
Полная версия:
Время легенд
В лесу ничего не ускользало от Юркиного взгляда, а это достигалось опытом и той реальностью, в которую он сам себя когда-то засунул, словно за шиворот, отбросив в свой адрес и жалость и претензии на тихую и спокойную старость. Не имея карт и компасов, зная лес, как свои пять пальцев, Костыль бегал, как гончий пёс, в поисках зверя, а если видел его на расстоянии выстрела, то стрелял без колебания и сожаления. Все, кто его знал, видели в нем нерадивого и непригодного к сельскому труду, мягкотелого и скользкого типа. В его домашнем хозяйстве протекала крыша в сарае, висел на одном ржавом гвозде забор, и на одной петле болталась калитка. А в доме уже выросли две чернобровые красавицы дочери, и третья шла по пятам. Этих-то дочерей Костыль любил всей душой и тянул ради них из себя все жилы, пропадая в лесу круглый год. Когда-то он был столбовским, потомком выселенных за разгильдяйство и драки казаков, и своим отношением к жизни мало чем отличался от своих предков. В этой уже оскудевшей людьми и героями деревне продолжала жить его сестра с детьми, там же, на погосте, лежала вся его многочисленная родня. Так и метался Юрка между двух огней, отрывая от себя последнее, а лес ничего не давал даром: уже болели суставы как напоминание о непосильной работе на продувных ветрах и морозах, рот его, всегда улыбчивый, недосчитывал половины зубов. Последним жертвоприношением лесу была его встреча с хозяином, а точнее с хозяйкой, молодой бурой медведицей, вставшей на его пути внезапно и не успевшей сообразить, что человек, в образе Юрки, такой же хозяин, не знающий страха зверь, сильный и жестокий, когда дело касается жизни. А жизнь тогда у обоих висела на волоске, ибо на тропе встретились равные, но правда, по-видимому, была не на стороне человека. Но если человеку и везёт, то везёт во всём. Так и остался валяться Юрка между двух камней с вывернутой и изжульканной ногой, порванный в клочья, но не упавший духом, и ни на секунду не сомневающийся в том, кто в лесу настоящий хозяин.
История эта, обыденная в охотничьей практике, всё же потрясла воображение местного населения и стала одной из многих легенд, без которых не происходит воспитание подрастающего поколения в рамках существующих традиций. Но было в ней кое-что остававшееся за кадром, странное и непонятное, что, просачиваясь в сознание обывателей, обрастало новыми легендами.
Немного потоптавшись на месте минувшей драмы, Мишаня, как мог, представил себя в Юркиной шкуре и в который раз позавидовал его везучести. Потом он залез в машину, докурил свою последнюю сигарету и покатил с высокого перевала туда, где неслышно бежал в низине пойменных самарских лугов ключ Луковый. Когда машина выкатилась на небольшую поляну перед хуторком, он увидел хозяина, долговязого и заросшего щетиной, одетого в камуфляжную униформу Костыля. Тот сидел на крылечке и грел лицо в полуденных лучах скупого осеннего солнца. С виду приветливый и безобидный, как гусеница, перед Мишаней сидел закоренелый браконьер, на котором звериной крови было больше, чем на всех охотоведах области, вместе взятых. Увидев гостя, Юрка рассмеялся, протягивая для приветствия свою костлявую и пропитанную солярой руку. Смех его был неподражаемым и вместе с этим до предела простым. Га-га-га-га – отрывистое и громкое, как гусиная песня. Он никогда не пел, даже себе под нос, и, наверное, ничего не думал про себя. Так, во всяком случае, казалось окружающим. Глаза его, цепкие и маленькие, как бусины, всё время блуждали в пространстве и редко останавливались на чём-то больше одной секунды, но зрачки при этом были неподвижными и смотрели как будто в разные стороны, и, если останавливались, то из глубины смотрела спокойная, почти безмятежная сущность. В отличие от Юркиного, заразительный и заливистый Мишкин смех был образцом для веселья и мог заразить кого угодно. Мишаня любил смеяться, и, хотя с каждым годом жизнь всё меньше давала на то случаев, смех всё ещё хранил частицы его безалаберной, но щедрой натуры.
–Ну чшо, Юрка, -сверкая белыми зубами, спросил Мишаня. -Зверя-то видел?
