Читать книгу Музыка (Елена Крюкова) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Музыка
Музыка
Оценить:
Музыка

4

Полная версия:

Музыка

Музыкант живет на облаках. Ни на какой не на земле. Живет на облаках, спит, ест и пьет там, в угрюмых клубящихся тучах. А потом ему в грудь ударит солнце. И – пробьет насквозь. И перестанет он дудеть, и уронит он свой никчемный контрафагот на землю. Вниз… из Рая – в Ад кромешный…

…а Ванда со своим дураком, Славой Гайдуком, ютятся в трущобах. Никакой роскошный особняк им не светит. Слава подрабатывает и снимает угол за копейки. Со Славиной семьей, с прабабушкой и бабушкой, двумя старушенциями, они не стали жить. А все-таки поженились, два дурня; ну да ладно, можно считать, слепуха сделала карьеру, Гайдук, однако, москвич; не из шибко обеспеченных, но и так сойдет. Свой брат музыкант. Авось и споются!

…а если бы она, Злата… за него… за Славку… вышла… ох они бы вдвоем и наделали дел… Славка-то – гений… натуральный гений… только сам об этом не знает… она знает, она, певица Злата…

…за нищего, ты, полоумная, кто ж за нищих волчат замуж бросается… только полоумные, ну понятно…

…еще бы – оба – рука об руку – разбогатели…

…глаза очерчивают гигантский круг дальше, дальше, они обнимают то, что не обнять уже никогда и никому – и аметистовые друзы за стеклами длинного, как кремлевская башня, шкафа, да и стекла отсвечивают красным, как флаги, как сам кремлевский звездный кирпич, и громадных тропических бабочек на стене, тоже под стеклом, в квадратных смешных рамках, а бабочкам было ведь так больно, когда их прокалывали булавками, никакому человеку такой смерти не пожелаешь, и небрежно брошенные туфли без пяток, но на каблуках, они валяются, как два убитых котенка, прямо под парадным портретом, расшитые бисером, расшитые маленькими жемчужинами и синими катышками лазурита и старой хорезмской бирюзы, не туфлишки, а просто елочные игрушки, и пюпитр с развернутыми широко простынями старинных нот, махрово растрепались углы, крошится на паркет ветхая бумага, все на свете ветхо и смертно, вот и этой студии когда-то не станет; студия великой Одинцовой, с великим огромным, как ковчег в Потопе, концертным «Бехштейном», где ты будешь? где, где? ну, где?

…она что-то важное пропустила. Пианистка Ева уже сидит за журнальным столиком, он же столик для быстрого перекуса, когда и горничной нет, и на кухню стыдно пригласить, ибо там бедлам, и в гостиную нельзя, там сегодня просто свалка, муж вернулся с гастролей, только и успел, что распаковать чемоданы, а сам понесся в театр, дирижировать. А девочки ведь есть-пить хотят! И великая Одинцова сама их накормит-напоит!

Красивые, летящие, полные в плечах, узкие к гибким кистям, холеные руки. Это она-то блокадница? Она – царица! Прозрачные глаза: уральские аметисты. Ешьте, девчоночки, ешьте, угощайтесь! Это венские булочки, нынче утром они были еще горячие, из настоящей венской пекарни! Сегодня подруга с гастролей прилетела, из Вены, подарила! А это селедка в винном соусе! Хлеб мы сами печем, в датской печке! Из самой Дании, из Копенгагена я привезла! Это турецкое варенье, из лепестков роз!

Пианистка Ева косится на розы в хрустале. Одинцова тоже смотрит на розы. И хохочет. И зубы у нее так блестят. И глаза блестят! И вся она, красавица-музыка, блестит, переливается, смеется, звучит! Человек может быть музыкой. Даже в обыденной жизни. Не обязательно играть на ящике со струнами и петь по нотам; можно просто вибрировать, улыбаться, плакать, звучать. Звучать – душой. Сердцем. А что такое сердце? Где – сердце? Есть у тебя сердце, певица Злата? Ты думаешь: да, есть. А если – нет? Ты же не знаешь, есть или нет!

