даже спанье с девкой с войной не сравнится. Так я думал тогда. А как я думаю сейчас? Думаю так же, как тогда. С войной на земле ничто не станет рядом. Недаром о ней прорву фильмов снимают. И человек без войны никогда не будет жить. Все это сказки про счастливое коммунистическое будущее. Люди живут в аду, в аду и будут жить. Просто они время от времени сами себе врут, что Земля – райский сад, и что они живут в раю, да вот плохо живут, рай-то кровью и грязью попорчен, и рай надо обустроить, – и только начнут копошиться, суетиться и строить великий рай, как тут – бац, и опять война.

Жестокость, убийство – в природе человека. Я не читал никаких философов, я смутно слышал какие-то красивые имена, и все не наши, все заграничные. Фромм, Юнг, ну про Фрейда все знают, потому что он про письки в основном писал, письки всегда и всех интересуют. Через то этот бородатый европейский дед и прославился. Я видал коричневую старую фотографию Фрейда в глянцевом журнале: сидит в кожаном кресле, холеные руки на коленях, на пальце перстень, в руках зонтик. Зонтик, ха-ха! Вот Гитлер. Этот – да, мог. Его толстую книжку "Моя борьба" наши партийцы зачитывали до дыр, она доползла наконец до меня, и я читал ее ночами в нужнике, чтобы светом не мешать мачехе спать. Когда мачеха хотела в туалет, она ногой стучала в закрытую дверь и визжала: "Ты что, тут дрочишь?! А ну-ка вон отсюда! Еще чего, засел, заседатель!" Я вываливался в коридор. Однажды поднял книгу и ею стукнул мачеху по крашеному темени. Не так чтобы слишком сильно, но ощутимо. Она заверещала: "Гена, я вызываю милицию! Гена, он меня ударил! У меня сотрясение мозга!" Я лег на свою раскладушку, зажег карманный фонарик и продолжил чтение великой "Mein Kampf" под одеялом. Да, представьте себе, я спал на раскладушке, квартирка наша однокомнатная к роскошному отдыху не располагала: отец и мачеха за шкафом, я на раскладушке около балконной двери. Я никогда не слышал, чтобы мачеха и отец возились, трахаясь, за шкафом. Лежали всегда тихо, как мыши. Меня это смешило, и, чтобы их позлить, я иногда начинал сам тихо постанывать. Мачеха прекращала оглушительно храпеть и отчетливо, зло говорила: "Негодяй!" Ее голос деревянно ударялся о дверцы старого советского шкафа.

Штаб нашей партии все больше становился моим домом. Я там ел, пил, курил, ночевал: дежурил. Штаб располагался на первом этаже большого мрачного здания, где раньше была больница, а теперь помещения сдавались под разномастные фирмы. У Гауляйтера был богатый корефан, он оплачивал эту площадь. Друзья курили со мной у открытой форточки, у толстой решетки. "Чувствуй себя в тюрьме, – хохотали, – видишь, уже тебе и решетку приспособили!" Каждому из нас хотелось посидеть в тюрьме. Ты сидел в тюрьме – значит, ты уже герой. Мы, члены запрещенной партии, уже все были героями; только об этом никто не знал. Необходимо было учудить нечто такое, что потрясло бы мир. Чем же тебя, мир глупый, потрясти? Что-нибудь взорвать? Кого-нибудь убить? Чтобы тебя узнали и о тебе говорили, все средства хороши. Ты известен, значит, ты живешь. А так – прокоптишь небеса, и помрешь, и зароют. И все. Как и не было тебя.