Подобное приветствие, снабжённое особыми оборотами речи, характерными исключительно для местных жителей, было своеобразной визитной карточкой Мишани и даже паролем, без знания которого человека не могли считать своим. При этом, обладая врождённой грамотностью и красивой живой речью, Мишаня не стеснялся этого произношения, от чего ни у кого из собеседников не возникало мысли, что он филолог, человек, пусть с неоконченным, но высшим образованием.
– А… Бурундуки одни, – мягко и певуче, улыбаясь во весь рот, ответил Костыль.
– Ну и настрелял бы на шубу Костылихе, – засмеялся Мишаня.
– Патронов не наберёшь. Она же у меня женщина с формами…
Юрка в сотый раз чинил приклад от своего дробовика. Этот кусок дерева, пропитанный мазутом и кровью убиенных зверей мог внушать только недоумение у обычного охотника. Но в районе обычных охотников не водилось, поэтому при виде этого приклада Мишаня лишь засмеялся. Весь в проволоке и гвоздях, он всё ещё держал замки и был опасен, как кулак профессионального боксёра. Следы этой опасности хорошо просматривались, когда Юрка смеялся, обнажая золочёный забор своих новеньких зубов. Но от этой вынужденной замены он не унывал и холил своего кормильца с не меньшей любовью.
– Знал бы ты, сколько раз эта палка попадала…
Длинный, но многозначительный вздох Мишани был немым согласием с Юркиным вопросом, а доказательством тому были те чувства, которые испытывал Мишаня всякий раз, когда брал в руки это старое дедовское ружьё.
– А когда совсем сломается, чо делать будешь?
– Сторожем в зоопарк устроюсь, – нашёлся Юрка, искренне довольный своей работой.
Оставив хозяина возиться с прикладом, Мишаня занялся своими делами. Надо было проверить свечи. Двигатель троил, и один из цилиндров не работал. А впереди был обратный путь и вполне предсказуемые и необоснованные потери топлива.
Стояла осень, поздняя и неприглядная. В лесу не было ни красоты, ни безобразия; он был безликим. Разглядывая окрестности, Мишаня отметил, что Костылёвка преобразилась. В отдалении от домика, на берегу ручья, стояла скромная банька. Вокруг всего хуторка Юрка соорудил изгородь и подобие загона для коней. В стороне от зимовья он разбил огород и очень этим был доволен. Юркина домовитость, неожиданно проявленная в этом диком краю, среди медведей и пьяных лесников, позабавила Мишаню. Его унылое и придавленное пустой вылазкой настроение как-то само собой улучшилось, и разглядывая, словно со стороны, минувший день, он увидел немало положительного. Пусть и не добыл зверя, но и не запропастил, не стрелял в убегающий зад. Уже не так обидно. А доверху набитый тонкомером кузов хоть немного, но оправдывал затраты на бензин. «Ваньке будет работа», – про себя думал Мишаня, прикидывая, на сколько хватит этих дров. Дом, кухня, баня… Выходило что ненамного, но и в этом было больше резона, чем печали. Иным никольским жителям приходилось на горбу таскать дрова, отчего вокруг села давно выкосили весь боярышник. А он всё ещё при колёсах, даже имел возможность заработать на этом. Оставив свою возню, подошёл Юрка и, словно читая мысли дружка, глядя на загруженный кузов, посмеялся.
– Делать-то чего будешь, когда Ваньку в армию заберут? Китайцев наймёшь?
Смех его, должен был развеселить Мишаню, но тому от Юркиных прогнозов было не до веселья.
Юрка топил баню. Из ржавой, почти выгоревшей и ужасно короткой трубы тянулся хиленький шнурок дыма. Вернее было сказать, что Юрка грел воду для помывки, поскольку баня свистела на ветру, а между сложенных в чашку осиновых кругляков можно было легко просунуть ладонь. Глина кое-где вывалилась, а реденькие пучки пакли повытаскали на гнёзда птички. Баня была притоном для мышей, а заодно гаражом для японской электростанции, разумеется, китайского производства, которую Костыль прятал под полками. С помощью этого последнего чуда техники он изредка освещал своё убогое житьё – бытьё и заряжал телефон и фонарь, которым светил во время ночных вылазок на зверя. Дверца в печи едва держалась, а вместо камней были использованы траки от гусениц и изоляторы с электрических столбов. Всё это соответствовало Юркиной изобретательности и рационализму, на которые он был способен, исходя из основного понятия – делу время, всё остальное – охоте. Или рыбалке.