Пианистка Ева запускает витую чайную ложечку в розетку с вареньем. Злата, а к тебе ходит на занятия эта, с первого курса, ой, на втором она ведь сейчас, ну эта, румяная такая, Галя? Нет. Ее исключили. За что? Понятия не имею.

Скулы Златы чуть краснеют. Ева видит: она все знает. Но не хочет говорить.

А великая Одинцова мурлыкает нежно: девочки, душеньки, а вот бутербродики с отличной семгой, сегодня куплена в магазине «РЫБА», ну, в нашем знаменитом, напротив Елисеевского, семужка – чудо, просто чудо, восьмое чудо света! Клянусь!


МЕДНЫЕ ДУХОВЫЕ

Медь, латунь, серебро.

Из всего этого выделывали трубы, тромбоны, валторны и тубы.

Иногда делали их из дерева; а потом покрывали серебряными листами.

Голь на выдумки хитра.

Металл, сплав. Он всегда так сияет.

А воздух внутри раструба мощно звучит, призывно.

Кулиса, клапан, вентиль. Все это придумано для регуляции столба воздуха в медной раковине.

А если просто сильно дунуть в охотничий рог?

Так кричит природа.

Медные духовые, опора, фундамент, столпы партитуры.

Если надо передать скорбь или торжество – звучи, яркая медь. Ослепляй.

***

Corni

Вот он, охотничий рог! Натуральный!

Нет, это громадный медный завиток, подобие медной красной рапаны.

Валторна фа, валторна си-бемоль.

Диапазон – от си контроктавы до фа второй октавы. И очарованно звучит, переливается весь хроматический звукоряд. Перламутр.

Может длинные ноты тянуть. На сколько у тебя хватит дыхания, валторнист?

В музыке главное – дыхание. Широкое дыхание. Мощное, вольное, свободное, широкое дыхание. Если его нет – нет музыки. Она рвется, как гнилая веревка.

Да оно нужно не только в музыке. Везде.


(это я, я, поверьте)


А вы знаете, что Люська – это я?

Я живу в музыке. Я живу музыкой. Еще немного, и зазвучу. Руки зазвучат, ноги, глаза, уши. Тело, оно стыдно дрожит, резонирует. Оно упрямо шагает в такт с Богом. У Бога слишком крупный шаг. Его нельзя писать с Заглавной Буквы. Он почти запрещен. Почти разрешен, я все всегда путаю. Его боятся. Я Его не боюсь. Я так же, как меццо-сопрано Галька-курянка, черт, или контральто, а какая разница, ну, та, которую исключили, а потом потеряли, у Него дома пела, в церкви. Недавно. А кажется – давно. В моем родном городишке – пела!

Городочек… еще немного, и деревня…

А может, деревня… еще немного, и город…

Смычка, короче, города с деревней… как заповедано…

Никто не слыхал меня. Кроме церковного хора старушьего. Ну и не надо.

Голоса… Голоса…

Я сама себе старый рояль.

Старых нот мне не жаль, я их в печке сожгла. И все дела.

Наизусть я сонату играю, Бетховена Людвига ван. Он был такой глухой хитрован: дрожишь, а играешь, умираешь, а все же играешь. Бежишь. Босыми ногами. До Рая.

Ступню прожигает педаль. Себя мне не жаль.

Я дрянь. А Бетховен – весь мир.

Слоновую кость костлявыми пальцами протираю до дыр.

Бедные, жалкие, старые клавиши… все кричите, вопите… все славите, славите…

Все. Хватит. Наигралась. У меня уже руки болят. Встану и выйду вон из репетитория. Унылый каземат. Рояль стоит на трех ногах. Глажу его по черной крышке, прежде чем уйти навек. Как черного зверя. Он отвечает тайным рыком. В его внутренностях – золотые, медные жилы, струны дрожат, свиваются в кольца, молоточки звенят еле слышно. Рояль, Христос мой, Будда и Кришна. Я не знаю, как точно Бога зовут. Рояль, пока. Я вернусь. Через пять минут. Покурю в коридоре, как зэк. Девочками нельзя курить. Девочки – не мальчики. Хотя все мы всегда заключенные.

