Читать книгу Оборотень (Елена Крюкова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Оборотень
Оборотень
Оценить:
Оборотень

5

Полная версия:

Оборотень

На улице, на трамвайной остановке, в холодный дождливый день, когда я переминалась с ноги на ногу под громадным, как парус, зонтом и вытирала рукой в перчатке мокрое лицо, ко мне подходил давний приятель, что знал меня с юных лет, я когда-то крепко дружила с ним, верила ему и любила его, и, глядя на меня снизу вверх взглядом сердитого побитого щенка, он цедил мне сквозь зубы: «Оль, ну ты это, знаешь что, ты кончай это дело, ну, кончай завидовать Ветке, ну, Виолетте, ну, Виолетке нашей Волковой, она так мучится от твоей зависти, болеет, капли сердечные пьет, скорую вызывает, а зря ты это все, зря ты так, ну не будь к ней жестокой, жестокой не будь, у вас ведь с Веткой разные дороги в искусстве, и, знаешь, ты только у нее не воруй, ты это, остановись вовремя, а то ведь хуже будет, ну, ты понимаешь, хуже, вам обеим, вы и так, бабоньки, теряете свою репутацию, тает она на глазах, о вас весь город уже сплетнями гудит, не просыхает, ну помиритесь вы наконец, ну ты-то ведь, мать, мудрее, старше, ну что тебе стоит!» Я смотрела на старого друга, как на старый, настежь распахнутый, пустой буфет: зимние грабители на даче все из буфета вытащили, вычистили – и варенья, и соленья, и старые бабкины шкатулки с палехской росписью, и старинные гребни и наперстки с самоцветами. «Вот идет мой трамвай, Федь, – говорила я тихо, – а мы с Веткой уже помирились. Ты опоздал».

К тому времени мы с поэтессой Волковой уже мирились не раз и не два. Она звонила мне и говорила со мною по часу, по полтора, по два, однажды даже три часа говорила, у меня даже рука затекла, держать телефон. Она кричала, истерически хохотала и плакала в трубку. Я даже предположила, что у нее не все ладно с головой. Я лишь повторяла, как заведенная: «Вета, Вета, брось, успокойся, все хорошо, живем дальше, работаем, забыли, проехали, все хорошо, хорошо».

Вот так поговорим – как врач с больным – а через неделю в Сети этой проклятой появляется истошный Веткин вопль: «Люди дорогие! Эй, люди! Спасите! Помогите! Вот что со мной приключилось! Мы так дружили с Олей Ереминой, так уж дружили, не разлей вода просто! И она как-то раз сидела в зрительном зале, когда я стихи читала! И там было одно такое стихотворение, где я ей, Ереминой, подражала! Ну так это же честь и слава, когда тебе подражают! И Оля даже аплодировала мне тогда стоя! А потом мы с ней гуляли по набережной! И я ей сказала: Оля, ты не сердишься на меня, что, мол, я у тебя взяла и позаимствовала стишок про роды царицы? А Оля мне: нет, не сержусь! Я даже довольна, бери, владей! И потом мы сидели в кафе и ели мороженое с клубникой! Видите, я даже про клубнику помню! И тут вдруг знаете что произошло! Прошло двадцать лет, и Оля Еремина как с цепи сорвалась! И больно и страшно стала обвинять меня в том, что я у нее стихи украла! Люди добрые, ничего я не крала! Просто позаимствовала, ну это же в рамках дозволенного! Ведь все друг у друга крадут! И Пушкин тоже крал! И Шекспир! И все-все-все! Дуреха, она должна почесть за честь, что у нее крадут! Что ей подражают! А она окрысилась! Оскалилась! Она меня преследует! Люди добрые, помогите, кто чем может! Протяните мне руку! Я горю на костре и сгораю! А я выношу благодарность тем, кто уже откликнулся: Мурзинскому радио, телевидению Алмаза, городской радиостанции в Горном, „Рекламной газете“ города Сады, женскому журналу „Чайка“ в Мокрянске и всем своим друзьям, кто оказался рядом со мной и поддержал меня в этот трудный час!»

Так Виолетта перед всем честным народом, заползающим и залетающим в Сеть, впервые, нагло назвала мое имя.