Мылись недолго. Юрка сидел в углу и молча почёсывал свои костлявые ноги, или, как выражался народ, ходули. Они действительно были длинными и худыми, с мощными, как вратарские щитки, коленными чашечками и слегка искривлёнными вытянутыми голенями – генетическим наследием, доставшимся от предков казаков.
Непрестанно поливая себя тёплой водой, чтобы не замёрзнуть, Мишаня искоса наблюдал за Юркой. Бросались в глаза всё ещё красные узловатые рубцы и вмятины на его костлявом теле. Особенно на бёдрах.
–Хорошо же она тебя приласкала, – посочувствовал Мишаня, поёживаясь от не очень приятного зрелища. – Нашёл я то место, где ты с медведицей встретился.
– Как не подавилась! – протянул Юрка немного скрипучим, но приятным голосом. Лицо его вдруг сделалось неподвижным, глаза остановились на одной точке, там, где из вывалившегося кирпича вылезал розовый язычок пламени. Было впечатление, что этот огонёк на какое-то время загипнотизировал Юрку. Он ещё долго оставался сидеть неподвижным, когда Мишаня выплеснул на себя остатки тёплой воды, и с голым торсом, в одних трусах убежал в зимовьё. Там, лёжа на топчане, в приятной слабости и обливаясь потом, он и сам вспомнил, как столкнулся нос к носу с гималайским медведем. Это была мамка, появившаяся неожиданно, когда Мишаня увлечённо резал грузди. А спасло его от острых когтей брошенное через плечо ведро с грибами, из которого она сделала гармошку. Помогла и природная резвость, благодаря чему он потом два часа искал дорогу и свою машину.
Пришёл Юрка, румяный и побритый, с оставленными, на манер днепровских казаков, усами. Наблюдая за ним, Мишаня отмечал для себя неизменность всех его манер и привычек, знакомых уже не один десяток лет. Все его движения, небыстрые, но точные, были лишены суеты и праздности. Практичный и скупой на слова, Юрка был человеком действия. При этом действием могло быть самое обычное безделие или сон, и всё, что он ни делал, было сознательным актом. Не спеша, на глазах у гостя он сварил нехитрую похлёбку, заправив крупные макароны жаренным луком. Как будто извиняясь за скудность ужина, он посетовал, что нет выпивки и сала, в чём явно прослеживалось скрытое вымогательство, на тот случай, что у гостя вполне может оказаться в запасе и то, и другое. Ели не спеша и почти не говорили, а потом завалились на нары, дожидаясь, когда на плите закипит чайник. Мишаня знал, что Юрка небольшой любитель трепать языком, но, если его задеть за живое, волнующее, проговорит до утра.
– А всё равно побалеват, – первым нарушил молчание Костыль. Глаза его опять как будто сверлили стенку, вытягивая из пустоты сокровенные мысли. – А злобы на неё нет, – словно удивляясь этому обстоятельству, продолжал Костыль. – Я её потом видел. Весной. С медвежонком ходила. А там и пестун крутился. Как раз на суп.
– Чшо? Стрелял, – смеясь спросил Мишаня, понимая, что другого варианта быть не может.
– А… Промазал.
– Как говорится, ничего личного, – сочувственно высказался Мишаня.
– До сих пор не пойму, откуда она появилась? А за изюбрем же, след в след шёл. Думаю, ну где-то ты должен же залечь. По ляжке же зацепил. Кровило-то будь здоров.
– Заманил, – ухмыльнулся Мишаня.
Юркино лицо ожило, глаза вдруг загорелись, словно высвечивая из пустоты забытые подробности.
– Бык-то странный. Сколько раз выходил на него, а тот как издевается. И бежит так лениво. Бери мол меня, тёпленького. Нет, Мишка. Думай что хочешь, а этот бык точно непростой. Тот всего боится, осторожный до предела. Я не знаю более осторожного зверя, если не гон. Даже ночью на открытое место не выходит. А этот днём, да по мари, как на выставке.
Говорил Юрка спокойно, без эмоций, не пропуская ни одной подробности дела, по-прежнему продолжая смотреть в видимое лишь ему пространство, немного выпятив от напряжения нижнюю челюсть, выдавая этим состояние растерянности. – И ни разу следа не терял, – как будто разговаривая сам с собой, продолжал Костыль. – Да в Белой же. Тем же летом. Какой леший меня туда затянул? Слыхал, там графит добывать будут.