Тогда у меня появился закадычный друг. Вырос, как гриб из-под земли. Шел я как-то раз из штаба домой, отдежурив; дело было ранним зимним утром, темень, фонари мигают в тумане. На меня напали, вывернулись из-за угла. Я стал храбро драться, лягнул водосточную трубу, она свалилась с диким шумом. Били меня хорошо, правильно. Я не сдавался. Хоть я и тощий, а драться научился прилично. Хоть что-то я умел делать прилично. Из подъезда выбежал парень в одних трусах. Ринулся ко мне и ввязался в бой. По слякотному тротуару каталась куча мала из чертовой ледяной и мокрой кожи, человечьей горячей кожи, грязи, заклепок, мяса и костей. Парень в трусах тоже славно дубасил. Мы разбили троим рожи в кровь. Один полз по асфальту со сломанной рукой и кричал: "Мама! Мама!" Двое пятились с отборными матюгами. По рельсам прогрохотал первый трамвай. "Ну я поехал, – сказал я и протянул парню выпачканную кровью руку, – спасибо". Он схватил мою руку и оскалился – это он так смеялся. "Двинем ко мне, ты, слышишь! Покурим кальян. Еще у меня есть шашлычок холодный. Я разогрею, ты не бойся. Ты не бойся меня, я тебя не съем". Я прельстился шашлычком, холодным, горячим, все равно, и вошел вслед за голым парнем в темный подъезд. Он шлепал босыми ногами по мрачной лестнице, я шел за ним, глядел на его чуть ссутуленную мощную спину и видел, как по желтой коже ползут капли пота. Как слезы. Его спина плакала.

Я шел за ним и думал: как же это он не замерз, голым на улице в мороз! Вошли в его хату. Он прыгнул в душ. Я уже раздевался. Осматривался: холостяцкое жилье, женщиной и не пахнет. Стены исписаны фломастером. Лозунги всякие. Юмор, гадости, высокий штиль. Буквы русские, латинские, а это что за узор? Он вышел из душа, обмотанный полотенцем, розовый, веселый, под глазом синяк. Я ткнул пальцем в зимнюю кружевную вязь на обоях. Он усмехнулся: "Это по-арабски". – "А ты умеешь по-арабски? Или так, для красоты?" – "Еще как умею". И он, пристально глядя на меня, расстреливая меня белыми веселыми, безумными глазами, стал говорить, как петь. Я ни черта не понимал. Слушал, как музыку. "Красивый язык, – сказал я со вздохом. – А теперь переведи!" Он засмеялся, в его рту недоставало глазного зуба, но это ему не сейчас выбили, а когда-нибудь раньше. "Это я прочитал тебе пятую суру Корана, Аль-Маиду. О те, которые уверовали! Аллах обязательно подвергнет вас испытанию охотничьей добычей, ее смогут достать ваши руки и копья, чтобы Аллах узнал тех, кто боится Его, не видя Его воочию. А кто преступит границы дозволенного, тому будут уготованы мучительные страдания!" Какая чушь, подумал я, на мусульманина нарвался, проклятье, все верующие одинаковы, сейчас он меня этими сурами забодает, – но было уже поздно, парень уже зажигал газ на кухнешке, крохотной как скворечник, уже шипело масло на сковородке, и вкусно пахло жареной бараниной, и обдавался крутым кипятком пузатый фаянсовый чайничек, и парень орал радостно: "Тебе какой?! Черный?! Зеленый?! Какой ты пьешь, не молчи, эй, что воды в рот набрал! А у меня и красный, и белый есть!" Я никогда не пил белый чай – и попросил белый. Ничего особенного, бледная немочь. И правда белый. Чуть желтоватая водичка. И на вкус никакая.

Я тоже принял душ, он был слишком горячий, я обжегся, но просить уменьшить газ стеснялся, и весь красный, как рак, вылез на кухню. Посреди стола стояло хитрое, похожее на игрушечную пагоду сооружение. "Кальян, – сказал парень гордо, – тебе с красным вином или с белым?" Мы курили кальян и закрывали глаза. Потом нажимали на шашлык. Баранина была слегка тухловатой. Парень нарочно крепко прожарил ее и густо посолил. Должно быть, шашлык валялся у него в холодильнике неделю.