Бросила мое имя – да мне в лицо.

Я перед всеми так и встала во весь рост; позорно обнаружилась: злобной Веткиной палачихой, коварной пытальщицей. У палачихи-то, эх, имя оказалось громкое. Ишь, Малюта Скуратов в юбке! А прикидывалась ангелочком благородным! Через года-то, видите, как оно все обернулось! Зазналась, матушка! Звездную болезнь Еремина ненароком подхватила! Зазвездилась! Ну ничего, это проходит! Переболеет этой оспой! Прочихается! Мордой ее, мордой да в дерьмо!

На улицах на меня стали показывать пальцами. В театре от меня отворачивались старые знакомые. Звонки участились: из трубки звучали то упреки, то просьбы, то грубость и оскорбления. Ольга, вы там полегче на поворотах! Волкова ведь живой человек. Прекратите ее топтать! Ольга Михайловна, мы вынуждены заявить вам, со всей ответственностью… вы больше не будете выступать у нас, мы отказываемся от встреч с вами, ах, почему, да потому, вы взрослая женщина, не ребенок, вы все сами понимаете… Лелька, привет, мать, что у вас там такое с Веткой, ты что ее гнобишь, забодала совсем бедняжку, ну ты же старше, умнее, ну ты первая остановись, что ли… нельзя же так… Госпожа Еремина? Предупреждаем последний раз. За оскорбления – ответите!

Ответите… ответите…

Люди дорогие… помогите… вы, вы мне помогите… здесь, сейчас… Нет, нет, вина подливать не надо старухе, вино у меня еще есть… Дайте хоть кого-нибудь за руку подержу, за теплую…


***


Я оглядывалась вокруг. Кругом меня молчала моя комната, любимые книги за стеклами шкафов, рукописи, разбросанные по столу, картины мужа по стенам. Сеть мерцала, улавливала. Бились в ней рыбы. Задыхались люди и боги. Из тьмы экрана на меня зловеще наплывали новые письмена.

Стихотворенье Виолетты Волковой. Обо мне.

И о ней.

О нас обеих.

И я молча читала его.


…приглашаю на суд свой я всех. Приходите, о гости! И неважно, какой это день изумленной недели. В чем меня обвиняют? Услышите. Время, как кости, сухо щелкает. Мы не успели. Собирать нынче камни, а может, раскидывать снова? Эти камни в корзинах – не гроздья, увы, винограда. Ах, княгинюшка Ольга, вы – рот на замок, и ни слова, зубом хищным вы – щелк! – исповедаться больше не надо. Вы, княгиня, кидали острейшие копья-кинжалы в мое сердце. Оно – лишь мишень, обнаженная ярко. Ольга, ваши стихи как ножи, ядовитые жала, приговор ваш я честью считаю, почетным подарком! Смейтесь, Ольга! Смеется ведь тот, кто смеется последним. Я одна выхожу против вас, я – с открытым забралом. Вы же – фарс и гротеск! И хохочет над публикой бедной та, что тихо, в углу, сотрясаясь, о счастье рыдала! Игорь, князь ваш, еще не подох. Только смерть, она рядом. Вы на ярмарке подлости бойко стишками торгуйте. Вы, княгиня, подруг и сестер убиваете взглядом, и питьем из сосуда, с дымком оседающей мути. Вы культурная слишком такая! Княгиня? Нет, леди! И мерси, и боку, не проси, на боку меч военный. Вы хотите крыло мне подбить, сухожилья разрезать?! Не удастся! Я Феникс, в огне и углях сокровенный! Вы твердите, что я ваши сны, все кошмары стащила?! Вашу ругань, сто слов, что воронами каркали густо?! Да будь прокляты ваши надутые слава и сила, ваши чувства дрянные, что так не похожи на чувства! Прочь пошли! Навсегда! Я, княгиня, от вас отвратилась. Ваши рифмы – все лесть, все вранье, гниль, позор и оскома! Не нужны суета ваша, фальшь ваша, гадкая милость, мифология ваша: вы завтра впадаете в кому! Вот и смерть ваша! В землю вас, горе-княгиня, зароют. И не вспомнит никто. Не повторят дурацкие песни. А меня – наизусть затвердят! Воспоют! Нас ведь трое: Бог, искусство и я, такой троицы нету чудесней! Вот мой зал, где судилище! Гордо вхожу, без боязни! Отражаюсь во всех корешках и во всех переплетах! Ну, какую придумают мне из бесчисленных казней?! Обвинительша – вон она, ждет, понимаю, кого-то! Камасутру? Сожженье? Папирус? Шумерские свитки? Ах, княгиня, вы с грузным слоном упоительно схожи! Я сейчас лишь увидела: черной заметано ниткой платье белое! Топают ноги слонихи-вельможи! Приговор протрубите! Да, вы! Вы, толстуха-княгиня! Или выползешь прочь из слоновьей, изморщенной кожи?! Все Парижи, все Трои, весь Рим – только нищее имя, что беззвучно лепечете, корча страдальные рожи! Я за суд заплачу! За слона, что ведут на веревке – и по кругу, по кругу, и вот они, голые ляжки ваши, Ольга, а где же колготки, Париж где? Обновка? Снова тряпка, не платье. Да вы попытайтесь в обтяжку! Приговор? Я не слышу! Судья, громче вы огласите! Казнь мою назовите, попробуйте, ну же, посмейте! Я бессмертна. Не спорьте. Вяжите хоть сети, хоть нити. Я – бессмертье!