–Слыхал, -тяжело выдохнул Мишаня, представляя, как в девственный лес нагонят техники, расковыряют сопки и превратят его зелёный рай в лунный пейзаж.
– Низиной же, где погранцы свой уазик утопили, -продолжал Костыль. -Там ещё китайцев ловили. А он, слышу, чуть выше дороги вышагиват. Грудь в мышцах, рожищи что дерево. Копытами тук, тук, тук. Как на параде! У меня аж сердце заколотило. Как назло густо, стволы мельтешат, никак не выцелить. Гляжу, прогальчик впереди, я туда подцелил, жду, когда он выскочит. Думаю, сейчас я его бахну! Жду, жду, а его и след простыл. Куда делся, не пойму. Как в воду. Всё на коленях облазил, след оборвался – и нигде нет. А говорят, чудес не бывает.
– В лесу всякое бывает, – зевая, как бы возразил Мишаня. Наивность темы и сама постановка вопроса не смутили Юрку. Он всё ещё разглядывал пустое место, не обращая внимания на Мишкину иронию.
– Эта ведь козлина меня и к медведице вывела. Подранок-то всегда вниз бежит. Залезет в орешник, что и с собаками не выгонишь.
–Это они хорошо соображают, где прятаться.
–И я про то говорю. Раненый зверь кровь экономит. А этот в крутяк прёт, как танк, кровища фонтаном по кустам, а тому похер. Иду за ним, и доходит, до меня, что за остряками хоть кубарем вниз катись. Всё продумал, рогач. А откуда эта мамаша взялась, не пойму. Может выводок вела. Но медвежат-то не видел. Цап меня! Что удивило – не испугался.
– Не успел, наверное, – буркнул Мишаня, а самого пробрало от такой мысли.
– Не в том дело. Вообще страха не было. Иной раз от ветки вздрогнешь. Страх потом взял. Когда собака в глаза смотрит, а ты сделать ничего не можешь. И голос его в ушах стоит до сих пор.
– Кого его? – От удивления Мишаня даже привстал. Костыль оставался спокойным и по-прежнему сверлил стену.
– Говорю тебе, бык. Идёт впереди, а глаза из орбит. Ну не бурундук же, чтобы от любопытства в капкан лезть.
Несоответствия в Юркиных рассказах несколько взволновали Мишаню, поскольку всегда последовательный и точный в повествовании Костыль редко молол чепуху. А тут бык, голос… Это наводило на разные мысли, поводом к которым и были ранее услышанные сплетни.
Короткий осенний день кончился, за окном слышалось колыхание голых веток. Сквозь Юркины истории на ум лезли думы о завтрашнем дне, а перед глазами стоял прозрачный, серый и неприветливый лес. Не хотелось вставать с нагретого топчана и тем более выходить на холод.
– Заморозка-то ждать? Как думаешь? – спросил Мишаня. Юрка, по-видимому, продолжал проживать пережитое, перекладывая кирпичики своей необычной истории в новую форму. Потом, как будто очнувшись, отозвался: – Утром узнаешь. – Его гусиный смех давал понять, что ему наплевать с большой колокольни на Мишкины страхи. Мол, не мальчик, и всё в твоих руках. И в этом отношении проявлялся весь костылёвский характер. Он не навязывался, не учил, и не лез в чужие дела, если, конечно, они не касались его лично.
– Тебе-то что… Голова не болит. Сунул сена – и спи спокойно до обеда. А если мне воду из радиатора не слить, вся система коту под хвост.
– Какие проблемы, поди да слей, – словно продолжая издеваться, отозвался Юрка, прекрасно понимая, что для Мишани лезть на холод хуже каторги. Оставалось лишь удивляться простоте его натуры и полному отсутствию понимания чужого горя. Он был предельно честен и не более, как робот, на всё имея уже готовые ответы и решения.
– Хоть бы посочувствовал, – возмутился Мишаня.
– А мне кто посочувствует? Завтра идти трактор заводить. А он в болотине по самое брюхо сидит.
– Не хрен государственную соляру жечь. Небось, светил ночью?
– Ну а что же ещё? Жрать же охота.
– Воду то хоть слил?