Он подливал мне вино в чашку – рюмок тут не водилось, и подливал вина в недра кальяна. Дым вился и гладил нас по избитым щекам и вспухшим кулакам. Я как-то сразу понял, что этот голый сильный парень послан мне недаром. Я не хотел его терять. С ним было легко, весело и тепло. Очень тепло. Мне ни с кем так тепло еще не было. "Налей еще, – я протянул чашку, – хотя, знаешь, я с красного вина буду икать, а потом у меня будет изжога". Парень подлил мне в чашку вина, усмехнулся, черная дыра во рту вызывала во мне жалость. "От изжоги я тебе соду дам. Чайная ложка соды, и ты здоров, позабудь про докторов. Давай хоть познакомимся, что ли! Баттал! Ефим? Ефим, ну у тебя имечко! Старинное!" Я смотрел на абсолютно русскую, курносую рожу Баттала и ничего не понимал. Ну, может, думал, у него мамка мусульманка, а он в папку уродился. Это потом я узнал, что он сам себе взял это имя, оно на арабском означает "герой", и даже специально паспорт поменял, а так по прежнему паспорту он был Василий, Вася Сидоров всего лишь. Иванов, Петров, Сидоров. Взял бы тогда уж себе фамилию Кальян!

"Тебе не холодно голым сидеть?" – спросил я Баттала. Он пронзительно глянул на меня. "Нет. Я закаляюсь. А ты что такой хлипкий? Тебе бы накачаться хорошенько. Иди-ка сюда". Мы вылезли из-за стола и прошли из кухни в его комнатенку. Турник, шведская стенка, даже гимнастический конь с разрезанной кожей, и вата вылезает. Баттал пошарил в тумбочке и вынул пакет. "Вот, держи". – "Что это?" – "Протеин. Что встал столбом? Не бойся, не отравлю. Бери, пей регулярно. Надо разбавлять водой. Не переборщи. Это белок. Для мышц. Их у тебя совсем нет, я гляжу. И приходи ко мне, когда я дома, занимайся", – и он кивнул на спортивные снаряды. Мне до сих пор странно, как это он так быстро передо мной раскрылся. Никакой раскачки не было у дружбы, никакого зазора. На мгновение, тогда, среди огрызков шашлыка, винного дыма и стального блеска турника, я подумал: обхаживает меня, что ли, может, трахнуть хочет? может, это голубятня? и надо быстро валить? – но Баттал глядел так чисто и честно, и так весело, и так знающе, – он уже тогда все знал про меня: то, чего я сам тогда еще не знал и даже не предполагал, что так все будет.

Я рассказал ему про нашу партию. Он сделался серьезным, даже печальным. Снова, босой, прошлепал на кухоньку и припал губами к трубке кальяна. Вдохнул раз, другой, закрыл глаза. "Знаешь, Ефим, вы молодцы. Вы – сопротивляетесь. Мир – это скотный двор. Только заброшенный. Никто не заботится о скотине. Все всех кинули. Меньше всего заботятся о людях богатые. Но богатые у власти. Они строят себе шикарные виллы и отели, они едят с серебра, они катаются на яхтах, у них лучшие женщины. Власть для них, это золотой поднос, и на нем мир, его надо сожрать. Но этот порядок можно порушить. Ты рушишь с одной стороны. Я – с другой". – "С какой?" – затаив дыхание, спросил я. "Потом скажу. Долго говорить. Я сейчас не готов к такому разговору. Мы все скованы по рукам и ногам Западом. Цивилизацией моря. Но есть самая древняя земля. Цивилизация суши. Это Восток. Там другие устои и другая жизнь. Там нет разврата, там порядок, там железные законы, царство Аллаха и звездное небо над нашими глупыми затылками. Знаешь, это сейчас все они дергаются, атлантические засранцы, американцы, немцы, французы, итальянцы. Настанет день, и мир, хочет этого или не хочет, а встанет под зеленое знамя ислама". Я слушал Баттала и думал: ну все, попался я, сумасшедший восточный фанатик, сейчас он во мне, в русском парне, врага увидит, схватит нож и по горлу меня полоснет. И моей жертвенной русской, бараньей кровью окропит свой священный Коран. Баттал уловил мои мысли, он их просто прочитал, а может, они у меня на лице были четко написаны. Расхохотался и крепко, больно хлопнул меня кулаком по плечу. "Расслабься! Ты! Что подумал! Я тебе добра желаю. Хороший ты парень, Фима, честно. Да только ты заброшенный скот. Никто тебя не трет, не чистит, корм тебе не задает". – "А ты что, – обозлился я, – в пастухи набиваешься?" – "Давай выпьем, тут на донышке. Расслабься и получи удовольствие!" – весело сказал он и разлил по чашкам остатки синего, густого саперави.