Вон мимо парень с валторной прошел. Смешная валторна. Скручена в золотую тугую спираль. Ничего ей не жаль! И мне ничего не жаль. Ни прошлого, ни будущего. Прошлое я забыла, а будущего – не знаю. И наплевать. Сама себе композитор, сама себе исполнитель, сама себе дочь и мать. Когда-нибудь стану чья-то жена, а потом опять останусь одна. Не моя вина.

Я, это я. Рояль – моя семья. Рояль – мои друзья. Клавиатура. Дура, партитура. Я читаю партитуру с листа, все тридцать две нотные строчки. Точки, хвостики, ребра, линии, точки. Я музыки дочка. От смерти отсрочка. Знаете, я иногда так больно, остро чувствую время. Я в нем лечу. Музыкой – надо всеми.

Выхожу в коридор. Из-за дверей – рояльный хор. Гомонят на все голоса. Жить нам осталось всего полчаса. Говорят, все равно грянет всеобщая война. Черт! И музыка никому не будет нужна.

Сигарета слишком горькая. Тьфу! Называется – «Бурса».

На корточках у стены сижу. Как перед расстрелом. Вот покурить солдаты немного дали. Чушь. Сбацай себе туш. Притворись бывалой. Я же девочка. Мне бы в куклы играть. Окурок тушу о бетон. В меня дворник Юг намертво влюблен. А я с ним не сплю. Черт! Ой, Боже, прости, что сморозила. Я музыку, Боже, больше жизни люблю.

***

Trombe

Высокий голос. Резкий крик. Пронзает копьем насквозь.

Ангел трубит в небесах и сообщает людям о начале Страшного Суда.

А что, всех нас точно будут судить. За все хорошее.

Трубящий Ангел, мы не видим его. До поры.

Он летает над нами. Над всеми нами.

Труба, дикий возглас. И вздрагиваю. Режет уши.

Режет – душу.


(композитор Шалевич на торжественном приеме. Ариозо. Эскиз оратории)


Склянки раскалываются… Рюмки в руках трескаются… не выпить на банкете уже… Не соврать тост – вместо хрипа – страх. Он – мятным молчанием – на рубеже. Рубикон этот не одолеть ни пешим, ни вплавь. Глотни не из бокала шампанский обман – из кружки оббитой – больничную ржавь, болотную хмарь, шакалий туман. За что нынче пили?.. а, черт возьми, не расслышать уже. Не разобрать. Стоишь – тишиной – меж визгами-людьми, в криках – ртов многозубая рать. Тромбоны надсадно, празднично лгут. Трубы жестоко режут пироги. Валторны хохочут! Скрипки жадно пьют из жарких рюмочек – лед пурги. Гобои гундосят. Арфа мерцает детским сном. Кларнеты лакейски кнопками горят, и этот оркестрище – все об одном: как красив навечного рабства наряд! Как прекрасен дозор! Как чудесен костер, куда то и дело бросают людей! А виолончелей басовый простор разливается шире булыжных площадей. Они все славословят. Прибавь же к ним свой голосишко!