Изумленно таращилась я на этот стих Ветки, так глядят на замазанную сажей икону. Глаза застыли в орбитах. Радужки пропускали небесный рентген. Зимние зрачки затягивались слезами. Плыл холодный экран и качался, заслоняли его костлявые обледенелые ветки, их мял и бил ветер, я понимала, что новорожденная, недуром вопящая в колыбели, лютая ненависть толкнула Ветку написать такие стихи, и ненависть эта сейчас крутила и ломала ту, на кого была обращена – мою живую душу. И этот древний, былинный, морской-античный ритм… и этот зал, судилище это призрачное, куда она, Ветка, входит, чтобы услышать приговор…

Внутри меня все перевернулось. Это я входила в зал суда. Это мне должны были прочитать приговор. Меня должны были казнить. У меня было странное, чудовищное чувство, что я сама это написала. О себе. Про себя. Для себя. Во имя себя. Чтобы спастись. Не умереть.

Конечно, я прекрасно видела весь невнятный сумбур этих стихов, их задыхальный хаос, всех этих сваленных в яркую карнавальную кучу слонов, Камасутру, шумеров и аккадов, Феникса, ярмарку, князей, все эти – Господи, зачем тут они?.. – Парижи, Трои и Римы, для пущей красоты, что ли; я поняла все отчаяние женщины, которая изо всех сил пытается втоптать в грязь другую, представляя себя великой мученицей, а ее – глупой жестокой слонихой. Если казнь – значит, бессмертие! Ведь это же так просто! Я – героиня! Казнь мне нужна! Чтобы меня – запомнили! А та, другая, соперница, бездарность, лживая владычица чьих-то глупо опьяненных сердец, да она вовсе никакая не княгиня, не сестра, не подруга, сорвем эту маску, ребята, плюнем тетке в морду, да вы же видите все, ха, ха, она просто толстая цирковая слониха, невольница под кнутом, и стихи ее умрут, и мифы ее – бесполезный, бесчестный мусор, и песни ее забудут и зароют вместе с ней. А вот я, я – буду жить! Вечно буду жить! Вечно!

…я видела: распад ветров и огней болотных мерцанье, тоскливые полоумные вихри обращались в неведомый пестрый звукоряд, в неряшливо скроенное лоскутное одеяло, сшитое хоть и наспех, кривой иглой, да бойко, хитро, ловко.

…и смешно, и страшно просвечивали, светили со дна топкого болота, из сметанных наспех силков насмешки, укоры, колючки, обиды.

…больно, больнее, еще больней ей сделать. Кому? Ей? Мне?

…и я, люди, люди, слышите, люди, читая это, я уже не понимала, я буду жить вечно или она. Соперница она мне или мой бесстрастный судья. Зеркало она мое – или я сама.