Да, вот так все оно и закрутилось. У меня началась другая жизнь. Нет, наша партия никуда не делась, и отец с мачехой никуда не делись, и нищета никуда не делась, и безработица, и голодуха, – а вот одиночество делось. Испарилось, как и не было его. Баттал постепенно становился для меня нужнее нужного. Я дышал им, как воздухом. Хотя я понимал: у него своя жизнь, у меня своя, – а он все-таки дал мне ключ от своей комнатушки, и я мог приходить к нему в любое время: не только подтягиваться на турнике, но и висеть в интернете – мой отец не всегда мог оплачивать интернет. Перебирать журналы, брошюры, книги. Баттал, в отличие от меня, много читал. Если я писал партийные листовки, то он читал книги. Из книг торчали закладки. Он всовывал в книги расчески, стамески, сухие листья, бритвенные лезвия, и я однажды порезал себе ладонь, прямо на сгибе, долго заживало потом. Баттал только раз спросил меня о моей семье. Я отвечал коротко и зло: "Папаша – завод, станки, горячий цех. Я дою его, как корову. Мачеха – сволочь. Я убью ее когда-нибудь". Баттал склонил голову на плечо, и я видел: он размышляет, хохотать ему или сокрушаться. "Тебе девушка нужна", – наконец тихо сказал он.

И девушка у меня появилась.

Невзрачная такая девушка, и не то чтобы я ее специально искал, – она сама подошла ко мне в богатом супермаркете, я слонялся меж роскошных витрин, глядел на французские копченые колбасы, на немецкие сыры с плесенью, на мексиканские ананасы, на пахучие пачки кофе из странной заморской земли Кот д'Ивуар. "Поднесите мне, пожалуйста, сумки! Я тут рядом живу. Я заплачу". Она приняла меня за работника магазина, сто пудов. Потому что я так медленно ходил, зырил, ничего не покупал. Хотя нет, я тогда хотел купить хлеба. Просто хлеба. Батон, а может, кирпич ржаного. Девушка подкатила тележку с продуктами к камерам хранения, открыла камеру ключом и горестно воскликнула: "Сумки украли! Я так и знала!" – "А что у вас было в сумках?" – утешающе спросил я. Она пожала плечами. "Да ничего особенного… шарф, две книжки библиотечные… пудреница французская, жалко… ах да, еще пирог с капустой, еще горяченький был, из кулинарии, это я тете…" – "Плюньте и разотрите, – сказал я бодро, – давайте я сейчас вам все это унесу. Спокойно, только не смейтесь". Я стащил с себя косуху, связал ей рукава. В эту кожаную чудовищную авоську мы сгрузили все купленное, я взял косуху за капюшон, она – за полы, и так, со смехом, потащили всю эту жратву к ней домой. Дверь открыла старая седая тетка. "Тетя Гета, – с порога слезно закричала девушка, – мы тару потеряли!" – "Мы? – насмешливо спросила старуха. – Ну-ну. Вы, чаю будете?"