…ты не можешь. Нет. Над вареной картошкой – сединою – дым. Над мертвым осетром – ресторанный стилет. Ты сам тот осетр. Брюхо – раз-два – раскромсали! И хищную руку – во тьму, ко дну. Сердце рвут. И кишки. Ты дышишь едва, но еще живой. У людей в плену. Твои ноты осыпаются – опилок огонь. Костер твой зерно-золото бросает во мрак. Твой голос хрипит: святое – не тронь! Да святое за шкирку волокут в кабак. В тот кремлевский, кроваво-кирпичный шалман, где на вечном застольи – люстры печать… Запястье – вилкой торчит… винный дурман позволяет голосу свободней звучать… Слушай, ты пьян. Да ты перебрал. Тебя, презренного, поздравляют – с чем?.. Чествуют… но ты ж ничего не украл. Слишком сладок честного забвения крем. Слишком мягкое масло предательства… пред… Пред-стоит… что?.. награда?.. во все трубы трубя?.. Глотка петлей схвачена… ты – послед, а не плод… погань… на задах закопают тебя… О, нет-нет… все не так… горло сжато, сейчас, гости-товарищи, воротничок рвану… разорву эту плеву, пелену… эх раз, еще раз, еще много раз выкрикну… еще поживу… Поднимает халдей высоко бутыль. Перевита над салфеткой сласть-струя. Я сейчас спою!.. подпорка… костыль… Служака… под мундиром – затхлый дух белья… Руки – дерг! – казарменный, вороний пиджак. Руки ищут слепо – на разграбленном жаждой столе – в стогах самоцветов-салатов… на блюде, где страшный рак – омар прозывается!.. – в конфетной золе – что же шарят?.. носами тыкаются, щенки, в изобилие, в торжество, в благодать… Если благодать – жратва – сократи, Бог, мои деньки… Если Ты есть, конечно… что-то Тебя не видать…

Ах, труба! Давай, громче ты возопи! На весь мир, труба моя, прозвучи! Я среди людей живу, как в степи, меж курганов… в зимней дрожу ночи… О труба, захлебывайся, кричи! Обо всем, о чем нельзя, ты ори! Я стеку восковою слезой свечи – а воскресну музыкой: изнутри!

О, труба моя… ну же… хрипи, пылай… Золотая… на солнце… алмазом – снег… Это Страшный Суд мой!… а вовсе не Рай… я лишь музыка, люди… не человек… Я лишь музыка, лишь этот трубный глас, этот дикий, великий, слепой надсад – этот трубный смех, этот Рай и Ад, эта боль, что приходит назад, назад…

Эй!.. ребята!.. газетам не верьте вы. И журналам… и сплетням… троллейбус-трамвай обо мне судачит… не сносить головы… А на пир приглашен я – ешь!.. не зевай!.. Кость-подачку – царскую милость – глотай. Кровь-наливку – из бокала господского – пей. Господа-товарищи!.. это и есть ваш Рай?.. Лес зажаренных бекасов и стерлядей? Вознесенных шлюх павлиньи хвосты! Восхваленных катов красномордая стать! Ну же, спой… выпей за них… здесь один ты знаешь, мученик, как жить и как умирать… Притворись опять… рот в улыбке раздвинь – подобострастие – прелюбодеянья близнец… Стань чугунным ангелом среди призрачных вин. Сам назначь себе, пешка, героя конец. И на этой древней фреске умри – на владычной вреске от слова «врать», на газетной врезке, от зари до зари, когда мятый шрифт-свинец – на розжиг в печь совать! Ищешь ты бокал… вот он… цепче, крепче схвати. Выше вздыми. Так держи. Не выпускай. Ну же, голос!.. ты еще живой!.. лети!.. Лети в этот атласный, обжиральный рай! Лети в полярный, пожарный, подвальный ад – ты сам в нем, певец, полжизни проскрипел, а теперь ты – в медалях!.. не вернешься назад!.. Позабудешь, дрянь, что ты нищим – пел… Что тебе губы сиротьи жгло, когда по тундре… в барак… глотая вьюги яд…

«Тихо! Эй! – ножом звенят о стекло, о тарелки фарфор. – Говорите! Все молчат!»