Я встала из-за стола и, пьяно качаясь, подошла к зеркалу. На меня из довременной тьмы глянуло лицо. Мое лицо. Мое?

…я теперь этого не знала.

…волосы завились в рыжие кудряшки. Цыганские серьги болтались в мочках. Ярко накрашенный рот сложился в гадальное червонное сердечко. Нарумяненные щеки лоснились, как у матрешки. Блестящее ожерелье десятком звездных витков обматывало вечно-морщинистую шею.

Я моргнула. Побила себя кулаком по щекам. Ущипнула себя за подбородок.

Отражение в зеркале сделало то же самое.

Я крепко зажмурилась. Прочитала шепотом молитву. Знаете, тогда еще люди молились. Кому? Богу. Кому же еще.

Открыла глаза. В зеркале опять стояла я. Я сама. Я одна.

Но за моей спиной моталась тень женщины. Рыжеволосой. Кудрявой. Остроглазой. Со злобным оскалом вставных зубов.

Я быстро обернулась. Глянула себе за спину. Скосила глаза в зеркало. Я еще успела заметить, как в зеркале, вместо копны рыжих курчавых волос, метнулась тень зверя. Серая спина, серый большой хвост. Торчащие уши. Оранжево горящие глаза. Шерсть дыбом на загривке. Волк.

Точнее, волчица, так тогда подумала я, и волчицу ту зовут…

Эй!.. ты!.. Ветка-Ветка-Ветка!.. ко мне, сюда… мясца дам… свежего… с кровью…

Как же настоящее имя ее? Как ее кличут по правде?

Я это уже знала.

И, чтобы не выплюнуть вместе с хрипом это имя, прижала руку ко рту.


***


Этого нельзя? Того нельзя? Ерунда. Все дозволено.

Если человек мстит, дозволено все.

Ибо месть – такая вещь: она затягивает.

Болезнь растет внутри, жар повышается, кашель, озноб, ужас, зубовный скрежет. Несчастному, захворавшему злобой, надо спасаться, иначе зверская боль его захлестнет, и он в ней потонет.

И тогда больной тихо шепчет себе: все дозволено. Я сделаю все что угодно, чтобы избавиться от своей лютой боли. Мне худо! Худо! Ненависть жрет меня изнутри! Так я возьму и обращу свою родную ненависть в живую месть. В ту, что живет и царствует среди людей.

А что бедному больному для этого надо?

А очень простая вещь ему нужна; ему надо громко, вслух сказать себе: все дозволено!

И тогда охваченный злобой, несчастный больной кричит, хрипло, надсадно, на весь мир: ВСЕ ДОЗВОЛЕНО-О-О-О-О-О!


И превращается в мстителя.

В лютого, сильного, хитрого зверя.


[ОБОРОТЕНЬ]


Оборотень. Он пустой.

У него есть только волчья шкура.

Волколак. Днем он сладко улыбается ближним, а ночью сбрасывает кожу – и вот уже серая шкура дыбом встает, и в зимнем воздухе пахнет серой, и хвост вытянут над землей мохнатой серой палкой, и только тень стелется по снегу, так быстро он бежит. Оборотень. Вервольф. Волколак. Вернее, бежит его шкура. Его пустые лапы вдавливаются в снег. Пальцы впечатываются в смертельную белизну. Ночь. Зима. По зиме бежит волк. Волк, он немного сумасшедший. Я не могу его понять. Но я могу перевести со звериного на родной язык его рык.

Под остроугольной мордой – пустота.

Красная пустота в приоткрытой пасти.

Бежит, и капает на снег слюна.

Он не бешеный. Его бешенство – в ледяном расчете.

Оборотень, он стал волком из мести. Из ярости.

Тяжело побороть в себе ярость. Невозможно.

Гнев и ярость. С ними нету сладу.


Волк, это вор. Он умелый вор. Он крадет из хлева овец, ягнят. Слова дрожат и трепещут, а их зубами, клыками хватают за шкирку, тащат, волокут, слова визжат и сучат тонкими младенческими ногами, вырываются, но смиренным кудрявым, шелковым ягнятам волчьи зубы пускают кровь, и волчий язык слизывает живую красноту, волк питается ею, он насыщается кровью и живым мясом, мертвечину он жрать не будет. Он жив, потому что погибает другой. Все просто. Все очень просто на земле. Ты – погибни. Я – буду жить.