Мы пили чай, и я под столом нажимал ногой на ногу девушки. Она отдергивала ногу, проливала на скатерть чай и смеялась, будто ее щекотали. Она назвала свое имя, и я тут же его забыл: то ли Нина, а может, Нюта, а может, Неля. Я взял у нее телефон. Через пару дней я назначил ей свидание в комнатенке Баттала. Я смущенно попросил Баттала погулять где-нибудь часок-другой. Он все понял и довольно рассмеялся: "Все идет по плану!" Она пришла, оглядывалась, спрашивала: "А ты что, исповедуешь ислам?" Она думала, это моя квартира. Я ее не разубеждал. Да, кивнул я, исповедую, а что, нельзя? Она разделась быстренько, так раздеваются перед врачом: осмотрите меня, дядя доктор. Я так ее захотел, что даже не стал снимать джинсы, только расстегнул. Слишком худая, длинная, ручки как спички, ножки хоть сейчас на подиум, и плечи как у моделей этих недокормленных, деревянной вешалкой торчат. Мне казалось, я слышу, как подо мной скрипят ее кости. И все у нее там, в глубине, было как у всех, мокрое, горяченькое, пирог с капустой.

Мы встречались часто, и я к ней привык. И она ко мне привыкла. Она вслух выбалтывала мне свои мечты, мыслишки о том, как пройдет время, и мы все равно поженимся и будем жить вместе. И к этим типичным бабским мыслишкам я потихоньку привык. И сам мечтал вслух, выдыхая ей эти мечты под спутанную прядь длинных сивых волос, в настороженное ухо: у нас будет машина, роскошная иномарка, Ауди, нет, лучше Альфа-Ромео, нет, лучше Феррари, нет, лучше всего Бьюик, у нас будет шикарная вилла за городом, прямо на берегу Волги, а еще лучше на Керженце, там тайга и грибы, а еще лучше на Кавказе, подумаешь, лететь три часа всего, зато там абрикосы, персики и мандарины; а еще у нас будет породистая собака, доберман-пинчер, хочешь такую?.. не хочешь?.. тощая, гадкая, бесхвостая?.. ну тогда лучше ньюфаундленд, она мохнатая и добрая, а еще лучше сенбернар, он огромный и еще добрее, он спасет тебя в снежных горах, если ты там заблудишься, нет, ты будешь съезжать на лыжах с горы и подвернешь ногу, и заплачешь, а сенбернар прибежит и ухватит тебя зубами за воротник и потащит в больницу. А еще у нас буду дети, мальчик и девочка, да? или сколько ты хочешь? троих, четверых? сейчас модно иметь много детей. Дети, это же изумительно! Они будут жить роскошно, как сыр в масле кататься, они ни в чем не будут нуждаться, не то что мы, и будут свободно говорить на трех языках и купаться в теплом океане. Да, знаешь, лучше всего дом у океана! Ты хочешь дом у океана? И чтобы прямо к ногам подкатывал прибой? Что, боишься плавать? Боишься утонуть? А что ты всего боишься? Боязливая какая!

Она протягивала тонкую руку, вслепую, за закинутой на подушке головой, нашаривала на столе Баттала пачку сигарет, зажигалку и закуривала. Она курила и сильно кашляла, и я опасливо думал: чахоточная. Мы говорили о будущем, и я ни капли не верил в это будущее. Мы говорили о нем просто для того, чтобы говорить красивые, хорошие вещи. Правильные вещи. Молодые люди, что спят вместе, должны говорить о таких вещах, это правильно. Это прилично. А я был неприличный. У меня было неприлично мало денег. Вернее, у меня, неприличного донельзя, их не было совсем. Чтобы купить своей девушке то, се, пошлой мелочевкой – духами, трусами – порадовать ее, я потрошил, как обычно, отца. Отец, дай пятьсот! Отец, дай тысячу! Куда тебе? Мне нужно! У меня девушка! "У меня девушка, мне нужны деньги!" – злобно кричал я, когда отец выворачивал пустые карманы и хлестал по моим щекам наискось ненавидящим, выжженным взглядом. Однажды я разозлился. И выпалил ей в близкое, на подушке, лицо: "У нас ничего не будет, ни виллы на Канарах, ни горных лыж в Куршавеле, ни дома на Карибах. Ни собаки, ни детишек, ничего. У нас будет вот эта чужая хибара, и чужой диван, и бутерброд из чужого холодильника, и чужие сигареты. А потом последняя ссора и расставание. Вот что у нас будет". Я удивился, но моя девушка выслушала это спокойно. Не заорала, не зарыдала. Вообще как будто все это ее не касалось. Я заподозрил, что она думает о ком-то другом, таким отрешенным, светлым сделалось ее тонкое, будто нарисованное пушистой кисточкой лицо. Я сказал: "Прости, наговорил я тут". Она молчала. Как глухая. Я попытался ее поцеловать. Она медленно отвернула лицо. Сам не знаю почему, но я вдруг вспомнил ту официантку, в мотеле у дороги.