И тогда ты вдыхаешь – до ребер – мглу. И всасываешь печорский буран – до хребта. И летит твой бокал – колоколом – по столу. И дрожит зеленый лук, как усы у кота. И стекло раскалывается на тысячи слез. Заливает темная кровь скатерки сугроб. И кричишь ты: я воскрес! Я Христос! Поглядите – пустой мой повапленный гроб! Моя музыка! Мой поверженный хрип! Жизнь выпита до смерти! Смерть прожита на треть! Пусть мой чистый, нежнейший голос погиб – я не буду больше вашей мыльной музыки петь! Я не буду изящную музыку писать – пускай к лешему ваши приказы валят! Я не буду хвалить! Лизать! Ласкать языком сапог ваших начищенный ряд! Вот мой – вам – вековечный тост! Подниму свое сердце – и выпью до дна – за свободу, за то, чтобы в полный рост на расстреле стоять! Хмельным – без вина! Потому что свобода – превыше спины подхалимной! Превыше жирного куска! Вы свободой мне заплатить должны – обесценились решетка, удавка, тоска! Слишком долго я вам угождал. Свою шкуру берег! Своих кровных кормил да самим собой! Да шел поперек своих сломанных вхруст, беспобедных крыл! Слишком долго хлестал я судьбу на бегу! В подворотне, рыдая, ей ноги раздвигал – коленом – на жгучем, ножевом снегу, и на морозе крик ее превращался в металл! Слишком долго… вот свобода! Ее я люблю. Вот желанная правда – ее я пою. Я не лягу под подошву. Не встану к рулю. Я пою вам просто – песню – мою! А теперь вяжите! Вы ж привыкли вязать. А теперь осетриной заткните мне рот! Или грязной тряпкой… или… в бога-мать… Я не верю, что вы – тоже – мой народ…

Я не верю… пустите!.. да я… да что ж… За алмазные запонки… за холодный хрусталь… Мерзкий шепоток: нет, врешь… не уйдешь… Власть – столовых приборов топорная сталь… Шею гнут к паркету… железный шелк на запястьях… застольях… зарницы слепь… Я не помню, что я болтал… не возьму в толк… Рожей – по полу тащат… колышется степь шей метельных, голых… ожерелий снегов… Манишек поземки… пиджаков, угля черней… И сухой ковыль – на ветру – голосов: «Его так обласкали… а он все о ней, о свободе… А ряшку наел сытее свиней! Его же, нахала, кормили с руки! От него ждали музыки – чтобы наш народ эту песню весь пел, и слова легки, и улыбка во весь рот, и с песней – вперед! Ах он дрянь… червяк…»

Люди… все не так… Все не так, родные… я исправлюсь… я больше не буду… не…

А над красными башнями – Луны медный пятак. На нем – тенью – герб державный – в белом огне. А над красными башнями твоя музыка летит ввысь. Она между красными звездами. Меж кровью и злом. Волокут по снегу в тюрьму. Оглянись: повтори мелодию. По складам. Поделом.

***

Tromboni

Опера и джаз. Теноровый тромбон. Глиссандо! Натуральный звукоряд!

У органа есть тромбоновый регистр.

Тромбон и орган обнимаются, правда, редко.

Предок тромбона – сакбут. Сакбуты повторяли людские голоса в церкви.

Люди пели во храме, а тромбон повторял за ними. Только без слов псалма.

Сумрачный тембр. Так приходит к донне Анне и Дон Жуану каменный Командор.

Так приходит Черный человек заказывать Моцарту – Реквием.

А бродячие оркестры? Музыканты кочевали по дорогам Европы. По дорогам Америки.

Начищали наждаком и масленой тряпкой тромбоны, чтобы неистово сверкали на солнце в погожий, синий день.


(Косая Челка перед зеркалом)


Люська подходила к ледяному общежитскому зеркалу в ледяном, кафельном туалете и упрямо выстригала себе портновскими ножницами косую челку. Косая челка, она так нравилась ее бывшему парню, Югу, презренному дворнику, сибирской лимите. Она толком не знала, откуда примчался в Москву этот Юг, по прозвищу Усатый Сталин: то ли из Улан-Удэ, то ли из Читы, а может, из Иркутска. Ей это было все равно. Вроде бы из Бурятии, да. Немного художник, немного писатель, на ледяном тротуаре ночной плясатель. У Юга был дружок, бурят, он гордо именовал себя монголом, гордо носил монгольское имя Янданэ. Всем занимался Янданэ: картинки на картонках малевал, стишки кропал, прозу на свет рождал, в московских театрах моржовые роли основному составу труппы подыгрывал – где китайца надобно сыграть, где казаха, где монгола, опять же раскос чрезвычайно. Раскос и скуласт, и смугл, и косичка меж лопаток тощая, Чингисханова, все как надо. На третьи роли – брали. Не водилось в столичных театрах живых китайцев. И монголов тоже не водилось.