Я буду урчать над твоей плотью, над дымящейся кровью, есть тебя, ты ведь такой вкусный, потому что ты выстраданный, свежий и настоящий. Ты – мясо. Ты мое мясо. Ты моя будущая жизнь. Я, волк, очень благодарен тебе, добыча, за то, что ты так мало сопротивлялась. Ты дрыгалась так робко! и беспомощно…

А днем, днем я притворяюсь тем, кем надо. Кем удобно и почетно притворяться. У меня много хитрых человечьих морд. То я твой хозяин, я стригу твою шерсть и кормлю тебя из ведра вкусной баландой. То я владычица старого замка, светская львица, бусы густо обмотаны вокруг моей голой шеи, в ушах звездами горят полярные алмазы. Я лучше всех танцую. Никто не знает, что я по ночам волком рыскаю по широкой и снежной степи.

Тенью крадусь, стелюсь. Я ворую жизнь. Ухвачу ее зубами и волоку. Мне нужно убивать, чтобы жить. Я вор, я не могу без этого. Волки не могут. Кровь – их вино, их табак. Наркотик, возбуждающий все силы жизни. А может, я двойник?

Я чей-то двойник, да, я догадываюсь. Поэтому я превращаюсь ночами в волка и убегаю, лечу прочь от своего проклятого отраженья.

Мой двойник. Моя сестра. Мой брат. А может, мой сын. А может, моя мать. Я, волк, давно ее похоронил. Или это она похоронила меня? Ночью все волки серы. Косточки мои вылезают под мертвенный свет луны из сырой земли, складываются в узоры, бьет бубен, я обрастаю шерстью, я лечу. Стелюсь серым дымом над белой землею.

Это я – двойник. Настоящий я – там, в метели дня. Там нет меня. Там никого нет. Никто никогда не умрет. Перегрызу весь народ. Никто не умрет никогда. Такая беда.

Почему я волк? Зубами щелк. Я завидую. Я завидую сам себе. При свете человек, во тьме зверь. Все так разумно устроено. Никто не узнает меня. Зависть, завидовать – мне? Волку? Кому завидовать? Смешно. Я сильнее всех. Я щелкну зубами – и дрожит человек, заплутавшийся, один, в лесу. И звери дрожат. Они не любят меня.

У меня есть враги. Есть один-единственный враг. Вражина. Я ненавижу ее. Я завидую ей, потому что она лишь человек. Старая баба. Она никогда не превратится в меня. В молодого и ловкого волка. В полную сил волчицу.

Волколак, я завидую людям. Они – не оборотни. Оборотень – я. Я все могу. Я прикинусь всем, чем хочешь. Всех обману. Почему волколак такой? Я хочу владеть. Я – главный. Я жажду власти. Я не знаю толком, что она такое, ведь я ночной зверь, но я понимаю: власть – это как мясо. Это как людские деньги. Шуршат между пальцев и тают как снег. Что они в них находят? Но они, люди, завидуют из-за них друг другу.

Я все могу, я сильный, свежий и молодой, зубастый и крепкий, отчего же я завидую?

Я завидую тому, чего нет у меня, но есть у них.

И я хочу их обмануть. Зима. Туман. Обман. Обману надо учиться.

Я научился. Я могу быть человеком.

Перед тем, как в полночь сбросить с себя человечью кожу и напялить серую шкуру, я смотрю на себя в зеркало. Я вижу там женщину.


Волк оживает, когда крадет. Он жить иначе не может.

Пожирая овцу, он рычит над ее распаханными, в крови, ребрами: благодатное, благословенное мясо!..

Для волколака все на свете есть мясо. Святое мясо. Высокое мясо. Звездное мясо. Огненное мясо. Оно просто ждет своего часа.

Еще у волколака крепкая память. Он никогда не забывает ни добра, ни зла.

Он помнит все.

Он сцепляет зубы и бежит вперед, бежит по снежной целине.

Он бежит – мстить.


Он будет мстить за то, что сделать не может.

И никогда не сможет.

За то, что его заметили люди и в него стреляли.