Встречи с девушкой, потерявшей капустный пирог, постепенно сошли на нет. Она еще звонила мне, я еще мог слышать ее тонкий голос по телефону, и, когда она скупо и плохо мямлила в трубку очевидные вещи, мне казалось, что птица скребет меня по щеке голодной лапкой. А Баттал сообщил мне, что женится. Вот как бывает: ты отлюбил, а друг женится. Любил ли я мою девушку? Конечно, нет, ни минуты. Я просто хотел любви и играл в любовь, я любил игру в свою любовь, собственную плохую игру, а потом, нам обоим хотелось всласть трахаться, как всем в нашем возрасте. Что удивительно, после того, как мы с ней расстались, я не хотел трахаться ни с кем. Как отрезало. Я испугался, уж не импотент ли я. Я побеседовал на эту тему с Батталом. Он, вися на турнике, наставительно сказал: "Выкинь мусор из своей головы". Я отвечал, что не хочу плодить серость и длить скуку. Баттал со мной согласился. Разжал руки, спрыгнул с турника: "Надеюсь, на мою свадьбу придешь?"

Как я мог не прийти? Это был сумасшедший дом. Праздничное сумасшествие. Все вперемешку: женщины в цветных хиджабах и девки в коротких юбчонках, все ляжки на виду, русские огромные, во весь стол, пироги и исламская эта, вечная жареная баранина, торчащая посреди стола на гигантских вилках, как на крестьянских вилах; прозрачные белые платки вились и опадали, пол забрасывали цветами, и живыми и бумажными, перебили кучу стеклянной и фарфоровой посуды и уже пили из одноразовых стаканов, лакали, как собаки, из опустелых мисок. Сладости запихивали в рот руками. Все смеялись, блестели зубами, говорили, как пели. Но и пели тоже. Кто-то взлез за стул и громко читал суры Корана. Может быть, это был Баттал, не помню. Невеста сидела скромно на краешке дивана, так легко сидела, вот-вот взлетит, и тонко улыбалась. Одними губами. Зубы не показывала. Я исподтишка разглядывал ее. Белым атласным хиджабом было обвернуто ее нежное, тонко размалеванное хорошей косметикой лицо. Под хиджабом я не видел ее волосы, ее шею, ее грудь. Все закрывал белый атлас, как землю – снег. В углу рта тонко, дразняще блестел узкий пирсинг. Будто рыбья чешуя ко рту пристала. Кровь забилась у меня над бровями, в висках. Вдруг из-под ее колен, я даже вздрогнул, выкатились два шара. Эти шары были детские головы. Абсолютно одинаковые. Я подумал, у меня от выпивки в глазах двоится. Головы детей я видел, а туловища не видел. Будто они, отрубленные, катились над дощатым истоптанным полом. Чей-то веселый голос прокричал: "Нарушаем традиции! Ислам на свадьбе запрещает пить вино!" Ему ответил другой голос, чуть ниже, басовитее и наглее: "А нам плевать на твой ислам! Даешь русскую водку!" Чьи-то руки внесли поднос, на нем стояло блюдо с беляшами и откупоренные бутылки "Гжелки". Невеста медленно повернула голову. Окинула большими темными глазами поднос, водку, беляши, стол, пустые бутылки, гомонящих гостей. Я видел: ей тоскливо. Но она не подавала виду. Не стирала улыбку с лица.