Стриги челку, Люська, выстригай аккуратно, лишнего не оттяпай, и хватит думать про этого Янданэ. Про этого чертова Юга, забыть его давно пора. Ну не вышло и не вышло. Любовь до гроба, дураки оба! Воистину дураки. Юг мел улицы метлой, а ночами тюкал на пишущей машинке. Как и Янданэ, Юг был непризнанным гением. Ну и Бог с ними, с гениями. Бог, да, слушай, присмотри за ними. Обласкай их, не забудь. А вот Люську не надо. Люська и без Твоей ласки обойдется. Сама себе ласка и музыка. Сама!

Волосы падали на грязный кафель. Девчонки вбегали и выбегали, кидали ей: что тут мусоришь! Люська швыряла им в ответ: да подмету! Она стригла себя и думала о музыке и ее людях. О Маргарите. О певице Одинцовой. О пианистке Еве. Об органисте Розене, дряхлом сутулом старике, а когда он садился за орган и вцеплялся в него скрюченными пальцами, превращался в гиганта, в богатыря. Звезды, манки, маяки! Сегодня живут, завтра нет. Лови момент, впивай их игру, сбивчивые речи их, как сухарь вбирает из чаши вино. Мирослав Риттер, Грэйс Бамбри, великий Шалевич, Космос звучащий! И она, Люська, – в этом Космосе. Плывет нахальной кометой. Распускает хвост. Да не хвост она распускает, а тупо, глупо стрижет себя у обшарпанного казенного зеркала. Кафель, как в больнице. Или в бане. Однажды Люська и Ева ходили в Сандуны. Люська думала, там дорого, а оказалось терпимо. Стены выложены зеленым мрамором. А может, это малахит! Они с Евой налили в тазы сначала кипятка, потом разбавили холодной, и мыли головы в тазах, и хохотали, и брызгались, и терли друг дружке спины кудлатой мочалкой, и лыко отрывалось и желтыми осенними водорослями плавало в тазах, в мутной мыльной воде. В парилке сидели. Задыхались. Опять смеялись. Одна баба на них шикнула: прекратите ржать, кобылы! Ева зыркнула на голую бабу и тихо сказала, будто ей на ушко: спасибо, вы очень вежливы.

Баня. Музыка – это баня. Парилка. Кто-то и задохнется! А кто-то выйдет из страданья, из дыма и пара чистенький, просветленный. А кто-то… Музыка, неужто ты для кого-то – не музыка, а нечто иное? Вот Злата Батрак. Загадка! И поет вроде хорошо. Рот разевает! Ноты верхние – с неба достает! А будто мертвая. Ну мертва девка, и все тут! Скелетина! И костями брякает! Не телесными, нет. Так-то, с виду, она даже хорошенькая. А вот музыку из себя исторгает – неживую. А людям – нравится. Люди – хлопают! В Большой театр на нее билеты покупают, валом валят! Злата сказала Евке: я завоюю весь мир, а вы будете на меня по телевизору глядеть и облизываться. Евка это Люське рассказала, а сама чуть не плачет. Ты помнишь, Люська, что ты ответила ей? Да. Помнишь. А может, Златин успех не ее заслуга, а того, кто за ней стоит. Ты выпалила это – и умолкла. Сама ты не знала, почему так выдохнула. Ева на тебя удивленно воззрилась. А кто это стоит?

И, опять сама не понимая, почему она это все говорит, а может, это кто-то чужой, непонятный говорил за нее, ты медленно, тяжело вымолвила: ну, Иуда какой-нибудь. Черный человек. Как у Моцарта. Он и лепит ее жизнь. За ее спиной играет ее жизнь. Хочет ее спасти, а на самом деле возьмет и погубит! Убьет.