– Какой там. Уже неделю сидит. А тепло же было.
Тема вдруг сама собой исчерпалась, как и сам день, и Мишаня закрыл глаза. Там в темноте летали белые мухи, мелькали олени сквозь орешниковые заросли. Журчала прозрачная ледяная вода, от которой поднимался пар. На всё это наслаивался назойливый стук оторванного ветром, болтающегося на одном гвозде ветряка.
– Спать же не даст, – ворчал, не открывая глаз, Мишаня.
– Пойди да прибей. Молоток на подоконнике, – отозвался Костыль.
Опять посмеялись. Вылазить из тёплого зимовья, конечно же, никто и не думал. Смех этот неожиданно приободрил и выдернул из приятной дремоты.
– Чо, нынче зимой… за шишкой поедешь? – спросил Костыль, не сдерживая своего издевательского смеха и напоминая Мишане о его неудачном прошлогоднем предприятии. Он, конечно же, не мог не знать общего исхода дела, но вряд ли отказался бы в этой скучной действительности оттого, чтобы посмеяться и узнать подробности.
– Ну его…! – крепко выразился Мишаня, выдавая тем самым своё горькое разочарование. Его монолог, снабжённый, как и положено в таких случаях, отборной и искусной бранью, был коротким, но предельно ёмким. – Ты представляешь? Взяли коня на ферме. Так, ничего себе конишка. Послушный. И шаг неплохой. Двух местных бомжей завербовал, пойла им пообещал. Ну и пошли зимником. А снежочек выпал, пушистый. Хорошо так, красиво. Конь-то мне понравился. А он же у них на ферме, кроме старого сена, ни хрена и не видел. А я-то, хрен его знает? Сразу не сообразил. Думаю, подкормить его малость, пусть овса пожрёт. И насыпал ему в чушаччю кормушку, покамест он во дворе стоял. А там, скорее всего, комбикорм оставался старый. Может, с него? Он, видать, сроду такой барской пищи не видел. С непривычки-то и обожрался, наверное. Ну, короче… Уже к хвойнику подходим, а конь-то весь мокрый и еле копыта передвигает. Я понять ничего не могу. С него же на ферме не слезали ни днём, ни ночью. Закалённый должен быть, а тут со всего градом льётся, трясётся весь. Ну, видно, что конь готов. Пока перекуривали, слёг он. Всё думаю, приехали. Ещё на кедры гляжу… А там шишки висит кругом, как игрушек на ёлке новогодней. Белки кругом… Летяг, простых, рыжих, полный лес. Того и гляди на голову прыгнут. Все на шишке пасутся. Мелкой дробью по ним шарахнуть, с одного выстрела твоей телеге как раз на шубу наберётся. Троп кабаньих, хоть самострелы ставь и сиди карауль. Такая досада взяла, глядя на эту идилию. А тут ещё эта кляча подыхает на глазах. Смотрит своими шарами, аж слезу вышибает. Думаю, чего ждать, когда он копыта отбросит. Так хоть мясо с него останется. Совхозный же. Отчитываться. Застрелил его к едрене фене. А в нём, как в сохаче! Десятерым не уташшыть. Во, думаю, влип паря.