Я зажмурился и потряс головой, чтобы отогнать виденье. Но детские головы катились прямо ко мне. Когда они подкатились ближе, я увидел, что у детей есть животы, руки и ноги, все есть, что нужно. Со вздохом облегчения я положил обе руки им на головы. Один мальчик, другая девочка. Похожи, как два яйца. Зачем они здесь? Кто их привел? Я наклонился к теплым, нежным головенкам, вдохнул запах полыни и молока, струящийся от них, и спросил тихо: "А вам не пора ли спать?" Мальчик поднял ко мне личико, и меня обожгли его черные, чуть раскосые глаза. "Пора, – важно и нежно сказал он, – наша мама скоро уведет нас в спальню, и мы там будем спать. У нас две кроватки, одна внизу, другая наверху, как в поезде". – "А где ваша мама?" – спросил я, не предвидя ответа. "Вон наша мама", – и мальчик показал маленьким острым пальчиком на невесту Баттала в белом хиджабе.

Я молчал. Слова провалились в яму времени.

И это время я еще не прожил.

Да никто из нас его еще не прожил.

"Правда, наша мама красивая?" Это спросила девочка. Она трясла меня за штанину, требуя ответа. Я кивнул, не понимая, что киваю. Гости распоясались окончательно. Человек армянского вида, животастый и волосатый, сдернул рубаху и пустился в пляс. Баттал изо всех сил бил пальцами по гитарным струнам. Голоса пытались слиться в песенный хор и тут же разваливались, рассыпались на мелкие звонкие стекляшки. Открыли окно, и крики пополам с музыкой вывалились на ночную улицу, метались между фонарей, скорбно, как свечи на поминках, горящих в зимнем тумане. В нашей стране всегда зима. Отчизна – зимняя страна. Всегда этот зверский холод, и внутри тебя кости звенят друг об дружку. И ты хочешь вина, водки, печки, костра, газовой плиты, женского тела, горячего этого, навек потерянного пирога с капустой, лишь бы согреться. Есть дворец-холод, и в нем надо каждый день праздновать праздник-огонь. Иначе можно сдохнуть. Наполеон привел к нам войска – французы все передохли. Гитлер навалился целым отлаженным, железным вермахтом – все сдохли все равно. Да, и мы устлали поля мертвецами. Но все же это мы взяли под Сталинградом армию Паулюса в кольцо, а не они нас. И это мы мочили немчуру на Курской дуге и на Днепре, а не они нас. И все вранье, что мы в начале той войны отступали как цуцики: даже в сорок первом году мы все равно били немцев, еще как били. Хоть Сталин и приказал расстрелять пару-тройку генералов, для острастки: а чтобы стояли насмерть.

Мужчина и женщина, это тоже война. Свадьба, это же поле боя. Я чувствовал: надо защищать в этом крошеве дикого праздника бедных детей, а то на них в пляске кто-нибудь наступит и раздавит. Я подхватил мальчишку и посадил себе на колено. Девчонку тоже приподнял под мышки, посадил на другое. Так они оба сидели у меня на коленях, и я бегал глазами туда-сюда – ну надо же, как природа сработала, одно лицо! Нет, они все-таки отличались, вру. Конечно, отличались, и еще как. Мальчик сдвигал брови, они у него срастались на лбу. Брови девочки разлетались в стороны, к вискам. Девочка сложила сердечком маленький ротик, вздохнула и сказала: "Дядя, ты хороший, поцелуй меня". Ишь ты, маленькая женщина, подумал я! Наклонился и поцеловал ее. В эти розовые, цветочком, губки. А потом в кончик носа. "Меня тоже!" – завопил радостно мальчишка. Я дал ему легкую подзатрещину. "Мужчины не целуются. Они пожимают друг другу руки. Вот так". Я осторожно пожал ему крохотную ручонку, боясь раздавить ее в своем окрепшем от протеина и гимнастики кулаке. Он долго тряс мне руку, смеялся и кричал: "Мы как короли! А целуются – принцессы! Пусть они целуются!" – "Да, пусть они целуются, – поддакнул я, – а мы будем воевать".

1...45678...15
bannerbanner