Пули просвистели мимо. Но он не забыл этот свист.

Волк вернется. И в этой избе, да, в этой, на краю села, он перегрызет всех людей.

В этом зрительном зале он перегрызет всех зрителей, надушенных дам, военных с погонами на плечах, визжащих детей в бархатных курточках, а потом прыгнет в оркестровую яму, на плечи дирижеру, и вопьется голодными клыками в его беззащитную шею под крахмальным воротничком.

А главное, он загрызет ее, ее, что сейчас выйдет к микрофону, и голос зазвенит, и запоет на весь зимний простор, на полмира, да мало ей осталось петь. Считанные минуты! Мгновенья! Он набросится внезапно. Когти процарапают атлас алого концертного платья. Ей не читать больше стихов. Песнями – не рыдать. Сцена – это хлев. Грязные, старые доски. Какой нежный голос у этой овцы-прощелыги! Как тонко она блеет! Волк ее ненавидит. Что такое стихи? Зачем их пишут глупые люди? Затем, чтобы на кусок дрожащего стихами мяса набросился волк и сожрал все, завоеванное с кровью, схрупал с костями.

Когти раздирают шелковую ткань. Женщина хрипит, окунает слабые жалкие пальцы в волчиный загривок. Какая ты слабая и жалкая! Ты же не стоишь ничего. Ни гроша. Я тебя ненавижу. Но ты моя еда, и я вынужден тебя похвалить бессловесным рычаньем, прежде чем буду рвать зубами твое сладкое белое мясо.


Каин и Авель. Сальери и Моцарт. Иуда и Иисус. Разве волколак знает эти имена? Разве волк что-либо людское знает? Он и не должен знать ничего.

Он должен только бежать, нападать, когтить, вгрызаться, пожирать, терзать, уволакивать, убегать, улетать, ведь надо еще отдохнуть, ночь впереди, завтра рано вставать, прикидываться женщиной, мужчиной, матерью, подругой, любовником, любовницей, отцом, поэтом, поэтессой, Еленой Троянской, Артемис Эфесской, Наполеоном, Чингисханом, царицей Тамарой, обезглавленной Антуанеттой, всеми на свете владыками и владычицами, смердами и рабами, всем миром прикидываться, оборотень, он такой, ему мира мало, ему палец в рот не клади, всю руку откусит, он обучен сражаться за жизнь, он же на самом деле не голубых кровей, а самых красных, рабочих, пролетарских, а может, крестьянских, а может, колдовских, а может, он просто зверь, обыкновенный зверь, ненависть, обращенная в красные зрачки и вздыбленную шерсть, а вы его сделали человеком! Вы! Кто – вы? Разве у вас всех есть имя? Это я, волколак, я ношу множество имен. И вам их все не упомнить!


[ОБОРОТЕНЬ УБЕГАЕТ НА НОЧНУЮ ОХОТУ]


***


Люди, люди мои, до чего же ярко и жарко здесь у вас горит камин. Как вы это отлично придумали – собраться, сгрудиться у живого огня, рассказывать бесконечные истории. Вот и начало моей истории прозвучало, грубо говоря, зачин, ах, вот сказала я вам это слово, зачин, и как кипятком меня обдало. Вспомнила. «А не зачинай, ибо зачином по башке получишь!» Кто это сказал? Ветка? Да, Ветка. На мерцающем экране адской машины плыли и сновали быстрыми лодками слова, складывались в узоры, в жесткий и слепой орнамент ненависти. Сеть равнодушно выплевывала их в меня, и я не понимала, мои глаза это читают или чужие. Я сама себе казалась чужой. Чужачкой, зачем-то брошенной в наш зыбкий луноликий мир, слепленный из догорающих текстов и улетающих мелодий. «Я очень благодарна Ольге Ереминой, что она берет у меня темы моих стихов! Вот, глядите, она публикует „Гибель Рима“, и у меня тоже „Гибель Рима“! Рим горит мой, золотой и серебряный, Рим горит мой, великий и древний! Как ей не стыдно, вашей любимой Олечке!» Вета, Вета, я свою «Гибель Рима» написала черт-те когда, а, да, уже прошли года, и никогда… «Уймись, дура, ты опять за свое! Ты с ума сошла, все так и врешь на всю Европу, что у тебя что-то там украли! Бред сивой кобылы! У тебя воспаление мозгов! Дурында! Истеричка! Иди лечись!» Вета, слушай, Вета, но я просто сказала тебе, когда… «Никакого когда! Никакого никогда! Не хочу ничего слушать! Твою дурацкую бредятину! Мания у тебя! Чистой воды мания! Делай укольчики, пей пилюли! А ко мне больше не приставай! Уймись, говорю! А то хуже будет! Утомила, блин! Достала!»