Пока Мишаня красочно описывал свою зимнюю одиссею, Юрка внимательно слушал и посмеивался, но не перебивал. Мишку вообще не перебивали из-за его редкостного красноречия и содержательности. – Как вытаскивали-то, – спросил Юрка, когда Мишаня переводил дух. – А я, хрен его знает. Я его бросил там. Чего ему будет в тайге. Ёлку сучковатую выбрали, кусками понавешали, ветками заложили, чтобы вороны не расклевали. Чо с им будет… Медведи в берлогах, волкам на достать, а белки много не растащут. Они уж сами потом забрали. Ну, пришлось хозяину, чтобы отбрехался, мёда дать банку трёхлитровую. Детишкам. У него их штук пять. Каво на хрен детишкам! Он её тем же вечером загнал и пропил. Но это всё херня, Юрка! Ты дальше слушай. Этот скотина, мой сосед. Ну, знаешь его, Валерца. Из переселенцев. Их там, как мышей в одном доме, но половина, слава богу, передохла. И все же жрать хотят, голодные вечно. В доме-то шаром покати. Никто ж не работает. Мать ихня, тоже пьянь закоренелая, просит: – «Ты, Мишенька, возьми моего Валерочку. Пусть он орешков привезёт. Внучика угостить». Какого в жопу внучика! Там такое подрастает! Глаза бы мои не видели. На хрена я согласился взять этого дурака? Вот где идиот-то! – особенно распалился Мишаня, непонятно кого имея в виду последним своим восклицанием. – Я же сначала хотел малость пособирать шишки, уже когда коня ёбнул. И говорю ему… Ты, мол, сруби, Валерца для колотушки молоденькую лиственницу, пока мы будем тушу разделывать. Для рукояти, чтобы на чурку насадить. А эта сволочь!… Он же плотником работал в совхозе! Ну, думаю, уметь должен. А потом ещё удивляемся тому, что совхоз развалился? С такими работничками можно любое государство развалить. Начал рубить, повалил, а как ветки начал кромсать, и вогнал топор себе в ногу. И сапог пробил кирзовый! Юра! Я как с его стянул этот сапог… А с него кровища, как со скважины! А эта сволочь орёт! Ой, мама! Больно мне! Как я там его не убил этим топором? Надо было обухом-то по башке пару раз огреть. Всё равно в ней мозгов-то нет. Ногу перевязываю, пришлось же свою рубашку изорвать! На нём же нет ни хрена, кроме хэбэшки. А меня тошнит от этого месива! Ну, думаю, не выберемся. А тут уже метель, да такая мокрая, в глаза лезет, да за шиворот! Ни хрена не видать уже, а обратно-то самим выбираться, с палаткой же. Хлеба десять буханок. Печка железная. До сих пор где-то там валяется. Всё ж на коне было. Ташшыли его на руках всё время, а эта скотина стонет. Больно ему наступать на ногу. Ещё с этой клячей… Пропади она пропадом. И шишки на деревьях море. Уходить жалко. Можно было неделю колотить и привести тонну. Я уже с китайцами договорился продать! А потом-то снег как выпал по пояс. Какая на хрен шишка… А притащили его в Никольское, а он же компенсации требует! В смысле пойла. Меня аж затрясло от злобы. Как я отвязался на нём… Все кулаки сорвал. Но зато душу отвёл! А вечером эта сволочь стучится. У меня шары на лоб. Это гад где-то рубанок спёр, и за пойло предлагает. Как я этот рубанок на нём не сломал, хрен его знает. А утром гляжу, ничего, покандыбал куда-то мимо окон.
– Видать похмелятца.
– Наверное.
Мишаня долго после этого смеялся, оглядывая свои натруженный крепкие пальцы, короткие и толстые от постоянных пчелиных укусов. После чего наконец-то успокоился, а потом тяжело вздохнул: – И таких половина Никольского, Юра… С кем возрождаться? Я, конечно, не образец, но хоть что-то умею. А эти… только жрать водяру и ни хрена не делать. Украсть да пропить.
Разгорячившись до красна, и исчерпав тему, Мишаня сполз с топчана, чтобы разобрать под собой сбившееся в комок тряпьё. – Матрасы бы выколотил, трутень.
– А оно мне надо? – проскрипел Юрка, продолжая чувствовать прилив удовольствия от Мишкиных приключений. По натуре Костыль говоруном не был, но любил послушать. Он никогда не перебивал, а если и встревал в разговор, то исключительно в нужный момент, когда у собеседника кончались слова, или если сам он чего-то не понимал. – Какие новости в Никольском? – спросил Юрка, понимая, что предыдущий рассказ кончился. – Чо нового?
Мишаня наконец-то расправил свой матрас, а потом долго ворочался, ища удобное положение для тела. Он долго не отвечал, но по его тяжёлому дыханью Юрка знал, что новость у Мишки есть, и потому, сам тоже продолжал молчать и смотреть в потолок.
По затянувшейся паузе было понятно, что новость у Мишани серьёзная, и так просто её не начать.
– Противно мне Юрка, – неожиданно нарушил тишину Мишаня.
– Чего так?
Мишаня опять замолк, но потом продолжил, и уже не останавливался.