Они обе окунулись тогда в молчание, как в холодное озеро. Как в холоднющий зеленый бассейн в Сандунах. А потом Ева очень тихо, на пианиссимо, спросила: да кто же это такой? Ты-то знаешь? Скажи, может, кто с пятого курса… так я ему морду набью… И сжала руку в кулак.

Люська смотрела на маленький Евин сжатый кулак и думала: Господи, какая крошечная лапка, как она этой маленькой ручонкой на клавиатуре октаву, нону, дециму берет.

Стриги, стриги себя, овечку, Люська, не останавливайся. Люди есть праведные, а есть преступники. Юг рассказывал, как у них среди дворников, в доме, где их поселили, в Столешниковом переулке, пьяные гости дворника Флюра Фаттахова взяли да убили его девчонку, тоже дворничиху, Ирку из Челябинска. Ну не понравилась она им – взяли и зарезали! Юг в милицию позвонил, машина примчалась, всех повязали, всех посадили. И нужно им это было? Преступление кратко, но это уже почти война. Вернее, война, втиснутая в один миг. А может, преступление – зародыш войны? Из чего рождается война? Ведь из злобы и мести. Из ярости. Все так просто. И ярость – получает ярость в ответ! Пусть ярость благородная вскипает, как волна! Идет война народная… священная… война…

Ты, мать, не обкарнай себя до лопоухости… какая-то уже тифозная прическа…

Священная война. День Победы. Девятое мая. Все каждый раз празднуют. А кто войну прошел, напивается вдрызг. И плачет. Рыдает. Лицо закрывает руками. Все кричат: вечная жизнь! память! герои! А живым надо, чтобы любимые жили. А они все в земле. Красная медь похорон! Красный гроб средь зимы! Медные духовые. Как у Бетховена в Траурном марше Третьей симфонии. Умер герой, нужна музыка.

И музыка – звучит.

Она звучит всегда, когда плохо и когда хорошо.

И Седьмое ноября тоже праздник. Все празднуют революцию. Маргарита заставила Люську выучить к выездному концерту на Седьмое ноября фортепьянную сонату Шалевича – памяти павших героев Революции. Люська все пальцы изломала, пока сонату разучивала! И мозги сломала. Страшно трудный нотный текст. Как говорит певица Злата, надменная фифа: без поллитра не поймешь. Нежная певичка, а подчас и матерится. Все, кто рядом, вздрагивают и смущенно хихикают. Люська все понимает. У нее отец генерал, значит, солдафон. Наверняка матерщинник.

А отец-то ее жив? Помер? Никто не знает.

Нет, матом ругаться нельзя. Им ругаются только хулиганы.

Преступники.

Они тогда, Седьмого ноября, весь класс Маргариты, поехали давать концерт в воинскую часть. Огромный зал, и пахнет пылью. Согнали солдатиков. Много! Сидят, ладони о штаны вытирают. Кулаки в колени вжимают. Маргаритины ученики выходят на сцену, кланяются, садятся за инструмент, а это никакой не рояль, а старое черное пианино «Красный Октябрь». Расстроенное! Клавиши повыбиты, как зубы! Левая педаль не работает! Колымага. А надо играть. Мефисто-вальс Листа, Полонез-Фантазию Шопена, Прелюдии Рахманинова. А Люська будет – Шалевича. Эту чертову сонату, ее же выучить на память нельзя, а Люська, умница, выучила. Она колотила пальцами по калечным клавишам так, будто воевала. Будто гранаты во врага швыряла. Из горячего автомата – по бегущим в атаку – стреляла.

Потом ей Маргарита, смеясь, сказала: Люся, у тебя рояль звучал как тромбон.

А это хорошо или плохо, как тромбон, растерянно спросила Люська.

А это ты уж сама решай, ответила Маргарита. И захохотала весело, даже яростно, рассыпно и карнавально, во весь голос!

Война! Да, Шалевич написал войну. А ты ее играешь. Не дай Бог тебе ее увидать воочию!

bannerbanner