Люди, люди мои… а потом снова этот верещащий голосок в трубке, дикий, взахлеб, слезный визг: «Олечка! Ну прости! Прости! Прости!»

Мне так странно стало жить. Я не узнавала мою жизнь в лицо.

Я хотела сшить себе новую жизнь, чистую, светлую и нарядную, а эту, старую, яростно стащить через голову, как изношенное платьишко, и сжечь в деревенской пылкой печи.

Жизнь, начнись, душа моя! Меня убивают! А я хочу воскреснуть! Смерти – не хочу!

Я стала терять голову. Смещались времена. Мне стало казаться: а может быть, и правда, это я виновата, это я обидела бедняжку? Всемирный фестиваль великих искусств власти проводили в городе на холодной реке, приехали поэты, актеры, певцы, художники, танцоры со всего света, в белоколонном зале старого особняка торжественно открывали небывалое празднество, на сцене лоскутным одеялом мелькали цветные флаги разных стран, я вошла в битком набитый зал и скромно села в последнем ряду, с краю, и подскочила Виолетта, как из-под земли выросла, села рядом, и не успела я оглянуться, как она схватила мою руку и припала к ней губами. «Олечка! Душечка! Я тебя все равно люблю! В моем сердце, кроме любви к тебе, ведь ничего и нет!» Меня пробрала дрожь – и от поцелуя, и от слов. Я растерялась. Вырвала руку. Не знала, что ответить. Ветка, успокойся, успокойся. Все хорошо, хорошо. И тут я совершила ошибку. Впрочем, ошибка вся наша жизнь. Я разлепила губы и зачем-то глупо сказала Ветке: прости меня.

За что – прости? За что я прощенья попросила? Я сама не знала. Видать, просто за то, что я есть.

Гомонил зал. Вспыхивали софиты. Среди многолюдья, шума и восклицаний молчало озеро тишины. Я сидела, рядом со мной женщина. Вдруг вместо рыжих волос под снопами света мощных люстр заискрилась серая зверья шерсть. Я хотела перекреститься, но не могла. Смеетесь? Да, сейчас уже никто не крестится. Архаизм. Забыли и самые имена богов. Тогда я еще помнила и любила имя моего Бога. Я тихо попросила Его: Господи, помоги этой женщине, она не знает, что творит.

Заткните уши ваши перстами от гласов нищих, просящих… воспомните словеса, их же Ангелы начертали на листах дрожащих, святых, настоящих… вы все волы подъяремные, люди… вы лошади, козы, коровы… вы только злобой живы… вы только бессловесною ненавистью здоровы… Ах, в лица ваши не могу без слез глядети – так они вельми жестоки… Милости взглядом молю из клети… жалких слез струятся потоки… Ладони мои хлебом пахнут… колосья голодные в них растираю… Вы, люди, всего лишь зерна… вами поле любви засею – от края до края…

Придя домой с праздника, я написала стихотворение. Ой, сейчас вот возьму и прочитаю! Разрешите?.. Хоть мы и не договаривались, что я тут всю дорогу буду вам читать стихи… вы уж меня простите, меня, дуру старую, что я тут голову морочу вам всякими рифмами… и своими, и чужими… бесполезными, жалкими… вы ведь ждете истории… крови хотите, сраженья, пуль и огня… история, история… она еще развернется. Да такая, что вам мало не покажется… Но сейчас, сейчас без стихов нельзя… в начале ужаса всегда обычно живет поэзия, так уж заведено… и только потом наступает настоящий ужас. Кромешный. А это все не ужас, еще не ужас… так… детский сад, старшая группа…

bannerbanner