– Представляешь. Да недели как с полторы. Джонка китайская подплыла к Никольску. Ну те, что ускоглазых катают вдоль нашего берега. Орут всё время, руками машут. Ваньке даже как-то юань бросили, когда он купался. А близко же проплывают, не боятся. Ну да не в этом дело. Я с Никонычем сидел на лавочке. Он же на первой улице живёт. У него прямо на берегу лавочка. С верху-то хорошо видать, красиво. И чего-то орут с ихнего баркасика. Тент, от солнца. И народу, человек десять, ну до хрена. Обычно-то поменьше. А Никоныч же видит хреново, а слышит нормально. Чшо, говорит, Мишшка. Не слышишь что ли, по-русски же кричат. Мы спустились, а на берегу ни души. Ну как и всегда. И бойцы бегут с заставы, потому что подплыли почти к самому берегу, метров десять.
– И не боятся же, – вставил Юрка, когда Мишаня переводил дух, потому, что говорил с напором, о очень взволнованно.
– Слушай дальше. Видать-то хорошо. Гляжу, старик стоит. Народу полно, не считая хозяина джонки. Эту-то рожу я хорошо знаю. Вечно скалиться, когда мимо проплывает. Так и хочется врезать про меж глаз.
– А как промажешь? Что тогда? Международный конфликт?
– В такую тарелку захочешь, не промажешь.
Немного посмеялись, после чего Мишаня продолжил.
– Старик-то по-нашему говорит, и складно так. Я сначала подумал, что китаец. А он же всех на голову выше. Ты о Федореевых не знаешь ничего, – спрашивает. А Никонычь за словом в карман-то не лезет. Он-то и говорил в основном. А у нас их, мол, как собак нерезаных. Мы их в Амурзет переселили. Тот не сообразил сначала что шутим, а потом смеётся. Брата мне найти надо. Не слыхал? Фрола Федореева. Никоныч сразу сообразил. Степана, говорит, знаю. Сёмку знаю. Да они мои годки. А ты сам-то какого года будешь? Девятсотого, говорит. Я сначала не понял, а потом… Ни хрена себе, думаю. Ему же за сотню. Стоит, крепкий, голос живой. Тут уже народ стал подваливать. Ты же знаешь наших любителей, чужой разговор послушать. Потом вся Никольская на ушах стояла. Он оказывается из тех казаков, что во время революции на тот берег ушли. И говорит, так, знаешь, по местному. Красиво, звучно. Чшо, говорит. Казаки-то ишо есть в станице, или я последний остался? Он как это сказал, что у меня слёзы пошли. Станицей-то уже никто не зовёт. Село. Смотрю как у него кадык зашевелился, и самому дышать тяжело стало. Выходит что ты последний остался, говорим. А кто-то ж сбегал, пока слово за слово. Нашли его внучатого племянника, а тот кое-как дополз до берега. Старый же. Ну Федорейчихи отец. Он-то Степанычь. А Степан и Фрол двоюродные братья оказывается. Фрол-то с войны не вернулся, а этот выходит только внучатый племянник. Да хрен её маму разберёшь кто чей сын. Дело не в этом Юрка. Наши просят погранцов, чтобы его на берег пустили. Пусть хоть немного на Родной земле постоит. А те ни в какую. Нельзя. Ну нельзя, так нельзя. Стоят, не мешают, и то слава богу. Он, оказывается, от комуняк убежал. Его с отцом забрали, и хотели в Хабаровск увезти. Известное дело, обратно не возвращались оттуда. А он как-то сбежал, и сразу на ту сторону подался. Там же, напротив Амурзета, де его тогда не было ещё, казачья станица была. Семь балаганов называлась. Это там наши казачки отсиживались, пока их в сорок пятом не повязали. А он на китайке женился и в средний Китай уехал. Молодой же был. Вот, говорит, моя жена. И бабка ничего себе. Тоже, поди за сотню ей. Сыновья, наверное, такие же как Никонычь. А ему уж слава богу. Мне после этого до того мерзко было. Он-то спрашивает, Чшо, говорит. Да знаешь, так звучно. Церковь-то сломали, бесенята. В ей же царь ещё молился вьюнцом. И меня крестили в ей. А у самого слёзы по щекам. Мои, говорит дети все крещёные. Имена их называл. Я уж забыл. Но русские имена. Федорейчата вылитые. Тот что с Горного приезжал, а потом опять уехал обратно. Дак вылитый. А внуки такие как я по возрасту, те уже по-русски ни говорят. Только лыбились. Ему потом с берега в мешочке землю бросили, а он в ноги поклонился. Низко низко. Долго стоял.